Но Йоханн с той самой минуты, как увидел Магдалену, возжелал овладеть ею. В первое же ее утро в доме, месяца три спустя после смерти Карен, он последовал за Магдаленой в кладовку для белья, закрыл дверь на засов, повалил ее на бельевой сундук, развел ей бедра и вошел в нее сзади. Она не только не сопротивлялась, но, напротив, бормотала, что никогда не испытывала такого удовольствия, как сейчас, когда ее берут таким способом. Когда Йоханн кончил, то, застегивая на штанах пуговицы и все еще с изумлением глядя на колоссальный зад Магдалены, сказал: «Как твой хозяин, я хочу время от времени делать это. Больно тебе не будет, обещаю, наоборот, это станет приятной частью твоих обязанностей, а обязанности, в конце концов, могут превратиться во что-то другое».
Не прошло и года, как он женился на Магдалене. На свадьбе Эмилия смотрела не на новобрачных, а на серое небо, которое в утро смерти Карен ворвалось в комнату и отняло ее; и она просила небо закружить Магдалену в вихре и унести с лица земли.
Эмилия ждала и ждет до сих пор, но вихрь не возвращается. Проходят годы. Покрываются цветом земляника и логанова ягода, идут летние дожди, созревают и снимаются с деревьев фрукты, поникают, жухнут и опадают листья, а вихрь так и не подхватывает Магдалену и не уносит ее к тучам.
У Йоханна и Магдалены рождается мальчик и через несколько часов умирает. Эмилия молится, чтобы Магдалена умерла следом за ним, но ее молитвы снова не услышаны. Йоханн, одержимый задом Магдалены, не знает покоя, ему безразлично, где и когда овладеть ею; и вот одним жарким летним днем, когда Эмилия гуляет с Маркусом по берегу озера, они неожиданно набредают на Магдалену: она наклоняется над водой и, широко расставив ноги и задрав юбку, обнажает две луны своей плоти; они продолжают смотреть и видят, как к ней приближается Йоханн, в одной рубашке и в состоянии сильного возбуждения. Трехлетний Маркус смеется и показывает на них пальцем. Он не понимает, что увидел. Эмилия закрывает ему глаза рукой. Магдалена и Йоханн оборачиваются, осуждающе смотрят на детей и приседают, чтобы скрыть нижнюю часть тела в воде. Юбка Магдалены пузырится, красная, как кровь. «Уходите!» — кричит Йоханн. Той ночью Эмилия решает, что ее жизнь стала невыносимой. В ее душе, кроме ненависти к Магдалене, до сих пор неосознанной, но теперь явной, растет нечто новое — ненависть к собственному отцу. Эмилия думает, что она может быть безмерной. Безмерной.
Она засыпает в поту от ненависти и смятения и видит сладкий сон — ей снится умершая мать. Она узнает эту смену чувств: за страданием приходит покой. Она вспоминает, что именно так держалась за существование в течение пятнадцати лет: в болезни и беде, в затруднении и грусти она разыскивала Карен, и Карен говорила с ней, гладила по волосам, держала ее ладони в своих, и через некоторое время она вновь обретала покой и ясность и знала, что может продолжать жить.
Эмилия просыпается в слезах: сон был таким прекрасным и живым, они все время, держась за руки, катались с Карен на коньках, катались вверх и вниз по длинной замерзшей реке, и два их дыхания сливались в единое облачко, которое танцевало перед ними, и звон их коньков, разрезающих лед, походил на пение. «Мужайся, Эмилия», — сказала ей Карен.
Что это значило? Какого мужества просила от нее матушка? Эмилия лежит на своей узкой кровати и размышляет. Она не может представить себе будущего, в котором она будет счастлива.
Она решает, что, вероятно, мужественный поступок — пойти к отцу и попросить его найти для нее какое-нибудь место — няньки, компаньонки или камеристки — в чьем-нибудь доме. Говоря это, Эмилия не поднимает глаз от пола, не смотрит на того, к кому обращены ее слова, из опасения, что недавно проснувшаяся в ней ненависть заполнит комнату и поглотит весь воздух, лишив ее возможности дышать.
— Посмотри на меня, — говорит Йоханн.
Но она не может. Она не станет. Она знает, что ненавидит своего отца, и это знание трудно вынести.
— Эмилия, посмотри на меня.
Она чувствует, что ее лицо горит и заливается краской. Она подносит руки к висящему на бархотке медальону. Эмилия, прояви мужество.
Она поднимает глаза и видит, что ее отец стоит спокойно и грустно на нее смотрит. Она говорит себе, что он не порочный человек, что Магдалена его околдовала, что, если бы не Магдалена, он не был бы таким похотливым и неосторожным и не вошел бы в озеро с членом, торчащим к горизонту.
— Ну, — ласково говорит он, — скажи мне, почему ты хочешь, чтобы я нашел тебе место? Я всегда полагал, что ты будешь жить здесь, пока не выйдешь замуж.
— Я никогда не выйду замуж, — говорит она. — Я никогда никого не полюблю. Я не хочу никого любить.
— Почему ты так говоришь?
— Потому, что это правда. Я не хочу мужа. Не хочу, чтобы ко мне кто-то прикасался. Я бы хотела заботиться о детях или быть компаньонкой у одинокой особы где-нибудь далеко отсюда.
В комнате тикают часы. За окном идет снег. Я не знаю, из чего сделан снег.
Тиканье часов, безмолвный снегопад, обрывки песен, которые приходят на память Эмилии и тут же уходят. Йоханн говорит:
— Я не хочу, чтобы меня обвинили в безрассудстве. Мы подыщем тебе место, о котором ты просишь, и отправим тебя туда, но не надолго, потом я прикажу тебе вернуться. А когда ты вернешься, мы подумаем о твоем замужестве. Ты должна выйти замуж, Эмилия, и оставим это.
Эмилия хочет сказать: замужество — это злые рты сосущих младенцев, замужество — это умирание февральским утром, когда никто не может тебя спасти, замужество — это Магдалена и ее юбки, похожие на кровь и злые чары, которые никогда не развеять…
— Я думаю, это будет честно, — говорит Йоханн.
Эмилия не отвечает. Она знает, что есть способ опередить будущее. Какая-то часть ее существа верит, что есть такое место на небесах, где можно найти Карен, которая терпеливо ждет ее прихода.
— А тем временем, — говорит Йоханн, — будь любезна и веди себя более приветливо со своей мачехой. Она к тебе добра и искренне расположена, ты же холодна и слишком сдержанна. Ради меня будь с ней поласковей.
Эмилия смотрит на снег. Как заботлива Природа, пребывающая в постоянном изменении и движении, когда болит душа, она всегда предлагает какое-нибудь новое развлечение.
Теперь я должна рассказать о моих четверых детях. В то время, когда началась наша великая трагедия, старшей Мэри (Марии) было девять лет, двум моим сыновьям Винсенту (Винченцо) и Льюку (Луке) восемь и шесть, а Джулии (Джульетте) всего четыре. Хоть я и признаю, что матери часто стремятся приукрасить достоинства своих детей и даже наделить их дарами и талантами, которыми в действительности они не обладают, я должна просить читателя этого дневника верить мне, когда я говорю, что у этих детей, которые заботливо воспитывались в Клойне в окружении многих сведущих, искусных и терпеливых педагогов и наставников, нанятых с целью обучить их философии, латыни, итальянскому и французскому, танцам, фехтованию, верховой езде, поэзии и вышивке, развились самые изысканные и прекрасные души, какие можно себе вообразить.
Когда вместе со мной и Джонни они отправлялись в поездку по имениям, все — будь то пастух или свинопас, угольщик, сборщик моллюсков или птичник — со своими женами и домочадцами высыпали из домов и подбегали к нашим каретам с подарками для детей. Они с восторгом смотрели на них, гладили Джульетту по волосам и разрешали ей собирать в своих полях и огородах дикие цветы.
Такая любовь народа к его детям очень радовала и трогала их отца, и он часто говорил мне, что уверен — если родители по-настоящему любят ребенка, никогда его не обижают и не мучают, то такой ребенок будет любим, где бы он ни оказался, и всегда будет чувствовать себя спокойно — как человек чувствует себя спокойно, если на нем удобная и теплая одежда, — и никогда не станет бороться с другими за любовь, в которой у него нет недостатка, или стремиться завоевать поклонение всего мира.
Я разделяла и поныне разделяю это мнение, и с тех пор, как для нас настали тяжелые времена, старалась еще больше любить Марию, Винченцо, Луку и Джульетту, возмещая все убывающую заботу о них со стороны Джонни, чтобы, несмотря на все, что случилось, эти прекрасные дети в их будущей жизни были окружены любовью и не испытывали мучительных страданий от ее недостатка. Но это трудная задача. Они любили своего отца и в течение четырех лет видели, как он медленно погружается в безумие и отчаяние — в каковом состоянии он не мог любить ни одно живое существо, но, напротив, постоянно обдумывал, кому бы сделать больно, чтобы другие страдали так же, как он, и поняли, какие муки он испытывает.
Гораздо чаще, чем я об этом упоминаю, его гнев обрушивался на детей, он кричал на них, осыпал их проклятиями и даже поднимал руку, чтобы ударить, или хватал какое-нибудь жалкое орудие наказания — хлыст или трость — и пытался побить их.
Снова и снова прибегали они ко мне и спрашивали: «Мама, что случилось с папой? Чем мы его так рассердили?» — и я старалась объяснить им, что причина его отчаяния не в них, а в нем самом.
О, если бы не приснилась ему эта прекрасная музыка…
Я часто думала, что это, разумеется, был не обычный сон, ведь жизнь обычного сна короче мгновения, и если ему суждено продлиться, то пусть бы он длился один-единственный день и в конце этого дня растаял бы во тьме. Но Джонни ОʼФингал всегда пребывал во сне, однако, если то был не обычный сон, тогда что это было?
Когда миновала неделя бессонных дней и ночей, я заставила Джонни лечь со мной в мою постель, обняла его и сказала:
— Джонни, вы знаете, что эта погоня за потерянной музыкой должна прекратиться. Вы напрасно себя мучаете. Посмотрите, как вы побледнели и осунулись. Вы заметили, что наши дети крадучись ходят по дому из страха перед вами, словно вы превратились в призрак? Послушайте, что я говорю вам, вы должны выбросить свой сон из головы. Вы должны забыть его, дорогой. Чтобы он оставил вас и никогда не возвращался.