Музыка на Титанике — страница 5 из 29

выцвели все границы,

вымерли все горнисты —

сторожевые башни

стали пусты и лишни.

И неприятель входит

с дерзостью чужестранца,

гасит на небе солнце —

вот оно и поблёкло.

Этому фанту – биться:

биться, как бьётся сердце,

биться, как бьётся птица

грудью в пустые стёкла.

13-му фанту

Этому фанту – отправиться к…

или же на:

всё это, в общем-то, невдалеке,

там, где война.

Впрочем, да где же у нас не война?

Всюду война.

Значит, такие стоят времена:

жизнь не нужна.

Так что, мой фант, отправляйтесь туда

или туда,

где от нас не остаётся следа

даже в уме, —

или погибнуть на общей войне

в дальней стране,

мучаясь мыслью: зачем это мне

ствол на ремне?

Через траншеи, рубеж огневой,

через грозу,

через команду: вперёд, рядовой,

на амбразу… —

вооружившись лишь карандашом

(жизнь не нужна!),

плюнул на всё – и пошёл, и пошёл

к или на!

14-му фанту

Этому фанту —…да пожалуй,

хватит надежды обветшалой —

маленькой дверцы с пйтлей ржавой

и залежалой книги лживой.

Он перебьётся без излишеств —

без Их Высочеств и Величеств —

тем, что имеет и умеет.

Ибо – не дружит, не семйит,

но семенит себе по травке

и сочиняет лишь отрывки

для неживых произведений,

отроду не суливших денег.

В общем, всего ему довольно:

сущий пустяк – дойти до Вильно,

как и до Вены или Праги…

ветер свистит, шаги упруги!

Что до покушать и одеться,

как-нибудь тоже обойдётся —

лишь бы дождаться, пламенея,

ветхой надежды исполненья.

15-му фанту

Этому фанту достать синичку из рукава —

маленькую заначку на случай чего-нибудь —

и отпустить синичку, как она ни нова,

и не вздохнуть ни разу, и тяжело вздохнуть.

Время пришло пускать все заначки в ход:

в ход пошли все синички, все тайники пусты —

хоть ничего такого… не високосный год,

но исчерпались силы и сожжены мосты.

Мир улыбнулся у двери – и был таков,

и не бывать ему… а тебе – не бывать в другом,

значит, мил-человек, покажи-ка нам свой рукав:

может, ещё что припрятано за обшлагом —

кролик какой, мышонок, платок, цветок,

как там у фокусников обычно заведено,

ниток моток – доставай и ниток моток…

что бы ты ни утаивал – всё равно.

Эх… высыпай на стол, отходи на метр:

там без тебя разберутся, чем знаменит!

Скоро уже начнётся большой досмотр:

ветер ночами гремит, Пётр ключами гремит.

На языке Пираха

«Рассказать тебе это на двух языках?..»

Рассказать тебе это на двух языках?

Рассказать тебе это на трёх языках?

Я не жил эту жизнь, я витал в облаках,

я витал в облаках, я ходил в дураках,

я не знаю, не помню любви —

только, стало быть, огненные языки

говорят из гортани моей… вопреки

этой жизни, которая мне не с руки —

дали в руки, сказали: живи.

Я не жил эту жизнь, она как-то сама

и, наверное, не от большого ума

получалась – подобно манере письма:

эти палочки, эти крючки,

друг за друга цепляясь, свивались в слова,

и они были мало опасны сперва,

лишь потом, так сказать… полыхали дрова

и плясали огня языки.

И на тех языках я витал в облаках,

и на тех языках я ходил в дураках,

в их божественных сполохах я впопыхах

что-то всё-таки тут учинил,

что могло б учиниться и так, без меня —

и до этого самого, видишь ли, дня

я трещу… а о чём – ты спроси у огня,

у бумаги спроси, у чернил.

На родном

1

На втором родном всё не так,

как на первом родном – родном:

ах, на первом родном всё всегда вверх дном

и во всём всегда кавардак.

На втором родном всё светло как днём

и качается метроном.

А на первом родном – качается сад

и снежинки во тьме блестят.

На втором родном за окном —

с молоточком прилежный гном,

а на первом родном за окном —

песня пьяненькая, со слезой.

И я знаю, что мне на втором родном

не побаловаться вином:

на втором родном я бревно бревном,

а на первом – лоза лозой.

2

На втором родном – названия:

все стоят к плечу плечом.

А на первом – лишь названивания:

было б, Господи, о чём!

Чинно щёлкнут карабинчики…

А на первом – лишь одни

колокольчики-бубенчики

с целым ворохом родни.

Полечу себе по небу я,

где высокий перезвон,

ничего от нас не требуя,

вышиб дно и вышел вон —

и лови по Божьим вотчинам

звук за лесом, за бугром

на как следует завинченном,

на толковом, на втором!

Ан заслышав карабинчики

и команду снизу: пли! —

унеслись мои бубенчики,

колокольчики мои.

«Облаку сделалось душно в кулаке…»

Облаку сделалось душно в кулаке,

облако вырвалось в небо и затем

стало серебряным – мимо пролетел

сон, говорящий на другом языке.

И на подушку мою невдалеке

пало тревожное мокрое перо —

всё про себя мне поведавши и про

мир, говорящий на другом языке.

Я это, в общем-то, уже замечал:

не понимается, как тут ни ершись,

то, о чем с нами говорит по ночам,

кажется, жизнь – да скорей всего не жизнь.

Но ощущаешь, что музыка цела,

только играть её как-то не с руки:

все эти шалости, все эти шумки,

звуков неведомых тайные дела,

все эти лёгкие тени на плетень,

все эти странствия дальнею межой… —

и, не способная справиться, гортань

радостно давится песнею чужой!

Ах, заблудившись однажды на заре

в здешнем моём бестолковом словаре,

что мне сказать – отправляясь налегке

к вам, говорящим на другом языке?

«Нам надо переговорить…»

Нам надо переговорить —

хоть где-нибудь, хоть на вокзале:

мы всё неправильно сказали,

всё надо переговорить.

А то ведь… жизнь пошла петлять

и так причудливо петляла,

что нас уже не впечатляло

опять за ней бросаться вспять.

Но надо переговорить —

и надо всё перелопатить,

все дыры переконопатить,

остроты все переострить,

и весь табак перекурить,

и перепить весь чай, весь кофе,

и переусмирить всю прыть,

и перевыжить в катастрофе,

где два сигнальные флажка

вдруг не заметили друг друга —

и жизнь, насмешница, хитрюга,

их разбросала на века.

Воспоминаньями сорить,

к чужой судьбе себя готовить…

вот только б встретиться, а то ведь

так и не переговорить.

«Мою душу бросят в городской сток…»

Мою душу бросят в городской сток,

моё тело бросят в городской ров.

Тише, не волнуйся, это я так…

непереводимая игра слов.

Ни к чему оплакивать мой злой рок —

это ерунда, что всё идет вкривь:

непереводимая игра строк,

непереводимая игра рифм.

В этот город я уже совсем врос,

страшно лёгок мне его корней груз —

непереводимая игра фраз,

непереводимая игра грёз.

Только не пытаться понимать всех:

всяк ведь как умеет, так и живёт,

и летает в небе золотой смех —

непереводимый детский смех, вот.

«Ложка дикого мёда и веточка винограда…»

Ложка дикого мёда и веточка винограда,

и зелёного чая светлая бездна…

Что касается вашего кофе среднего рода,

то, спасибо, не надо – да пожалуй, и поздно:

в это время я кофе не пью, тем более среднего рода.

И поверьте, что дело не в консерватизме

и не в том, что порода не та или, скажем, природа…

Дело в прожитой жизни,

в одной лишь прожитой жизни,

от которой и так уж не много чего осталось —

так… щепотка весьма потрёпанных идеалов,

как то: эгалите, либерте и прочая малость —

или милость, да парочка идолов обветшалых,

да большая любовь – я теперь забыл её имя,

да постыдное мелкотемье и малострофье,

да остаток уменья не группироваться с другими —

и дымящийся кофе, дымящийся чёрный кофе.

«Я уехал не в страну…»

Я уехал не в страну —

я уехал в тишину,

я уехал на рассвете

(было пусто на билете)

и состарился в полёте

ровно на одну струну,

ровно на одну строку,

на понюшку табаку —

ровно на одну понюшку,

взятую с собой в дорожку…

собирался понарошку,

поклонялся ветерку.

Собирался понарошку,

путая орла и решку,

попивал с гостями бражку,

поминали старину.

Говорил о чём – о Боге,

и о том, как мы убоги,

но состарился в дороге

ровно на одну струну —