на ту самую струну,
на ту самую строку,
что с тех пор ищу по свету
столько лет, да толку нету, —
на строку, на сигарету…
на одно кукареку.
Категория определённости
Говорят, я совсем не знаю этого человека.
А я знаю, что ветер в его голове зелёной,
что он скачет на лошади белой, блестя короной,
и что мёд в его сердце, а на устах ежевика.
Говорят, это всё хорошо, только этого мало —
и я должен иметь в руках рулетку и компас:
вот тогда я с ним, значит, как следует познакомлюсь
и начну разговаривать как ни в чём не бывало.
А пока, говорят, не ходи до конца абзаца,
не встречай незнакомца своею приветливой песней,
ибо он кем угодно может вдруг оказаться,
стой в начале абзаца: оттуда он безопасней.
Но вчера я общался с ним как со старым знакомым:
посидели, попили вина, поболтали о вечном,
а когда наболтались, он сразу сказал: «По коням!» —
и к себе ускакал, в направлении ежевичном.
Улыбается фрёкен Грамматика – ей вольну улыбаться:
значит, так, говорит, заруби на носу, калека,
человек этот нам неизвестен покуда, и баста,
хоть и мёд в его сердце, а на устах ежевика!
Между тем, твоя песня, мой милый, давно уж спета.
А когда она спета, мой милый, все взятки гладки.
А когда они гладки, мой милый, то нет загадки —
всё на свете определилось само собою.
Этой чашке давно пропели многая лета.
Из неё пило чай уже несколько поколений —
у неё и вид совсем уже юбилейный,
у неё есть фамилия – вот хоть, допустим, Хансен.
А ещё у меня есть стол по имени Клаус,
а ещё у меня есть скатерть по имени Дорте,
дорогущая ручка Марлен и портфель потёртый:
двадцать лет, из России – Ершов Николай Петрович.
Ничего незнакомого в жизни моей не осталось —
весь мой хаос давно учтён и пронумерован.
Что до внешнего мира, лежащего за порогом,
то когда-нибудь я и там всё пронумерую.
А пока я чужой ему – и не умею, не понимаю
отличить то, что каждому пню на земле известно,
от всего остального… и с башней глухонемою
говорю как с сестрою, с которой росли бок о бок.
«То славянщина, а то… то неметчина…»
То славянщина, а то… то неметчина —
до каких же пор, скажите на милость?
Стоит только замереть… – всё изменчиво,
всё давным-давно уже изменилось.
И ни дома нет того, ни отечества,
ни рогатой той ветлы у развилки —
всё сплошное, извините, летучество…
ни постели, виноват, ни подстилки!
Я и сам бы изменился бы к лучшему,
я бы снова занялся бы азами,
я послал бы эту жизнь мою к лешему
и взглянул на всё другими глазами —
скажем, лекаря, а может, и пекаря
или пахаря… пахал бы глубуко!
Ан живу себе, как жил: добрый век коря, —
и нисколько не меняюсь, собака.
Да и знаю, что как жизнь ни нарядится,
ни прикинется нечистою силой —
не меняется в небе Богородица,
не меняется Ангел сизокрылый.
«Что там в руках – что в облаках…»
…и думали, что она либо умерла, либо очарована.
Что там в руках – что в облаках
и где журавль – где синица,
теперь уже не объяснится
ни так, ни эдак и никак:
тут чем-то залита страница —
как раз на слове «заграница»,
и больше эта заграница
в поблёкших не видна крючках.
А спросят – что-нибудь наври
про населенье коренное:
что головы у них – по три,
и все – с Луну величиною,
и все отравленной слюною
от веку брызжут… дикари.
Наври, как врали сотни лет
бродяги, странники, гуляки,
чьи беззастенчивые враки,
кружась и не даваясь в руки,
очаровали белый свет, —
и никакого шанса нет
разоблачить все эти враки,
и никакого смысла нет.
И не тебе – ловить на лжи
да посягать на миражи,
гуляка, странник, белый клоун!
Ты сам попрал все рубежи,
а спросят, где пропал, – скажи,
что умер или очарован.
«Помню старость: семь лет с лихвой…»
Помню старость: семь лет с лихвой —
и забот полон рот,
с запрокинутой головой
через весь небосвод —
разобраться с судьбой светил
и природных стихий,
попросить, чтобы Бог простил
все мои грехи:
так… раздавленный, значит, жук
и разлитый морс,
под дождём забытый пиджак
и полёт на Марс —
больше вроде не нагрешил
(нагрешу потом).
Остаётся из двух рейсшин
сколотить фантом,
пошататься по лопухам,
покопаться в ранце,
беспокоясь, как там стихам,
недописанным – раньше.
«Я о тебе напишу ещё, обещаю я по дороге…»
Я о тебе напишу ещё, обещаю я по дороге
облачку безразличному по имени Розалинда,
и о тебе напишу ещё, улитка-рогач Ольдерроге —
скажем, на суахили, чтоб было совсем солидно,
а о тебе и подавно, сторожевая башенка —
сколько ни езжу мимо, имени не запомню:
с виду простая башенка, но там обитает боженька,
с ужасом наблюдающий нашу страшную бойню.
Я и о вас напишу ещё, как бы вас ни называли,
прочие мимолётности тяжёлого этого мира:
вот только эра кончится грозовая… нет, грузовая
и за нею начнётся розовая – эра, холера, вера.
Там-то мы, значит, и встретимся, прочие мимолётности,
милые монолитности, памятники былому,
жертвы моей беспечности, холодности, халатности,
от слова почти отбившиеся,
но верные только слову.
«Махнём, мой ангел, на просторы…»
Махнём, мой ангел, на просторы:
пасти отары, пить нектар!
Я б предложил литературы,
да вот немножко автор стар —
отсюда всякие повторы
и аватары бытия…
и, в общем, эти аватары —
они совсем не для тебя.
А кстати, эти аватары
и автору давно чужи,
как брошенные им квартиры,
покинутые рубежи,
похожие на вкус микстуры,
пасущие сердечный ритм —
ритм Библии, Корана, Торы…
зачем мы это говорим!
Ах, фьоритуры, фьоритуры —
одной, другой и третьей вторы
явленье в дальних зеркалах,
и видно хорошо отсюда,
как сообщаются сосуды
Христос, и Яхве, и Аллах.
Объявление
Потерялся маленький будда, надетый на нить,
вечно занятый небом и прочею ерундою.
Кто нашёл – к тому просьба немедленно позвонить:
я страдаю.
Он пока не успел научить меня ничему —
так что… я, как всегда, продолжаю самоанализ
и влюблён, как всегда, в эту пёструю кутерьму —
извиняюсь.
У него была колотушка и за спиной мешок —
полагаю, пустой, едва ли кто-то польстится,
и изогнутый посошок, и смиренный шаг,
и косица.
Сердца не было в нём, ибо он был внутри сплошной,
и снаружи сплошной… вообще весь сплошной: всецело.
Непонятно, зачем он, без сердца, ходил со мной —
его дело.
Я, конечно бы, мог и один – от миража к миражу:
это дело нетрудное и нехлопотное, по идее,
только скучное очень…
Нашедшего – вознагражу,
посмотрев в словаре смысл слова «вознагражденье».
«Я восстановлю по памяти…»
Я восстановлю по памяти,
никуда не годной памяти,
всё – а Вы меня поправите
или… или не поправите.
В моей памяти есть области
просто невозможной дряблости —
и пора оттуда вынести
залежавшиеся новости.
Там давно нужна ревизия,
но, по пыльным полкам лазая,
натыкаешься на частности
просто невозможной грустности:
например, на частность местности,
где мы были в безопасности,
или вот на частность доблести —
глупой в силу своей гиблости,
или Вы глаза подымете —
и тону я в них как в омуте,
или Вы глаза опустите —
и забуду я напасти те…
Ну а больше в моей памяти
ничего такого нетути…
разве глупые оборочки
залетевшей в бурю бабочки:
мы цеплялись за её крыла,
а любовь мела, метель мела —
и с тех пор гуляет в памяти:
ты, метелица, мети-мети…
«Я пишу тебе отчёт, разлюбезный хаос…»
Я пишу тебе отчёт, разлюбезный хаос,
не имея за душой ни обид, ни слёз:
я шагаю хорошо… только спотыкаюсь
обо что ни обо что – обо что пришлось.
Вся истоптана земля, небосвод поношен,
воздух редок и дыряв, далеки концы.
Понастроили дворцов – башен и конюшен,
спотыкаюсь о дворцы… и не о дворцы.
Я пишу тебе отчёт, я веду анализ,
я считаю синяки, ссадины и проч. —
я считаю хорошо, только запинаюсь —