Мы еще встретимся — страница 1 из 39

Мы еще встретимся

МЫ ЕЩЕ ВСТРЕТИМСЯПовесть

Светлой памяти моей матери

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Володька Ребриков появился в десятом «Б» в сентябре. Он так и сказал, представляясь и пожимая руки десятиклассникам: «Володька Ребриков».

О причинах перехода его в новую школу ходили различные слухи. Одни говорили, что Ребриков нагрубил директору и был за это исключен. Другие слышали, что он избил двух «звонков» (так в школе называли доносчиков) и вынужден был уйти. Третьи — это, конечно, девчонки — уверяли, что причиной всему — неудачная любовь. Любовь эта будто бы вконец извела Ребрикова и заставила убраться подальше. Но, разумеется, все это были только предположения, толком никто ничего не знал.

Володьку приняли настороженно. Когда он появился в кабинете химии и, усевшись за последний стол, вынул из кармана единственную по всем предметам тетрадь, все внимание было обращено на новичка. Но Володька и виду не подал, что заметил интерес, вызванный своей личностью, и смотрел на доску так, словно всю жизнь только и мечтал постичь тайны химических формул.

А потом все пошло неплохо. После первого урока, когда раздался наконец-то звонок, Ребриков, выйдя из класса, спросил в дверях маленького Якшина:

— Где?

— Что где? — не понял Якшин.

— Где курилка? — спокойно спросил Володька.

— А-а-а… — Но Якшин не успел ответить.

Наблюдавшие эту сцену ребята дружно закричали:

— Кубрик… пошли… — И компания, предводительствуемая длинным парнем по фамилии Чернецов, привычно направилась в глубь коридора.

«Кубрик» находился возле уборной. Это была высокая длинная комната с одинокой скамейкой у стены, с узким, выходящим на улицу окном, через которое многие из курильщиков десятую осень наблюдали пожелтевшие тополя набережной и изгиб зеленой Фонтанки.

Курили почти все десятиклассники. Не курил лишь тот, кто курить, вероятно, уже никогда не будет. Но тайна курения соблюдалась строго, и стоило только поблизости от кубрика появиться кому-нибудь из учителей, как раздавался короткий свист и все, кто тут находился, мгновенно прятали папироски. Когда опасность проходила, снова раздавался сигнал свистом и дымящиеся папиросы мгновенно водворялись в зубах участников тайного сборища.

Здесь бывали все. Даже те, кто никогда не курил, считали обязательным посещение «кубрика».

По прибытии в «кубрик» Володька вынул из кармана пачку «Казбека», сказал: «Прошу», — и компания с удовольствием затянулась хорошими папиросами. «Казбек» был хитростью. На самом деле Ребриков не курил. Но прослыть в новой школе паинькой — благодарю покорно!

Приятное сближение продолжалось все пять перемен. Лишь раздался звонок, возвещавший окончание урока, курильщики вскакивали с мест и, переговариваясь, направлялись в свой заветный уголок, где, закурив, продолжали прерванную беседу.

За пять перемен выяснено было многое.

Ребриков, в общем, понравился завсегдатаям «кубрика». Он сообщил, что перешел в эту школу из-за того, что в старой слишком много «типов», — так и осталось неизвестным, кого он подразумевал. Ярый болельщик футбола Рокотов выяснил, что Ребриков знает всех вратарей и левых инсайтов и далее — если не врет — знаком с самим Сеничкиным. Новичок заявил, что ненавидит математику, а физику с трудом терпит, ввязался в спор со «злым техником» Молчановым о преимуществе мотоциклов «Харлей» перед «Индианой», показал знатокам новейшие приемы джи́у-джи́тсу, будто бы применяемые с недавнего времени японской полицией. Обещал достать страждущим билеты на бокс (он имел знакомство с боксерами), а Леве Берману, заговорившему о поэзии, наизусть прочел строк сто из «Облака в штанах», и тот, улыбаясь, глядел на него сквозь очки уже влюбленными глазами.

Зашла речь о войне, и Володька сказал, что знаком с летчиками, которые были в Испании, и может рассказать такие вещи… Словом, черт возьми, он все мог.

После занятий ребята, освещаемые холодными лучами осеннего солнца, вышли на набережную. Володька, уже как старый друг, попрощался с заядлыми курильщиками, вскочил в еще не закрывшиеся двери троллейбуса и крикнул:

— До завтра!

И тогда долговязый Чернецов, глядя вслед убегавшему голубому вагону, уверенно произнес:

— Хороший парень!

И десятиклассники единодушно согласились:

— Свой!

2

С некоторых пор в жизни Володьки Ребрикова начались осложнения.

Произошло это почти год назад. Дело в том, что Володька достиг того неизбежного в жизни каждого юноши момента, когда бывают нужны деньги. Это случается в период, когда становятся необходимостью полосатое кашне и шерстяные галстуки, появляется потребность в хороших, именно хороших (нельзя же курить всякую дрянь) папиросах. Кроме того, нужно ходить в кино на каждую новую картину, и, разумеется, не одному, и, конечно, не на дневные сеансы. Или в театр, — ну а там нельзя же, в самом деле, сидеть четыре часа рядом с девушкой, не предложив ей апельсинов, конфет или чего-нибудь в этом роде. Потом иногда назревает желание сходить в кафе с приятелями или покататься в такси по городу. Наконец, деньги требуются на приобретение различных карманных фонариков, автоматических перьев и прочих необходимых вещей.

Словом, деньги Володьке нужны были, как говорится, до зарезу.

Прежде все было просто. Стоило Володьке захотеть пойти на утренник в цирк или покататься на американских горах, как он отправлялся к матери и, в двух словах объяснив положение, немедленно (отказы были редким исключением) получал нужную сумму.

При серьезных мероприятиях, как-то: приобретение восьмипредметного перочинного ножика или собрания сочинений Луи Буссенара, требующих более мощных «капиталовложений», Володька отправлялся к отцу.

Обыкновенно он выбирал тот момент, когда Владимир Львович, пообедав, лежал на диване у себя в комнате и читал газету. В такие минуты он был наиболее сговорчив. Эта деликатная операция происходила примерно так: почти бесшумно приблизясь к дивану, на котором отдыхал отец, Володька некоторое время стоял молча, а потом осторожно начинал:

— Папа!

— Что случилось? В чем дело? — спрашивал Владимир Львович.

— Мне нужны лыжи «Телемарк».

— Новости. Зачем это? — Владимир Львович продолжал увлеченно читать газету.

— Чтобы кататься. У всех есть, — твердо продолжал Володька.

— Именно «Телемарк»?

— Именно «Телемарк».

— Так-таки у всех?

— У всех.

— Ну и что же? — Отец опускал газету, смотрел на Володьку сквозь очки так удивленно, словно впервые видел перед собой этого подростка.

— Они стоят сорок рублей, — шел ва-банк Володька.

— Это слишком дорого. — Владимир Львович снова брался за газету.

— Но, папа…

Наступала пауза, казавшаяся Володьке губительной. Некоторое время оба молчали, затем вдруг из-за газеты раздавался решительный голос отца:

— Двадцать… и две недели ко мне ни с чем не приставать.

— Хорошо, — соглашался Володька, зная, что настойчивость может привести его к потере и этих двадцати рублей.

Тогда отец откидывал в сторону газету, протягивал руку к пиджаку, висевшему тут же на стуле. Вынув старый бумажник, он вытягивал оттуда хрустящие десятки и, с преувеличенно тяжелым вздохом отдав их сыну, обязательно прибавлял:

— Потом, ты в школе ничего не делаешь…

— Делаю, — говорил твердо Володька и исчезал. Он прекрасно знал, что отец и понятия не имеет, делает ли он что-нибудь в школе.

Владимир Львович не был скуп. Предлагая Володьке неизменную половину, он считал, что этим дает почувствовать сыну суровость родителя, приучает к сдержанности и скромности в желаниях.

Но Володька, хорошо зная манеру отца, запрашивал всегда вдвое, и все шло отлично.

В крайнем случае, если тут постигала неудача, можно было выпросить небольшую сумму у старшего брата Андрея. Деньги у того порой водились.

В общем, раньше все было просто, а теперь значительно усложнялось. В самом деле, нельзя же было просить у матери на кино пятнадцать рублей, как нельзя требовать у отца полсотни на посещение с приятелями «поплавка» в ЦПКиО.

И Володька начал изыскивать средства. Сперва он принялся за библиотеку Владимира Львовича, которая, по убеждению Володьки, была излишне велика. А на Литейном охотно покупали старые и, как считал Володька, никому не нужные книги. Но вскоре отец заметил исчезновение некоторых книг, устроил скандал ни в чем не повинному брату Андрею, сделал к шкафам ключи, и это занятие пришлось оставить.

Каких только средств не испробовал Ребриков со своими друзьями! Они пытались монтерничать, работать фоторепортерами, писать плакаты, наконец организовывать джаз. Но все это не давало желаемых результатов.

И тут на помощь пришел такой случай.

Малыши любили кино. В школу по четвергам приезжала передвижка. Ребриков и восьмиклассник Шульгинов, как члены культкомиссии, были организаторами киносеансов. Они сами ездили выбирать картины, сами ставили контроль у дверей, сами наводили порядки. Главным контролером у них был второгодник Долгий.

Долгий предложил Шульгину и Володьке комбинацию.

В зал полагалось впускать двести человек, но желающих было гораздо больше, и Долгий посоветовал продавать пятьдесят лишних мест на каждый сеанс. Всю технику этого дела он брал на себя. Шульгинова Долгий уговорил сразу же, но Володька протестовал и долго не соглашался. Тогда они оба, и в особенности Долгий, стали смеяться над его «чистоплюйством». Долгий говорил, что это просто идиотство — отказываться от денег, наконец обвинил его в слюнтяйстве, мягкотелости, донкихотстве и еще во многом… И черт дернул Ребрикова согласиться.

Сперва все шло хорошо, и нетребовательные малыши до предела заполняли тесный физкультурный зал, где происходили сеансы.

Долгий орудовал вовсю. Володька чувствовал себя отлично. Как-то на катке он познакомился с Лялей Касиловой, потом пошел с ней в театр. Однажды днем они побывали в ресторане гостиницы «Астория» на «файв-о-клоке», как Ляля называла устраивавшиеся там днем по воскресеньям танцы под джаз.

Она училась в балетной школе и иногда выступала в кордебалете Малого оперного театра. В такие вечера Володька, гордый своим знакомством, ждал ее у дверей артистического входа. Если шел дождь, он брал такси и отвозил Лялю домой, хотя жила она в трех кварталах от театра.

И вдруг все рухнуло. Кто-то догадался о махинациях с киносеансами, и дело приняло дурной оборот. В общем, их предприятие лопнуло и грозило тяжелыми последствиями. Шульгинов сразу испугался и сказал Ребрикову, что если об этом узнает его отец — он выгонит Шульгинова из дому. Володька считал, что отвечать нужно всем, но ему стал противен струсивший товарищ, и он сказал директору школы, что Шульгинов здесь ни при чем и во всем виноват он, Ребриков. Ему поверили слабо, но родителей Шульгинова не вызывали.

Для Ребрикова история с киносеансами не прошла даром.

Между прочим, об этом откуда-то немедленно узнала Ляля Касилова. Она позвонила по телефону и сказала Володьке, что не хочет с ним больше встречаться. Ребриков плюнул и сказал: «Черт с ней!..» — хотя сделалось очень обидно.

Но самым неприятным во всем было вмешательство Елены Андреевны.

Володька любил мать. Вероятно, он любил ее больше, чем отца, хотя вслух никогда не высказывал своей привязанности. Ему вообще не нравилось, когда люди распространялись о таких вещах, как дружба, любовь, верность. Это, казалось ему, должно быть запрятано где-то глубоко в душе человека. Такую любовь, молчаливую и глубокую, он с раннего детства чувствовал со стороны матери. Елена Андреевна ничем никогда не проявляла особого пристрастия ни к одному из своих сыновей. Больше того, она никогда не восхищалась вслух своими детьми, не выделяла их из окружающих, как это делали многие матери, не предъявляла к ним особых требований, не считала их необыкновенными и, когда ей хвалили способности кого-нибудь из мальчиков, смущалась.

И все же Володька видел, вернее — чувствовал эту постоянную трогательную заботу матери, от которой в душе становилось тепло и спокойно. Это было еще тогда, когда, совсем маленьким, просыпаясь по ночам в страхе перед безмолвием и темнотой ночи, он забирался в ее постель и мгновенно засыпал. Это чувствовалось в то время, когда он мальчиком приносил из школы плохие отметки по поведению и Елена Андреевна только укоризненно смотрела на него и мало говорила с ним в те дни. Но эти безмолвные взгляды матери были во стократ тяжелее и неприятнее громких возгласов и угроз отца, потому что за молчанием Володька угадывал и любовь и глубокую обиду, и ему становилось не по себе.

Он бы никогда не решился рассказать матери о своем увлечении Лялей, хотя отлично знал: скажи Володька ей, она поймет, поймет все так, как понимали его друзья, а может быть, и лучше их.

И вот теперь, попав в неприятную историю, Володька, порядком поразмыслив, решил во всем открыться матери; он знал, как ей будет тяжело, как он огорчит ее, но все же не мог поступить иначе.

Так оно и случилось. Елена Андреевна долго плакала и говорила, что она никогда не думала, что ее сын может вырасти нечестным человеком. Володька готов был стерпеть все, но только не слезы. Нелегко ему пришлось в те дни.

К счастью, все удалось скрыть от отца. Потом дело уладилось. Он обещал матери и директору больше никогда не участвовать в подобных историях. Но из школы пришлось уйти.

Самым унизительным было делать вид, будто каждое утро собираешься в школу, чтобы не вызвать подозрений отца.

Иногда Володька шел гулять. Он бродил по Невскому, не обращая внимания на дожди, которые обильно шли в ту весну. Иногда заходил в кино, но даже удивительно веселые картины его любимца Чарли Чаплина не радовали в те дни. В одну из таких прогулок по Невскому возле Садовой он встретил Лялю. Она шла под руку с каким-то длинным парнем, очень аккуратным на вид и, наверное, тоже из балета. Володька надвинул кепку и хотел пройти мимо, но Ляля увидела его, бросила спутника и подошла. Пришлось остановиться. Ляля говорила о том, что очень жалеет о случившемся и теперь верит, что он ни в чем не виноват.

— Нет, виноват, — зло сказал Володька. — Еще что?

Ляля, видно, хотела сказать многое, но, смущенная его резкостью, раздумала и, вынув маленький кружевной платочек, начала вдруг плакать и вытирать им слезы.

Моросил мелкий дождь. В широкой полосе асфальта отражались сверкавшие машины. Через плечо Ляли он видел ее спутника, который нетерпеливо прохаживался около Публичной библиотеки, держа желтый чемоданчик, тот самый, что так часто носил и Володька. Ресницы Ляли были накрашены, от дождя и слез у нее под глазами появилась чернота.

— Ну, ладно, мне некогда, — резко сказал Володька и, пренебрегая правилами уличного движения, пересек проспект…


Наконец экзамены за девятый класс были сданы. Настроение переменилось.

Летом Володька задумался: кем же в конце концов быть?.. В течение последних лет он собирался поочередно то стать капитаном дальнего плавания, то актером, то архитектором, то конструктором самолетов. Так и дожил до семнадцати лет, ничего не решив и ни на чем твердо не остановившись.

Но однажды, лежа на песке у Петропавловской крепости и глядя на бледное ленинградское небо, он вдруг подумал о том, что неплохо бы ему стать, например, кинорежиссером. Тогда можно будет строить фантастические города, самому писать сценарии, музыку и сниматься. А больше всего нравилось Володьке, что он сможет управлять громадным людским механизмом, быть тем, по чьей воле все делается.

И, зажмурясь, он довольно-таки отчетливо представлял себя на автомобиле с рупором в руках среди тысячи людей, отдающим приказания на съемках натуры.

С этими нетвердыми мечтами и планами и пришел он в новую школу.

3

С Латуницем Нелли Ивановна познакомилась в Киеве.

Шел двадцать второй год. Не раз переходивший из рук в руки город наконец обрел покой. Твердо установилась Советская власть. Потом начался нэп. На старом Крещатике открылись частные магазины, и твердые, хрустящие червонцы появились взамен бумажных миллиардов. В городе шныряли люди, торгующие из-под полы контрабандными духами и помадой.

Неля, так звали ее подруги, поступила в частную театральную студию. Больше всего на свете ей хотелось стать актрисой. У нее был голос и слух. Она неплохо пела, но находили, что драматические способности Нелли Стронской превышают музыкальные.

Друзья пророчили ей успех и славу.

Впервые она увидела Латуница на вечере у подруги. Высокий, с черными волосами и такими же темными глазами, во френче с огромными карманами, в широких галифе и сапогах по колено, военный — новый знакомый — показался ей величественным и красивым.

Латуниц был молод. Только что он вернулся из Средней Азии, где служил в кавалерийском полку. В Киеве жила его мать, — он не видел ее всю войну и теперь приехал навестить.

В тот вечер Латуниц был не очень-то разговорчив, а потом вдруг попросил у Нелли разрешения проводить ее до дому, и она согласилась.

С этого все началось. С тех пор он часами ждал ее у дверей студии в маленьком кривом переулке. Она выходила, и они долго гуляли по Владимирской горке, шли к Днепру, смотрели на его удивительные красные берега в часы заката.

Редкий пароходик бороздил в те дни днепровскую гладь. Кругом все дышало величавым покоем.

Им некуда было спешить: Латуниц остановился в маленькой комнате матери, Неля жила в семье своего многодетного отца — переплетчика.

Они без устали бродили по улицам старого города. Было сухо. Воздух в конце лета был наполнен запахами яблок. По вечерам расточали дурманящий аромат цветущие табаки.

В один из таких вечеров Латуниц неумело и неожиданно сделал предложение, и Нелли так же неожиданно приняла его.

Она любила Латуница и побаивалась его. Он покорял ее своей физической силой, уменьем быть сдержанным, твердой волей. Прежде Нелли не приходилось встречать таких людей. Однако порой ее пугала замкнутость мужа, привычка подолгу молчать, о чем-то раздумывая.

Через год у них родилась дочь. Ее назвали Ниной. На время Нелли Ивановна оставила мечты о театре. Латуниц любил дочь своей особой любовью. Он мог часами стоять у коляски и молча смотреть на ребенка. А потом надевал шинель, уходил и возвращался с какой-нибудь совсем не подходящей по возрасту дочки игрушкой.

Этими игрушками, ожидавшими своего времени, была уже забита и без того их очень маленькая комната в военном общежитии.

Когда Нине исполнился год, Латуниц получил повышение. Из Киева его перевели в Петроград. Нелли Ивановна этому очень обрадовалась. Она снова горела желанием пойти на сцену и надеялась, что в Петрограде, где так много театров, ей это легко удастся.

Они поселились в большом доме, вблизи Манежной площади.

Но в театр поступить не пришлось. Шел двадцать четвертый год: безработные актеры обивали пороги посредрабиса. И Нелли Ивановна стала скучать. Латуниц же не умел развлекать жену. С утра и до позднего вечера пропадал он на службе. В свободное время занимался и читал совершенно непонятные Нелли Ивановне книги.

Украдкой она плакала и жалела о лучших годах проходящей молодости. Потом Латуница послали в академию, он уехал в Москву, надеясь сразу же выписать туда семью. У Нелли Ивановны снова появились какие-то надежды. Но квартиры в Москве не нашлось. Латуниц написал жене, что придется пока повременить.

Нина росла. В три года она стала забавной белокурой девочкой, веселой и смышленой. Нелли Ивановна завязывала ей огромный бант на голове и называла ее Зайкой. С Зайкой ходила она гулять в Михайловский сад. Там Нина бегала по дорожкам, возилась в песке, а Нелли Ивановна сидела на скамейке, читала книжку и с удовольствием украдкой наблюдала, как останавливались и улыбались прохожие, глядя на ее дочь.

Там, в Михайловском саду, она и познакомилась с Долининым. Была весна, на улице продавали цветы. И Долинин каждый день являлся с букетами ландышей или пионов. Нелли Ивановна краснела и принимала их. И каждый вечер Нелли Ивановна клялась себе не ходить больше в сад. Но утром обязательно шла, и Долинин уже ждал ее на скамейке. А Нина, — она сразу полюбила Долинина, — завидев его, бежала навстречу и, сидя у него на коленях, играла золотой цепочкой часов. Долинин смеялся и целовал ее в щеки.

Латуниц иногда приезжал из Москвы. Рослый, в длинной шинели, со шпалой на красных петлицах, он шумно входил в комнату, крепко обнимал жену, высоко поднимал дочку, прижимал ее к шершавому сукну. А затем так же неожиданно уезжал, говоря на прощание: «Напишу…»

Вскоре Нелли Ивановна побывала на спектакле в театре, где служил входящий в славу актер Долинин. Он играл главную роль. Выходил в финале во фраке. И ему долго все аплодировали. Нелли Ивановна сидела в ложе возле сцены, Долинин, кажется, улыбался только ей, и Нелли Ивановна смущалась. А потом он вышел из артистического подъезда, строгий, в сером пальто и черной шляпе, предложил Нелли Ивановне пойти в ресторан.

Он уверовал в ее талант. И обещал сделать из нее актрису. Она проплакала остаток ночи, а утром послала мужу письмо. Она написала, что больше так не может жить, что любит другого и выходит за него замуж. Умоляла простить ее, просила не присылать денег.

Латуниц ответил кратко: она может поступать, как хочет, но деньги дочери он будет посылать.

Нина росла. Восьми лет она стала тоненькой русой девочкой с легкими движениями, и ее отдали в балетную школу. Нелли Ивановна давно играла в театре, пользовалась успехом, была счастлива. Долинин любил ее, обожал ее дочку. Сначала он упросил жену, чтобы Нина носила двойную фамилию, а потом, в школе, Нина стала просто Долининой.

От Латуница аккуратно приходили деньги. Штампы на переводах были разные: сперва Москва, затем Иркутск и Хабаровск, а потом попросту номер военной части без города. Нелли Ивановне сначала было неловко получать деньги, но потом она привыкла к этому как к чему-то неизбежному.

Когда Нине исполнилось тринадцать лет, она вытянулась и подурнела. Волосы ее стали совсем темными. В характере появились резкость и упрямство. Она перестала посещать балетную школу, зато очень увлекалась музыкой, делала в ней большие успехи, и Нелли Ивановна успокоилась.

Нелли Ивановна — по сцене Стронская — за эти годы стала известной актрисой. Ее фотографии продавались в газетных киосках. Долинину по утрам подавали машину, он уезжал в театр, которым теперь стал руководить, и все шло отлично.

Нине было шестнадцать лет, когда началась финская война. Город погрузился в темноту. Лишь слабые синие лампочки освещали номера домов.

Стояли трескучие морозы. Спектакли шли при полупустом зале, Нелли Ивановна играла редко, больше сидела дома. Злилась на морозы, на войну, на Долинина, который часто уезжал в Москву.

Как-то раз Нелли Ивановна шла по Литейному. Мимо проехала легковая машина с радиомачтой, выкрашенная в белый цвет. Рядом с шофером сидел рослый военный в полушубке, перетянутом ремнем. Машина резко свернула к цирку, и Нелли Ивановна увидела внимательный и, как ей показалось, долгий, испытующий взгляд темных глаз.

Латуница она узнала сразу. В это мгновение он показался ей таким, каким был двенадцать лет назад. И сердце Нелли Ивановны впервые за долгие годы беспокойно защемило.

4

В марте был подписан мир с Финляндией.

Снова зажглись огни на шумных улицах. С окон сняли черные занавеси. По мирному договору отодвинулась государственная граница, до которой еще недавно можно было за час доехать на велосипеде.

Внезапно кончились и нестерпимые морозы, каких долгие годы не помнили ленинградцы. Холода держались всю зиму, начиная с декабря. В городе отменяли занятия в школах. Белые от инея прохожие, до глаз упрятав лица в воротники, спешили укрыться в домах. Стекла трамваев покрывались морозным мхом толщиной с палец.

И вот настала мирная весна. С фронта возвращались лыжные батальоны и одетая в полушубки пехота. Красноармейцы шли в валенках по начавшим подтаивать мостовым.

В эти дни Нина с увлечением занималась музыкой. После школы, торопливо вбежав в квартиру, она бросала в передней свой туго набитый книгами портфель и порой, не скинув даже шубки, устремлялась к роялю.

Нина не собиралась быть профессиональной пианисткой. Она вообще не задумывалась об этом. Она занималась музыкой, потому что это доставляло ей удовольствие.

Напрасно Нелли Ивановна, и отчим доказывали Нине, что у нее незаурядные способности, что, если она захочет, она может добиться многого. Нина, смеясь, отвечала:

— Конечно же обязательно стану знаменитостью. Новая Маргарита Лонг!

В школе она шла отлично. Все ей легко давалось, даже скучная тригонометрия.

Долинин был очень привязан к девочке. Часто приносил ей лакомства из театрального буфета; когда ездил в Москву, не забывал привезти для Нины какую-нибудь замысловатую игрушку или нарядную обновку.

И девочка привыкла к этому как к само собой разумеющемуся. Как только раздавался звонок в передней, Нина бросала игрушки и бежала навстречу пришедшему. Если это был отчим, она встречала его неизменным вопросом: «Что ты мне принес, папа Боря?»

Так называла она его с тех пор, как они начали жить вместе. С ранних лет Нина знала, что где-то у нее есть еще один папа. Из разных городов от него приходили денежные переводы. Нелли Ивановна всегда при этом как-то смущенно расписывалась и, показав деньги дочери, говорила: «Это для тебя от того папы».

Но здесь у Нины было все, и она не понимала, зачем ей посылает деньги другой папа. Тот, другой папа, был далеко. Ника не знала его. Только видела сохранившуюся в доме фотографию незнакомого человека в военной форме. А этот был рядом, целовал ее и приносил вкусные шоколадки. И Нина привыкла к нему и не думала ни о каком другом отце.

Так было до тех пор, пока она не достигла отроческого возраста. К этому времени в характере ее, как и во внешности, произошли перемены. Из живого и шумного ребенка она неожиданно превратилась в задумчивого подростка с резкими движениями. Стала сдержанной и молчаливой.

Их отношения с Долининым тоже стали иными. Она уже не была для него той девочкой-куклой, чудо-ребенком, которым он любил блеснуть перед гостями. А вырастающей Нине все больше и больше начинали не нравиться многие черты отчима. Долинин был тщеславен и завистлив. Нина видела, как он бросал газету, узнав, что кто-то из коллег раньше него получил звание или орден. Он был падок на похвалы и нетерпим даже к осторожным замечаниям, любил выделяться среди других.

И вот однажды явившееся чувство стало возрастать с каждым днем и окончательно утвердилось теперь, когда Нина стала девушкой. Незаметно для посторонних, отношения их сделались холодными и сдержанными.

Зато Нина все больше и больше начинала задумываться над тем, отчего так далек от нее настоящий отец, отчего он даже ни разу не попытался ее увидеть.

Как-то, еще во время финской войны, в морозный февральский день, когда Борис Сергеевич был в Москве, Нелли Ивановна решила привести в порядок свой архив. Она выдвинула ящики секретера и долго, терпеливо раскладывала в аккуратные стопки поздравительные телеграммы, письма, фотографии, где она была снята во многих ролях, пожелтевшие вырезки из газет, где ее хвалили, скромные карточки родственников и знакомых. Среди них выделялась одна. На ней был изображен молодой человек с темными, причесанными на пробор волосами, с глубоким взглядом черных глаз, во френче с воротником под самое горло. С детства Нина знала — это другой папа…

Нина сидела в углу на кушетке и молча и внимательно наблюдала за тем, что делала мать. Знакомый портрет! Давно Нина не видела его. Она взяла фотографию и стала рассматривать. И вдруг ей подумалось о том, что идет война, и вот, может быть, и ее отец сейчас там среди метели на страшном морозе ведет людей в атаку, а может быть, и ранен… Нине стало не по себе, словно она почувствовала, что в чем-то виновата.

— Мама, — спросила тихо Нина, по-прежнему глядя на фотографию, — а где он сейчас?

Нелли Ивановна подняла голову, на минуту оторвавшись от письма, которое перечитывала, рассеянно взглянула на Нину, стараясь быть равнодушной, сказала:

— Не знаю. Кажется, в Ленинграде.

— В Ленинграде? — Нина с удивлением посмотрела на мать.

Спокойствие Нелли Ивановны было фальшивым. Просто она ждала, что Нина будет продолжать свои вопросы. А что ответить дочери?.. Но Нина больше ни о чем не спрашивала и только, помолчав и все еще держа фотографию, попросила:

— Мама, можно мне взять эту карточку?

— Зачем? — спросила Нелли Ивановна.

— Так… ведь это мой отец.

— Да, но ты же знаешь… — начала Нелли Ивановна и затихла.

— Знаю. — Нина отлично знала, что имя Латуница по молчаливому уговору никогда не упоминалось в их семье. Она знала, что носила фамилию Долинина, хотя по выданному недавно паспорту была Латуниц. Она знала, как не любила Нелли Ивановна писать короткие ответы на переводы отца. Она все знала — но это не меняло дела.

Впервые Нина всерьез задумалась об отце, и теперь загадочный его образ волновал воображение девушки. Когда она ходила по улицам, она вглядывалась в лица военных, словно пыталась встретить его среди них.

А через несколько дней после памятного разговора с матерью Нина, просматривая в «Ленинградской правде» список отличившихся в боях, узнала, что полковник Латуниц награжден орденом Красного Знамени. Она обрадовалась так, будто это прямо касалось ее, схватила газету, хотела побежать к матери, потом вдруг остановилась и подумала: «Зачем? Ей ведь все равно».

Однажды, это было уже в апреле, позвонил телефон. Незнакомый голос сказал, что полковник Латуниц просит свою дочь приехать в госпиталь.

Свидания с отцом Нина ожидала со странным двойственным чувством нетерпеливого трепетного ожидания и страха перед неизбежным.

Весной в городе не было фруктов, но в буфете театра, где играла Нинина мать, продавали апельсины, и Нина купила килограмм. Она склеила специальный пакет из кальки и уложила в него апельсины. Получилось очень удачно. Оранжевая кожура апельсинов аппетитно проглядывала через пакет.

В памятный день Нина пришла из школы раньше обычного. Она надела свое любимое шерстяное васильковое платье и вышла из дому за час до назначенного времени.

Стоял солнечный апрельский день. Под крышами домов повисли, словно хрустальные, сосульки.

Госпиталь находился на Мойке. Нина отправилась туда пешком. Она миновала мост и прошла мимо цирка, потом мимо чугунной решетки Русского музея. Стараясь подавить в себе волнение, Нина внимательно перечитала афиши у входа в Малый оперный театр, но ничего не запомнила.

Взглянув на часы, она оторвалась от афиш и ускорила шаг. Вскоре Нина свернула на канал, потом по талому снегу перебежала площадь и, выйдя на кривую набережную Зимней канавки, оказалась возле большого старого здания.

Нина толкнула тяжелую дверь и вошла внутрь. В просторном вестибюле было тихо. Торопливо проходили люди в белых халатах, пахло так, как пахнет в больницах.

— Фамилия больного? — спросила, не подымая взгляда на Нину, строгая седая старушка регистраторша.

— Латуниц.

Впервые она назвала свою настоящую фамилию. Оставив книгу записей больных, регистраторша внимательно посмотрела на стоявшую перед ней девушку.

— Вот, — назидательно произнесла она, — наконец-то, а то к ним никто из родных не ходит. — И Нина покраснела, как будто ее уличили в чем-то дурном.

— Это что?

— Апельсины, — сказала Нина, крепко прижимая пакет к груди.

— Разденетесь в гардеробе. Вам дадут халат.

Потом длинным узким коридором сиделка повела Нину в глубь здания. По сторонам были стеклянные двери с матовыми стеклами, за дверьми, как солнце в тумане, мутно светились огни ламп. Было тихо.

Осторожно ступая, Нина шла за неторопливо шагавшей грузной сиделкой.

— Тут они, — сказала сиделка, остановившись около одной из дверей, и постучала.

— Пожалуйста, входите, — послышалось из палаты.

Сердце Нины упало.

— К вам пришли. — И, пропустив Нину и почему-то вздохнув, сиделка закрыла за ней дверь.

Нина оказалась в большой, освещенной мягким светом комнате. В ней стояли три койки, две из них были аккуратно застланы простынями. Посреди комнаты находился круглый стол. На столе лежали книги.

С третьей койки, отбросив газету, быстро встал высокий человек. Он был одет в светлую фланелевую пижаму, куртку застегнул только на нижние пуговицы. На груди белела рубашка. На перевязи, в ослепительных бинтах, покоилась правая рука.

Высокий человек направился к Нине и протянул ей левую руку.

— Ну, — сказал он, — здравствуй, дочка. — Той же здоровой рукой он легко подхватил стул и поставил его перед Ниной. Лицо его было суровым, обветренным.

Она узнала отца. Да, это был он: те же темные глаза, только не такие большие, как на карточке, и голова была бритой, да и был он гораздо старше, чем на той фотографии.

Молча Нина присела на стул.

А полковник Латуниц заходил большими шагами по комнате, здоровой рукой поглаживая себя по бритой голове. Он, видно, не знал, с чего начать разговор. А потом вдруг спросил:

— Ну, как учимся? В каком классе?

— В девятом, — сказала Нина и, вдруг заметив, что она до сих пор сидит с апельсинами в руках, растерянно улыбнулась. Улыбнулся и полковник. Теперь Нина видела, что лицо его было вовсе не суровым.

— Это вам… — Она положила пакет на стол.

— Ишь ты?.. «Вам»… Почему «вам»?

— Ну, тебе, — еле слышно произнесла она.

— Ну, а чем увлекаемся? — спросил полковник, не обращая ни малейшего внимания на апельсины.

— Музыкой, — сказала Нина. — Я еще в музыкальной школе, учусь по классу фортепьяно у профессора Горбачевской.

— Музыкой? — Он остановился. — Это хорошо. А кого любим, кого играем?

— Я Грига очень люблю, — ответила Нина.

— Что ж, собираешься пианисткой стать?

— Нет, я так.

— Как же это так? — Полковник снова перестал ходить и внимательно посмотрел на дочь. — Так… ничего нельзя. Раз любишь, надо стать настоящей пианисткой.

Теперь Нина разглядела, что щеки его были гладко выбриты, больничная пижама аккуратно выглажена, — значит, он ждал ее, и ей вдруг стало хорошо и спокойно.

— У меня в мае зачет будет, я концерт готовлю, — сама не зная зачем, сказала она.

— Ну а если я приду — можно?

Нина утвердительно кивнула головой. Они разговорились. Полковник задавал вопросы, и Нина охотно отвечала на них. Потом он замолчал и продолжал ходить по комнате, энергично поглаживая себя по голове, видимо, придумывая, что еще спросить?

— Ну, а вы… ты как живешь, папа? — с трудом она выговорила это слово.

— Я? — Полковник внимательно посмотрел на Нину. — Разно. Вот езжу, иногда воюю.

И Нина увидела, что сказал он это с чуть заметной горькой усмешкой. И ей вдруг стало жаль этого большого человека. «Он ведь один, — подумала она, — совсем один».

В дверь постучали: пожилая сиделка привела-двух военных. Нина встала, полковник как-то смутился или обрадовался поводу окончить разговор, который с трудом клеился, оторвал клочок газеты, крупным почерком написал на нем номер своего телефона, отдал его Нине и сказал:

— Перед концертом позвони. Буду ждать, — и крепко пожал ей руку на прощанье.

Когда Нина вышла из госпиталя, сгущались синие сумерки. На фоне неба темнели изрешеченные светящимися окнами громады домов. Она шла быстро, почти бежала по улице. Падал мокрый снег. Иногда, освещенные лучами автомобильных фар, резко белели плавно летящие вниз крупные хлопья.

Нина думала сейчас об отце: как могло случиться, что она никогда его не видела, не расспрашивала о нем мать? А мама… он даже не спросил о ней… Но мама, она тоже никогда о нем ничего не говорила.

Дома она застала Долинина и Нелли Ивановну. Они уже пообедали и собирались в театр. Нину никто ни о чем не спрашивал. Борис Сергеевич, видимо, просто не знал, куда она ходила, а может быть, подчеркивал, что его это не касается. Нелли Ивановна излишне суетилась, собираясь на спектакль, и старалась не смотреть в глаза дочери.

И Нина была рада, что ее ни о чем не расспрашивали.


Весна наступала. Набухли и бледно зазеленели почки тополей в переулке напротив дома.

Приближалось время отчетного концерта.

Программа была сложная. Некоторые места из того, что Нина репетировала, давались нелегко. Иногда она потихоньку плакала от обиды и вообще готова была бросить все. Но каждый раз перед нею вставал высокий человек с темными глазами, который говорил: «Так нельзя, раз любишь, должна…»

И Нина снова заставляла себя сесть за рояль.

Когда пришел день концерта, стало уже совсем тепло. Окна в зале были открыты, и шум улицы мешал исполнителям. Но помещение было настолько переполнено слушателями, что духота не давала дышать и окна не закрывали.

Нина должна была выступать шестой. На концерте не было ни Долинина — он куда-то уехал, ни Нелли Ивановны — она задержалась в театре.

Когда Нина вышла на эстраду, она сразу увидела отца. Видно, он опоздал, — стоял, прислонившись к большой кафельной печи в глубине зала. В темноте сверкал его орден на груди. В переполненном людьми зале полковник выделялся своим могучим ростом.

Она играла хорошо. Аплодировала даже строгая Софья Павловна Горбачевская.

Полковник ожидал ее в коридоре. Они вышли на улицу. Было светло. После жаркого дня наконец повеяло прохладой. Не сговариваясь, они пошли по Литейному, свернули на Невский.

Она ждала и волновалась. Понравилось ли ему?! Но он только сказал: «Ну, молодец!» — и купил Нине большой букет сирени. Они зашли в кафе. Было душно. В углу на маленькой желтой эстраде квартет бодро наигрывал «Красавицу». Полковник попросил принести мороженое. Помолчав, он сказал:

— Я, наверное, скоро уеду. Напишешь мне, как будешь жить?

— Конечно, — кивнула Нина. — А куда?

— Видишь, что на свете делается? — продолжал полковник, внимательно глядя на дочь.

И Нина, набирая ложечкой мороженое, ответила:

— Да.

Она сказала это потому, что боялась показаться глупой, и поймала себя на том, что она ведь совсем не думала, что на свете что-то делается особенное. Конечно, она знала, что немцы воюют с Францией и Англией, даже читала в газете о затемнении в Лондоне и о том, как была обойдена линия Мажино. Но в Ленинграде по-прежнему горел свет, были открыты театры, работали музеи, и Нина придавала мало значения тому, что делалось далеко в Европе.

Когда полковник расплачивался, Нина заметила, что он не дал на чай девушке, которая подавала мороженое, видно, стеснялся, а когда уходил, оставил на столике рубль. Нина вспомнила, как ловко делал всегда это Борис Сергеевич, вынимая свой толстый красный бумажник. И ей вдруг стал очень приятен отец.

На углу Фонтанки, возле остановки троллейбуса, они расстались. Полковник пожал ей руку и сказал:

— Ну, пиши, я тебе тоже напишу о себе.

И Нина ответила:

— Хорошо.

Когда подошел троллейбус, отец помог ей сесть. И Нине вдруг захотелось выскочить, обнять его и, прижавшись к его пруди, заплакать. Но когда она обернулась, полковника уже не было. Чуть вздрагивая на ходу, троллейбус быстро бежал по набережной.

5

С тех пор как появился Ребриков, в десятом «Б» решили, что Долининой нашлась наконец пара.

Нина не имела подруг. У нее не было задушевной приятельницы, с которой делятся всем самым сокровенным, ходят в обнимку на переменах и шепчутся дома потихоньку от взрослых.

Еще с детства она дружила с мальчиками. Зимой каталась с ними за городом на лыжах или бегала на каток. Летом с компанией гребцов отправлялась на лодке по Неве до самого взморья. В солнечный день бродила с Левой Берманом по улицам и набережным города и с удовольствием слушала стихи, которых тот знал так много, что прочесть все никогда не хватало времени.

И ребята любили бывать с Ниной. С ней было легко и просто. Она всегда поддерживала любую шутку, веселую выдумку, бывала заводилой во всяком рискованном деле. Умела замечательно смеяться и подмечать смешное в людях.

Но, кроме того, Нина была еще самой хорошенькой девушкой в классе, и это часто сбивало с толку кое-кого из ребят. Так, некоторые приятели, сами того не замечая, иногда внезапно превращались из добрых товарищей в незадачливых поклонников. Но стоило Нине заметить подобные изменения, как парень немедленно получал отставку и уже переставал быть близким другом.

В девятом классе с ней подружился Чернецов. Они вместе ходили в кино и Филармонию, пропадали зимними вечерами на катке и весело подшучивали над друзьями. Потом вдруг Сергей стал как-то подолгу заглядываться на Нину, уже меньше шутил и смеялся. Начал вздыхать и ожидать ее возле дома. Он тотчас же попал в опалу. Но это не остановило Сергея. Он все так же продолжал ходить за Ниной и страдать. По-прежнему часами поджидал ее в мороз на трамвайной остановке. Всеми силами пытался составить ей компанию куда угодно, часто нарывался при этом на очень резкие отказы и колкие слова, но покорно сносил их. Очень похудел и осунулся.

Напрасно славившаяся своей добротой Валя Логинова пыталась вызвать в сердце Нины жалость к несчастному Чернецову. Ее попытки не увенчались успехом. И кто знает, чем бы кончилась вся эта история, если бы в один апрельский вечер не отправился Сергей на «Огни большого города» с Майей Плят, и неизвестно, были ли тому виной чудесные глаза Майи, прекрасная ленинградская весна или всемогущий комик и лирик Чаплин, только на следующий день все увидали, что Сергей в отличном настроении. А потом быстро прошла его меланхолия, и с тех пор он стал подозрительно исчезать по вечерам, уверяя друзей, что он идет в какое-то таинственное «одно место». Но поучительная Сережкина история осталась у всех в памяти, и с тех пор никто из ребят не пытался увиваться за Долининой.

Когда в школе появился Ребриков, девушки подумали: «Этот наверняка понравится Нине. Да и она ему, конечно…»

Володька и сам обратил внимание на эту невысокую стройную девушку с волнистыми темными волосами. Она и одета была необычно. Строго, но красиво. Долинина имела какой-то особый независимый вид, и Ребриков про себя отметил, что «она ничего…»

Заложив руки в карманы брюк, разгуливал он после занятий вдоль коридора, напевая: «Мы были молоды, друзья…», в то время как Нина Долинина вместе с ответственным редактором школьной газеты Левой Берманом, бледным очкастым юношей, вывешивала на стене новый номер. Проходя мимо Нины, Володька слегка прищуривал глаза, подражая одному известному киноактеру, потом у стены ловко поворачивался на каблуках кругом и так же безразлично продолжал свой обратный путь.

Нина, глядя на Ребрикова, с легким презрением и усмешкой сказала Берману:

— Ферт…

Лева улыбнулся и ничего не ответил. Так и осталось невыясненным, слышал ли Володька это нелестное определение. Но когда Нина уходила по коридору своей легкой неторопливой походкой, Володька, с постной физиономией глядя ей вслед, не обращаясь ни к кому, сказал:

— Подумаешь, Кунигунда!..

А на следующий день после занятий он отбился от попутчиков, дождался в вестибюле Нину и, как бы случайно выяснив, что им по дороге, отправился провожать ее до музыкальной школы.

По пути они говорили о музыке, об актерах. Володьке хотелось привлечь внимание девушки к своей личности, и он стал рассказывать о своих стремлениях и желаниях, о знакомствах со знаменитостями, потом выдумал, что у него был мотоцикл, но вот беда — сломался. Потом еще сказал, что он снимался в кино и скоро выйдет фильм с его участием, конечно, если эту часть картины не вырежут.

Но в самый разгар Володькиного красноречия на углу выходящей на Фонтанку улицы Нина вдруг сказала:

— Ну, пока до свидания, — улыбнулась, кивнула головой и ушла.

Володька остался один. Он посмотрел на мутную с нефтяными радужными разводами воду, которая пузырилась от редкого дождя, с досадой плюнул и, подумав, что, кажется, хватил лишнего, направился домой в самых расстроенных чувствах.

Но все-таки попыток поближе подружиться с Долининой он не оставил. Через два дня, под каким-то предлогом увязавшись за Ниной, он предпринял новый маневр. Желая показаться загадочным, прикинулся разочарованным, говорил, что, в общем, ему наскучило все обыденное и он, пожалуй, скоро уедет на зимовку куда-нибудь на Новую Землю или еще дальше. Но и эта эффектная загадочность не возымела должного успеха, а вскоре Ребриков узнал, что Нина в компании десятиклассников, когда зашла речь о нем, пожала плечами и сказала: «Трепло…»

По правде говоря, Ребрикова не на шутку расстроила неудачная история с ухаживанием. Сначала он потерял аппетит, стал рассеянным. Но потом быстро оправился и решил объявить Долининой войну.

К счастью для Ребрикова, в школе не было ни одного свидетеля его стараний понравиться Нине, и это позволяло ему принять независимый вид. Вскоре он заявил, что вообще не признает девчонок вроде Долининой, которые воображают себя исключительными, не имея на то никаких оснований. Высказал во всеуслышание много несправедливых, но довольно остроумных определений и решил, что таким путем вполне отомстил ей.

Нина, хотя и удивилась перемене Володькиного поведения, но вызов приняла и сдаваться не собиралась. Она ловко подмечала его недостатки, порой очень едко высмеивала его выдумки и всеми силами старалась уличить Ребрикова в невежестве и верхоглядстве. Словом, между ними начался повседневный поединок.

Стоило только Долининой выступить с интересным докладом или просто поговорить на классном собрании, как Ребриков быстро сочинял на это пародию, замечательно подражал Нине и изображал все это как пустую девчоночью болтовню, писал эпиграммы или придумывал карикатуры и рисовал их на доске, и все смеялись, потому что нельзя было не смеяться, если Ребриков хотел рассмешить.

Стоило только Ребрикову организовать что-либо, по его мнению, совершенно необходимое, вроде «общества юных покорителей скоростей», как Долинина высмеивала Володькины предприятия, уверяя, что все это глупая выдумка и чепуха или, как говорила она иногда, «затея пижона». Короче, она всячески старалась уколоть его самолюбие.

Одним словом, вскоре все увидели, что коса нашла на камень.

Кончилась осень. Первый снег белел на карнизах дома напротив школы.

К зимним каникулам намечался вечер. В десятом «Б» решили поставить «Каменного гостя» Пушкина. Гуана взялся играть Ребриков, Карлоса — Чернецов. Роль Лауры поручили Долининой. Ввиду того что на гитаре она играть не умела, решили, что можно петь под рояль, который таким образом весьма неожиданно появлялся в испанских средневековых покоях.

Долго не могли найти командора, наконец с трудом уговорили Рокотова. Рокотов был громада. Каждое его появление на сцене вызывало смех. Рокотов обижался и немедленно покидал репетицию. Его опять принимались уговаривать, и на это уходил добрый час. Затем он становился на стул, и ребята с невероятным трудом сдерживали улыбки, слушая его зловещий раскатистый бас.

Хотя вся выдумка постановки принадлежала Ребрикову, официальным режиссером считался Берман. Это был дипломатический ход, чтобы Долинина не отказалась участвовать в Володькиной затее.

Музыкальным оформлением занялся преподаватель пения Анатолий Павлович Веселовский. Он подобрал отрывки из Даргомыжского и сам вызвался играть Лепорелло. Лепорелло он репетировал презабавно, так, что всем становилось весело.

В общем, дело подвигалось успешно, никто из участников особенно не отставал, и спектакль обещал получиться на славу.

Но лучше всех были Гуан и Лаура. Ребриков старался изо всех сил. Стихи он читал чисто, легко двигался по сцене, размахивая зеленой скатертью со стола учительской вместо плаща, Нина отлично пела.

Не получалось лишь одно место. Это был момент, когда Лаура должна была очутиться в объятиях старого друга. В этой сцене Гуан вдруг страшно смущался и держался на почтительном расстоянии от Лауры, а красавица отворачивалась от любимого.

Напрасно Анатолий Павлович сердился и говорил, что это искусство и здесь стесняться нечего. Напрасно Лева Берман рассказывал о принятой в театре условности. Из этой сцены ничего не выходило, и она грозила провалить спектакль.

Репетировали по вечерам в классе пения. Посреди комнаты стоял большой рояль, со стены гневно глядел всклокоченный Бетховен. В один из таких вечеров, когда в «кубрик» доносились гулкие звуки рояля и негромкое пение Нины, Чернецов вдруг сказал Володьке:

— Это, в конце концов, глупо, Ребриков. Ну, я понимаю, она девчонка и трусиха… А ты, какого черта ты мямлишь? Взял бы и показал, как надо… А еще режиссером хочешь быть…

И Ребриков решился. Через час после этой беседы, когда дело на репетиция снова дошло до злополучного места и Лаура впала в обычное замешательство, после слов «Гуан, мой милый друг!..» Володька вдруг бросился к Лауре — Нине, схватил ее и, крепко прижав к себе, поцеловал долгим, уже непохожим на сценический, поцелуем.

И тут произошло следующее: легкомысленная испанка, которую изображала Нина, порозовев, вырвалась из объятий Ребрикова — Гуана и, ни секунды не раздумывая, влепила ему звучную пощечину, потом, смерив Ребрикова злым взглядом и не говоря ни слова, быстро вышла из класса.

Все, кто в этот момент находился в классе пения, настолько растерялись, что не знали, что им делать: бежать за Ниной, чтобы успокоить, ругать ли Ребрикова, или сделать вид, что не заметили ничего особенного. И только верзила Рокотов после недолгой паузы вдруг глупо захохотал, так, что чуть ли не до слез расстроенный всем происшедшим Берман с отчаянием закричал на него:

— Да замолчи же, идиот!

Анатолия Павловича в этот вечер не было, и история, по взаимному уговору друзей, не получила широкой огласки. Но репетиции прекратились и больше не возобновлялись. Спектакль на зимних каникулах не состоялся.

А Ребриков и Долинина с тех пор говорили друг с другом еще меньше, и отношения их стали еще более неприязненными.

6

К Новому году Владимир Львович задумал удивить друзей старшего сына, по традиции собиравшихся у Ребриковых для встречи, особыми напитками собственного изготовления.

Он любил удивлять, делать людям приятное. Не жалел на это ни сил, ни времени.

Еще за месяц до праздника Владимир Львович разыскал калганный корень и настоящую траву зубровку, собрал лимонные корочки, достал инжир.

В последний день декабря на огромном столе появилось шесть сверкавших графинов. За столом в жилете, без пиджака и галстука, сидел Владимир Львович, У него было лицо человека, только что закончившего большое дело. У зеркала за шкафами вертелся Володька. В пятый раз он перевязывал галстук. Володька злился, фыркал, но проклятый галстук не поддавался. Наконец галстук сдался и лег правильным узлом. Туалет был завершен.

Приподняв очки, Владимир Львович внимательно осмотрел сына с головы до ног и улыбнулся:

— Ну, франт-пижон, готов? Когда явитесь?

Володька ничего не ответил, пожал плечами и засунул белый, старательно выглаженный Аннушкой платок в верхний карман пиджака.

До полуночи оставалось около часа. Володька решил, что в троллейбусе ему могут наступить на отлично начищенные уже не новые ботинки, и двинулся пешком.

Он вышел на улицу, сделал сотню шагов до заснеженной решетки набережной походкой человека, которому некуда торопиться, свернул в узкий переулок и очутился на освещенном шумном проспекте.


Десятиклассники встречали Новый год у Вали Логиновой.

Приготовления были закончены еще вчера. Все было согласовано. Спор вызвал лишь состав напитков. Девушки говорили, что нужно только вино. Ребята намекали на нечто более крепкое. Сошлись на взаимных уступках. Теперь стол манил белизной скатерти, блеском бутылок, разнообразием блюд, приготовленных девушками.

Без двадцати двенадцать все были уже в сборе, не хватало только Ребрикова.

Лева Берман, одетый в этот день особенно торжественно, в новый костюм, который, вероятно, был сшит ему на вырост (хотя вряд ли можно было думать, что Лева вырастет еще), предложил подождать еще десять минут. Никто не возражал. Без Володьки начинать не хотелось, и только Нина Долинина чуть заметно пожала плечами, что, вероятно, означало: «Вот, действительно, все должны ждать Ребрикова!»

А ожидаемый с таким нетерпением Володька спокойно прогуливался взад и вперед и внимательно поглядывал на прыгающую стрелку больших электрических часов, белым кругом светящихся в темноте зимнего неба. Где-то он вычитал, что приходить в дом, где тебя ждут, вовремя — отличный тон, и решил появиться не раньше чем за пять минут до новогоднего тоста.

Вот стремительно, подымая снежную пыль, пронеслась эмка. Вот выбежал из винного магазина и, застегиваясь на ходу, бросился к трамваю какой-то человек, увешенный пакетами. Вот мимо Володьки, обдав его крепким запахом духов, пронеслась, доругиваясь на ходу, супружеская пара. Наконец стрелка на минуту застыла на последнем делении перед двенадцатью. Ребриков повернулся и быстрыми шагами, словно давно спешил, перешел через улицу.

За дверью квартиры № 9, где жила Валя, слышался шум. Ребриков нажал звонок, и дверь мгновенно открылась. Его ждали.

— Наконец-то! Ну можно ли так?!

— А вот и наш Евгений Онегин! — крикнул Чернецов, выскочивший в переднюю.

Моментально Ребриков был раздет и усажен на место.

Опередившие время большие комнатные часы уже били седьмой раз, хотя по радио еще только гудели автомобильные гудки с далекой Красной площади.

Десятиклассники поднялись с бокалами, рюмками и стопками. Прямо напротив Володьки стояла Нина. Она была в новом платье, удивительно идущем к ней. Она держала маленький хрустальный стаканчик и смотрела вниз на скатерть.

Наконец в репродукторе сказали: «С Новым годом, товарищи!»

Зазвенели рюмки, закашлялись девушки, не привыкшие пить вино.

— Друзья, — сказал Берман, поправив очки, — вот это последний год, который встречаем мы все вместе. Еще полгода — и, возможно, разойдемся кто куда. Что ждет нас впереди? Может быть, здесь среди нас сидят будущие великие ученые, прославленные полководцы. Никто не знает, что готовит ему жизнь, но у каждого есть мечта. Так давайте же выпьем за эту индивидуальную мечту, и пусть каждый из нас скажет сегодня, что за мысли таятся в его голове.

Поднялся шум.

— Превращусь если не в Толстого, так в то́лстого! — кричал Якшин, закусывая солидным куском пирога.

— Рокотов будет главным вратарем страны, от слова «врать», — острил Чернецов.

— А Чернецов городской каланчой, — неостроумно парировал ненаходчивый Рокотов.

Но Лева восстановил порядок. Он потребовал, чтобы каждый говорил о себе правду, а остальные пили бы за осуществление его мечты. Шутя предупредил, что новогодние мечты сбываются и, если сказанное будет неправдой, настоящие мечты не осуществятся.

И друзья поведали друг другу сокровенные желания.

Краснея и запинаясь, Молчанов сказал, что он хотел бы изобрести ракету, которая выйдет из сферы притяжения Земли, изобрести то, над чем многие годы бьются ученые мира, или что-нибудь в этом роде…

Чернецов признался, что он мечтает стать капитаном дальнего плавания, на океанском корабле обойти земной шар, побывать в Африке, посмотреть Египет, Иран, Южную Америку.

В эту памятную ночь товарищам стало известно друг о друге то, о чем прежде они даже не догадывались.

Они узнали, что добрая Валя Логинова имеет такое же, как она сама, трогательное желание — стать детским врачом, что маленький Якшин собирается быть директором большого завода, Лева Берман хочет написать книгу, которую все прочтут от начала до конца. Майя Плят, — чего никто не ожидал, — сниматься в кино, Нина Долинина — научи́ться играть так, чтобы нравилось всем, кто будет ее слушать.

Словом, каждый открыл в этот поздний час товарищам то, что так долго хранил в тайниках своей души, и только Ребриков увильнул от прямого ответа. Он говорил, что, пожалуй, скорей всего он будет управдомом или заведующим рестораном, — «это работа не пыльная, но денежная», или откроет киоск газированных вод. Потом сказал, что личность его вряд ли заслуживает пристального внимания и лучше, если ему позволит уважаемое собрание, поговорить о будущем своих друзей.

Кругом закричали:

— Давай, давай!

Ребриков откашлялся и начал. Он сказал, что Якшину никак нельзя быть директором, потому что за какой бы он стол ни сел, его не будет видно, что Лева Берман напишет книгу философских стихов, а потом вдруг выяснит, что такую же тысячу с лишним лет назад уже написал какой-нибудь Шота Руставели.

Он сказал, что Рокотов никогда не женится, так как текста не имеет и объясняться в любви может только при помощи футбольных приемов, которые не всем девушкам нравятся. В общем, наговорил много невероятного, остроумного, по-настоящему смешного.

Друзья от души смеялись, когда Володька изображал, как в двухтысячном году старенький межпланетный академик Молчанов, побывавший к тому времени на Марсе, Венере и прочих светилах, встретит избороздившего все океаны морского волка Сережку Чернецова и как забавно будут вспоминать они десятый класс. А на прощанье Чернецов слегка, как прежде, ударом под ложечку пощекочет Молчанова, и бедный старичок тут же испустит свой слабый дух.

За столом было шумно и весело.

Впереди была жизнь, ее необъятные манящие просторы едва вырисовывались перед теми, кто сидел здесь. То, что изображал Ребриков, было смешно и неправдоподобно, мысль о смерти не могла прийти в голову в эти часы. Болезнь, старость… казалось, их вообще не было в природе. Володька был в ударе.

Он еще показал, как будет нянчиться с новорожденным Сергей, и так похоже изобразил его нежную женушку, что все легко догадались, что это Майя Плят, а Майя очень смутилась и покраснела.

Компания была в восторге от Володьки.

Но во время одной из пауз, пока покоренная аудитория еще не пришла в себя от смеха, Ребриков внезапно увидел, что Нина вовсе не смеется его шуткам, а смотрит на него насмешливо и, как показалось Володьке, с некоторым сожалением, как бы говоря: «Это все, что ты мог придумать?!»

«Она нарочно, чтобы разозлить меня, — подумал Володька. — Ну, ладно, я тебе покажу». — И он снова завладел вниманием ребят.

— Слушайте, — заговорил он, — а хотите знать, что будет с Долининой?

Мгновенно все утихли. Он заметил, что Нина насторожилась. Ага, очень хорошо!

— Вы думаете, что она будет актрисой? Знаменитой пианисткой? Или там еще кем-нибудь?.. Ничего подобного, — нахально продолжал Ребриков. — Пройдет несколько лет, и вылетят все эти идеи и благородные стремления. Выйдет наша Ниночка замуж за толстого бухгалтера («бухгалтер» для Володьки было слово ругательное). Заведутся у них детки. Будут они ходить в кино на заграничные картины, и Ниночка, опустив головку на плечо своего муженька, будет говорить: «Смотри, котик (так она будет звать своего бухгалтера), какое у нее изумительное платье». И толстый котик скажет: «Ничего, птичка, вот я сведу сальдо с бульдо и куплю тебе такое же».

И он так смешно изображал толстого котика и так забавно лепетал, показывая птичку, что все буквально покатывались со смеху.

И тут случилось необыкновенное.

Десятиклассники ждали, что Нина, как это бывало в таких случаях, даст сейчас же достойную отповедь Володьке, но произошло совсем другое.

Нина вдруг встала, на глазах ее показались слезы, и она с плачем кинулась в другую комнату.

Такого поворота событий не ожидал никто.

Наступила неловкая пауза.

Ребриков сразу как-то сник и почувствовал себя неуверенно и глупо. Он не понимал, что случилось с Ниной. Он помнил, что порой подтрунивал над Долининой куда злее, и все же Нина всегда спокойно и остроумно отвечала ему, а тут… Кажется, его слишком занесло. А главное, он вовсе не хотел этого. Наоборот, он даже где-то в глубине души надеялся, что, возможно, сегодняшний вечер положит начало новым, дружеским отношениям с Ниной. Володька кое-как пробормотал еще несколько слов и, умолкнув, опустился на свой стул.

За Ниной ушла Валя, потом они обе снова появились за столом. Нина успокоилась, но в сторону Ребрикова больше не смотрела.

Вскоре все забыли о недавнем происшествии.

Потом пили за будущее, за счастливое окончание школы. Подняли бокалы за дружбу до конца жизни.

После ужина играли в «телефон», в «мнения», в «знаменитую личность».

Случилось так, что в завешенной шубами прихожей Ребриков на момент остался с глазу на глаз с Ниной.

Он быстро подошел к девушке и, взяв за руку, не глядя на нее, сказал:

— Слушай, я не хотел этого, честное слово… Ты понимаешь, это так глупо вышло…

Но Нина вырвала руку, спрятала ее за спину и, посмотрев на него в упор ненавидящим взглядом, выкрикнула:

— Уйди… сейчас же уйди, слышишь?! — и выбежала из прихожей.

Ребриков остался один, посмотрел в зеркало, увидел, какой он имел глупый и растерянный вид, безнадежно, зло махнул рукой и отправился к остальным.

Возвращались домой все вместе в четвертом часу. Было морозно. Как днем, шныряли машины. Многие окна еще светились, на белых замерзших стеклах лежали ажурные тени елок. По дороге навстречу то и дело попадались шумные подвыпившие компании.

Володька шел сзади, разговаривал мало. Настроение было подавленное. Встреча Нового года, по его мнению, не удалась.

Проводив девушек, десятиклассники крепко пожали друг другу руки и разошлись по домам.


Наливки, приготовленные Владимиром Львовичем, пришлись по вкусу гостям. Особенно они нравились маленькому лысому актеру, который сидел по левую сторону хозяина и поочередно хвалил то кулинарное искусство Елены Андреевны, то чудесные, как говорил он, изумительные свойства наливок. Благодаря этим удивительным свойствам актер совершенно не пьянел, хотя гладкая лысина его приобрела уже малиновый оттенок.

И Владимир Львович, увлеченный беседой со старым петербуржцем Александром Сергеевичем, — так звали маленького актера, — пил сегодня больше обычного и был в особенно приподнятом настроении.

Актер без умолку болтал о привычках Шаляпина, о цыганах из «Самарканда», о загулах Куприна, шантане сада «Буфф» и прекрасных трюфелях, какие бывали только у «Кюба́», о веселых обедах в «Вене», о голосе Вяльцевой и вечерах на Стрелке. И Владимир Львович с удовольствием вспоминал все эти далекие названия и знаменитые фамилии старого Петербурга, о многих из которых он, впрочем, в те годы, будучи студентом, знал только понаслышке.

Справа от него сидел Долинин. Владимир Львович познакомился с ним только сегодня, хотя много о нем слыхал. Борис Сергеевич считал себя другом и покровителем таланта старшего сына Ребриковых — Андрея.

В этот вечер он слегка шутил с эстрадной певицей Валентиной Аркадьевной Валянской, которую, несмотря на ее сорокалетний возраст, солидный вид и немалую популярность, до сих пор все называли Валечкой, и пил только вино.

Владимир Львович любил эти компании. Еще в молодые годы, дружа с входящим в славу дирижером, он ходил с ним на шумные актерские вечера и бывал там не лишним.

И теперь, когда дом наполнялся веселой беззаботной молодежью, Владимир Львович молодел и старался показать друзьям Андрея, что он вполне свой в их обществе. Он вспоминал спектакли и имена исполнителей, о которых многие присутствовавшие и понятия не имели.

Долинин впервые был в доме Ребриковых. Он пришел с Нелли Ивановной. Правда, они собирались встречать Новый год в Доме ученых, но в последнюю минуту передумали и решили провести новогоднюю ночь с молодежью. Долинин был приятно удивлен тем, что нашел здесь нескольких знакомых.

Нелли Ивановна весь вечер просидела с Андреем. Его пьесу приняли к постановке в театре, и Нелли Ивановна должна была играть в ней главную роль — Вали Лютиковой, простой девушки из парикмахерской, не пожалевшей себя для спасения чужого человека.

Нелли Ивановна плохо знала таких девушек, в кругу ее многочисленных знакомых их не было, или она не замечала таких, она даже слабо верила, что они есть вообще, и роль пугала ее своей неясностью.

Разговаривая с Андреем, она хотела побольше расспросить его о героине, узнать, где же встретить ее, просить его познакомить хотя бы с одной из подобных девушек. Но Андрей на многие торопливые вопросы Нелли Ивановны, улыбаясь и немного рисуясь, отвечал короткими неясными фразами, вроде: «Они кругом… не знаю… там все сказано… может быть, и так…» — словно собственная пьеса уже теперь мало занимала его.

В ту ночь произносили много красивых и торжественных тостов. Пили за успех в новом году, за пьесу Андрея, за искусство вообще…

Маленький актер поминутно брал гитару, которая лежала тут же рядом, на диване, и подзадоривал кого-нибудь из присутствующих веселым куплетом с неизменным припевом: «Пей до дна… Пей до дна… Пей до дна…»

Затем кто-то имитировал знакомых всему городу людей. Валянская пела свой знаменитый «Караван».

Потом маленький актер негромким голосом исполнял старинные романсы, и становилось так тихо, что был слышен ход ручных часов.

И каждый в это время думал только о своем, о чем-то тайном, только ему понятном. Сидели не шевелясь, молча, уставившись в одну точку. Когда актер кончал петь, никто сразу не аплодировал, и, казалось, звуки гитары еще долго звучали в комнате.

И снова поднимали бокалы за счастье, за будущее, всем казалось, что именно этот год принесет удачу, не хотелось думать о том, что в мире было слишком неспокойно.

Дверь Володьке открыла старая Аннушка, которая по случаю этого дня тоже выпила рюмку вина и теперь уверяла, что «еле ходит»…

Маленький актер весело пел:

Выпьем, выпьем — пока тут.

На том свете не дадут.

Ну, а если там дадут?

Выпьем там и выпьем тут.

И все смеялись и пили.

Володьку приняли радушно. Многие не раз с удовольствием наблюдали, как он забавно пародировал общих знакомых. И сейчас его потащили в комнату и просили изобразить популярного ленинградского дирижера, которого он очень смешно копировал, и вообще показать свое искусство пародий.

Володька отказывался. У него и впрямь не было настроения для пародий. Но его просили, уговаривали. Он согласился и минут двадцать смешил всех.

Когда Володька, изображая всем известного профессора-лектора, повернулся к двери в прихожую, он увидел, что около нее, скрестив руки и не шевелясь, стояла Аннушка, и, когда все аплодировали, она вытирала чистым фартуком слезы.

Она всегда в подобные минуты так растроганно и и даже боязливо глядела на своего «любимчика» — как она называла Володьку — и плакала от умиления, уверенная в том, что он самый лучший, самый красивый, самый умный из всех мальчиков.

Но сегодня Володьку почему-то разозлила эта неприкрытая, бесхитростная любовь старой няньки, он отвернулся и уже больше не смотрел в ее сторону.

После ужина Долинин подошел к Андрею. Он был в отличном настроении и не прочь поболтать.

— Знаете, Андрей, — сказал он, — вот весной мы выпустим вашу пьесу. Потом я думаю сделать большой музыкальный спектакль. А на будущую зиму я задумал грандиозное…

— Простите, Борис Сергеевич, — перебил Андрей и посмотрел на него спокойным, как показалось Долинину, чуть насмешливым взглядом, — боюсь, что ваши планы слишком далеки. Мне кажется, нам придется, гораздо скорее заняться совсем другими, более серьезными делами.

— Какими? А-а, понимаю. — Долинин подосадовал на то, что не сразу догадался. — С кем же собираетесь воевать?

— С кем? — Андрей снова снисходительно улыбнулся.

— Ну конечно. — Насмешливый тон молодого человека раздражал Долинина. — Немцы стали нашими друзьями. Дети Альбиона заняты спасением своего острова. Франции и Польши, можно сказать, не существует.

— Друзья… И вы, Борис Сергеевич, всерьез верите в дружбу Гитлера? — удивился Андрей.

— Ну в конце концов… — Долинин уже неприкрыто сердился. Он, видимо, хотел что-то возразить, но раздумал. — В конце концов… если этого потребует Родина, мы все пойдем!

Он сказал это слишком громко. С удивлением обернулся даже маленький гитарист. Никто не сомневался в том, что Долинин был искренен, но преувеличенный его пафос здесь, в веселой компании, показался неуместным и немного смешным.

К шести часам гости начали расходиться. Одним из первых ушел актер. Он нес черный футляр, где покоилась его гитара, и держал под руку Валю Валянскую, которая была выше его на добрых полголовы. На прощание поцеловал руку Елене Андреевне и сказал:

— Ваш Володя — изумительный талант.

С уходом его все как-то сникло. За маленьким актером заторопились и другие. Задержались лишь Долинин и Нелли Ивановна, которые долго ожидали вызванную по телефону машину. Наконец уехали и они.

Когда Володька ложился в постель, он услышал, как в соседней комнате скрипел стулом Андрей. Сидя за столом, он что-то записывал. Володька подумал о том, какие бывают странные обстоятельства в жизни. Вот сейчас они с Ниной расстались врагами, а ее родители только что ушли отсюда и ничего не знают об этом. Потом он вспомнил разговор Андрея с Долининым, случайно услышанный им, и вдруг подумал: «А пойдут ли все?»

Затем припомнил курилку, шумного Чернецова, медлительного Рокотова, Молчанова, беспокойного Бермана, улыбнулся про себя, решил: «Пожалуй, пойдут…» — и уснул.

7

Репетиции пьесы Андрея Ребрикова затянулись.

Роль Вали у Стронской не получалась. Напрасно Нелли Ивановна каждый день пыталась найти что-нибудь новое. Изменяла голос, походку, движения. Все выходило неправдиво и манерно. Нелли Ивановна злилась, даже плакала наедине.

Долинин ходил сердитый, репетировал по обязанности. Пыл к спектаклю у него давно прошел.

Даже Андрей, прежде часто посещавший театр, теперь стал бывать реже, а затем и вовсе перестал ходить на репетиции.

Весна выдалась теплая, сырая.

На мокрых плитах Аничкова моста, у блестящих от воды бронзовых коней, продавали большие букеты пахучей черемухи.

Однажды Нелли Ивановна шла по Невскому. В воздухе висел незримый ленинградский дождь. Зачем-то она открыла чемоданчик. Случайно выпавшая тетрадка с ролью шлепнулась на скользкий асфальт. Нелли Ивановна ахнула, чуть не заплакала. Это была плохая примета. Теперь роль будет провалена наверняка.

Подняв грязную тетрадку, она твердо решила отказаться от роли или уговорить мужа не ставить пьесу. В тот же вечер она попыталась склонить Долинина приостановить репетиции, но он сказал, что спектакль необходимо выпустить по многим причинам.

В то время кругом всё чаще говорили о войне. Иные предсказывали ее начало в ближайшие дни. Другие, наоборот, уверяли, что никакой войны сейчас быть не может.

Нелли Ивановна боялась войны. Снова будет темно и тревожно на улицах. В магазинах, вероятно, опять исчезнут многие продукты.

В мае Долинин задумал вместе с театром совершить гастрольную поездку в прибалтийские республики. Деятельно готовился к ней, печатал афиши, проектировал легкий вариант декораций. Актеры уже копили деньги на рижские костюмы.

Выезжать собирались в середине июня. Потом Долинин неожиданно получил телеграмму из Москвы. Поездка откладывалась. Театр оставался на лето в Ленинграде.


С того памятного вечера Нина больше не видела отца. Два раза приходили от него короткие письма. Она отвечала внимательно и подробно. Писала, что занимается музыкой и должна окончить сразу обе школы.

Весной пришла открытка. Полковник сообщал, что скоро приедет в Ленинград.

Нелли Ивановна не любила этих писем и никогда не расспрашивала о них дочь. Нина тоже не делилась с матерью. Долинин, казалось, не замечал ничего, хотя Нина уже давно не называла его иначе как Борис Сергеевич.

В школе началась горячая предэкзаменационная пора. Говорили лишь об экзаменах, ревниво подсчитывали шансы на возможность поступления в вузы, институты, академии.

Рокотов собирался в военное училище, Чернецов готовился во флот. Некоторые не надеялись попасть в институт и решили, что думать будут обо всем после армии.

Заниматься приходилось много. Каждый хотел кончить на «отлично». Даже у Ребрикова с Долининой не было времени для словесных сражений. Хотя как-то, когда речь зашла о будущей судьбе мальчиков, Нина сказала по адресу Володьки:

— Вот посмотрите, как он увильнет от армии и будет слоняться по Невскому.

Володьке, разумеется, это стало известно, но в ответ он неожиданно для всех только и произнес:

— Ладно, видно будет.

В общем, пикироваться стало некогда.

На улицах была слякоть, коричневый снег лежал на тротуарах. Потом снег исчез. В эти дни по различным причинам десятиклассники подолгу, не сговариваясь, оставались в школе и бродили по опустевшим коридорам.

Было немножко грустно расставаться с этим таким привычным миром.

Все становилось дорогим и близким: и разбитое, похожее на паутину, матовое стекло аудитории физики, и изрезанные столы кабинета литературы, и стертые ступени сколько раз избеганной вверх и вниз лестницы.

Спорили о будущем, клялись не терять друг друга из виду. Дружить всю жизнь.

На последних уроках педагоги обыкновенно немножко философствовали, делились опытом жизни. Старики вспоминали, который выпуск провожают они.

В стенной газете появилось стихотворение «Прощай, курилка». После каждого куплета следовал припев:

И в какой стороне я ни буду,

В сердце радость иль горе тая,

Никогда я тебя не забуду,

Наша школа, курилка моя.

Стихи были подписаны: «Берманже». Всем они очень понравились. Были они на мотив широко известной песни из кинофильма. Переделанную Берманом песенку с чувством распевали на переменах.

Солнечным днем шли Володька с Левой из школы по Фонтанке.

Буксиры уже тащили огромные, груженные углем баржи, разрезая носом тяжелую воду. Перед мостом они давали гудки, пригибали трубы и медленно проползали под низким пролетом.

Некоторое время друзья молча наблюдали за ними, глядя вниз, потом Лева вдруг спросил:

— Ну что думаешь делать дальше, Володька?

— Не знаю, — нехотя, не сразу ответил Ребриков. — Вот отслужу в армии и подамся в Москву в киноинститут… А в общем, не решил еще… А ты?

— В университет, — сказал Лева, — на литфак сразу после армии.

— Да тебя не возьмут… — засмеялся Володька.

— Почему? — Лева вскинул удивленный взгляд на товарища.

— Да ты не обижайся. — Володьке стало жалко хилого Бермана. — В очках в армию не берут.

— А если война будет?

— Если война будет, то конечно… Все пойдем.

Володька сказал эту фразу и боязливо посмотрел на Бермана — не заметил ли тот, что он повторил чужие слова. Но Лева ничего не заметил. Он, видно, был занят своими мыслями.

8

С пяти лет Лева научился читать. Как-то раз сосед по квартире показал ему несколько букв, и с того дня Лева не давал ему покоя до тех пор, пока не узнал весь алфавит. Он таскал к соседу в комнату газеты и, тыча пальцем в заголовки статей, спрашивал:

— Дядя Миша, а какая это буква?

Через несколько дней, к удивлению матери, он вслух прочел заглавие выкинутого кем-то на кухню журнала:

— «Б-е-г-е-м-о-т»!

И от радости сам засмеялся и захлопал в ладоши.

С тех пор он начал читать. Сперва дядя Миша приносил ему книжки с крупными буквами и яркими рисунками. Лева прочитывал их и моментально запоминал наизусть. Теперь он приставал ко всем, кто только попадался ему в квартире:

— Хочешь, я тебе прочитаю про Мишку?

И, расставив ноги и только для вида заглядывая в книжку, начинал громко декламировать:

Мишка, северный медведь,

Прибыл Питер посмотреть.

На вокзале в первом зале

Гостю завтрак заказали…

Но вскоре к дяде Мише переехала какая-то тетя Лиза. Однажды, когда Лева по-приятельски, как это прежде бывало, не стучась, вбежал в комнату соседа, новая тетя строго посмотрела на него и спросила:

— Что тебе надо, мальчик?

— Дядю Мишу, — сказал Лева.

— Дядя Миша занят. Иди играй! — И выставила его из комнаты.

Лева очутился в коридоре. Дверь за ним закрылась. Лева постоял, поплакал и отправился к себе.

С тех пор дядя Миша больше не приносил ему красивых книжек. Лева сказал об этом матери. Она вздохнула:

— Ничего, вот папа заработает много денег и купит тебе книг еще больше.

Но папа или никак не мог заработать много денег, или забывал покупать Леве новые книги. Когда Лева еще спал, он уходил на работу. Возвращался поздно, гладил Леву по волосам и садился обедать. За обедом он надевал очки и читал газету, которая называлась «вечёрка». Затем он усаживался к окну на низенькую круглую тумбу и прибивал каблуки и подметки к ботинкам, — их приносили чужие люди. Если Лева при этом сильно шумел, мама говорила:

— Тише. Не мешай папе. Он зарабатывает деньги.

Папа часто кашлял. Говорили, что он нездоров. Леве не позволяли вытираться его полотенцем.

Книжки ему все-таки покупали. Но, во-первых, редко, а во-вторых, совсем не такие, как ему хотелось, и он читал все, что попадалось под руку, но не всегда понимал, что там написано.

В школу он пошел с семи лет. В первом классе Леве было почти нечего делать. Он уже умел читать и считать. Учительница хвалила его.

В школе он записался в библиотеку. Никогда он не думал, что на свете может быть столько книг. Во втором и в третьем классе Лева менял их чуть ли не через день. Он читал все свободное время и почти не бывал на улице. Потом у него начала болеть голова. Он рос медленно, был слабым и бледным ребенком. Однажды мать свела его к доктору. Тот долго выстукивал Леву, прикладывал к его груди такое ледяное ухо, что Лева вздрагивал.

— Особенно серьезного ничего нет, — сказал доктор. — Малокровие. Нужно усиленное питание и больше гулять.

С тех пор мама стала кормить его всем, что только могла достать питательного, отбирала у него книги, выпроваживала на улицу. Она прятала от Левы книги в угол нижнего ящика комода. Но Лева знал об этом и помалкивал. Теперь он читал по ночам. Читал в белые ночи, при свете уличного фонаря и даже луны. Так он испортил себе зрение и стал носить очки.

В девять лет он впервые побывал в театре. Повел их туда учитель пения, Анатолий Павлович. Они пришли на Моховую улицу. Анатолий Павлович сказал:

— Это ТЮЗ, Театр юного зрителя. Значит — ваш театр.

Зал в театре был круглый, а скамейки с высокими спинками горой поднимались одна над другой почти до самого потолка. Это было совсем не похоже на кино, куда ходил Лева с отцом. Порядок в зале охраняли мальчики и девочки с синими повязками на рукавах, на которых тоже было написано «ТЮЗ». Когда потух свет и началось представление, выяснилось, что впереди видно все и ничья голова перед тобой не торчит, как это бывало в кино.

Театр удивил и покорил Леву. Шел «Том Сойер». Лева отлично знал эту книгу. Но тут все были живые — и Том, и Гек, и индеец Джо. Они ходили совсем рядом, плыли по реке, дрожали от страха на кладбище. Индеец Джо прыгал из окна судебного зала.

Когда кончился спектакль, не хотелось уходить. Лева бы, наверное, мог сидеть в театре до утра и все смотреть и смотреть…

С того вечера он зачастил на Моховую. Лева с трудом выпрашивал у матери деньги и бежал покупать билет. Он пересмотрел там все спектакли. Иные видел не один раз, и с закрытыми глазами узнавал по голосу полюбившихся актеров. Среди них самым любимым у Левы был Самарин. В «Разбойниках» Шиллера Самарин играл злодея Франца. Ребята ненавидели его, хотели поймать на улице и избить. Но Лева понимал, что Самарин только очень хороший артист и потому такой настоящий Франц. Он играл и другие роли — добрых, хороших людей, и тогда его любили все.

Потом Леву самого избрали делегатом ТЮЗа. Он был счастлив. Теперь он сам, с повязкой на рукаве, стоял внизу, охраняя декорации от стремительно носящихся в антрактах малышей. В дни дежурств Лева приходил пораньше, с интересом вглядывался в лица актеров, которые перед спектаклем иногда пили чай в буфете.

Там он познакомился и подружился с Самариным. Любимый артист однажды сам подозвал Леву к столику, велел сесть и выпить стакан чаю с пирожным. Лева хотел отказаться, но Самарин даже прикрикнул на него, а потом улыбнулся. Не веря такому счастью, Лева сидел и пил чай с самим Самариным.

Позже Лева побывал у него дома. Самарин привел его туда после утренника. Он жил в четвертом этаже, на углу Фонтанки и Невского. Из окон квартиры был виден Невский проспект, Дворец пионеров, сад и даже купол Исаакиевского собора. Не то что из комнаты, где жил Лева, — только скучная облезлая стена да кусок крыши, на которой примостилось множество радиоантенн. Все стены в комнате Самарина были заставлены полками с книгами. Кажется, книг было больше, чем в школьной библиотеке. Они не помещались на полках, лежали на столе, на стульях и даже на полу. Никогда прежде Лева не поверил бы, что у одного человека может быть столько книг. «Неужели же он их все прочитал?» — подумалось Леве.

Самарин усадил Леву на диван с выгнутой деревянной спинкой и спросил, не будет ли Лева протестовать, если он прочтет ему первое действие пьесы, которую пишет для своего театра. Самарин был не только артистом, он еще сочинял пьесы.

Разве мог Лева протестовать?

Артист читал пьесу, а Лева, притихнув, слушал. Самарин читал так, что, закрыв глаза, можно было себе представить, будто пьеса уже идет в театре. А Самарин то и дело отрывался и спрашивал:

— Ну, интересно? Не скучно?

Когда он кончил, стал расспрашивать Леву, что ему понравилось. И Лева только сказал:

— А что же с ними будет дальше?

И Самарин весь засиял, как будто ему было очень важно Левино мнение:

— Значит, интересно. Спасибо.

С тех пор Лева не раз бывал у Самарина. Тот давал ему книги. Лева оборачивал их в бумагу, прочитывал и быстро возвращал. Всякий раз, бывая в кабинете Самарина, он думал о том, сколько же времени нужно человеку, чтобы прочитать все книги, а ведь выходили всё новые и новые.

В седьмом классе Лева Берман написал такое сочинение о Маяковском, что не только прославился на всю школу, но стал известен и в городском отделе народного образования. О сочинении упоминали на учительской конференции. Старая преподавательница литературы Мария Кондратьевна называла его талантом.

А дома жилось нелегко. Отец часто болел, и мать с трудом сводила концы с концами.

После седьмого класса Лева хотел пойти работать, но родители категорически запротестовали.

— Не для того мы бьемся, чтобы ты вырос неучем, — сказал отец.

— Станешь человеком, и мы тогда отдохнем, — заявляла мать.

И Лева торопился учиться. Учился изо всех сил, ненавидя лодырей и нелюбопытных.

С седьмого класса он полюбил стихи и сочинял их во всякое свободное от занятий и чтения книг время. Потом он написал пьесу для ТЮЗа. Она называлась «Но пасаран!», рассказывала о том, как борются с фашистами и умирают герои испанского народа, и казалась Леве прекрасной.

К тому времени он уже реже ходил в ТЮЗ, но с Самариным дружбы не утратил. Волнуясь, Лева отнес пьесу к нему на квартиру и стал ждать ответа.

Он не сомневался в успехе и уже видел себя в полукруглом зале театра смотрящим свою пьесу. Рядом сидели товарищи по школе, а впереди счастливые мама и отец.

Но получилось не так, как ожидал он.

Самарин сказал, что Лева безусловно способный парень, в свое время, наверное, будет писать пьесы, но в пух и прах разругал «Но пасаран!».

Видя, как обескуражило это юного сочинителя, он все же улыбнулся и сказал:

— Спокойствие, милый друг. Драматургия — самая трудная форма. Знаешь ли ты, сколько плохих пьес написал я?

И Лева легко забыл свою неудачу и снова взялся за стихи. К тому времени их уже стали печатать в «Ленинских искрах», и он стал ходить в литературную группу Дворца пионеров, где считался одним из самых даровитых.

В школе Бермана любили. Он обладал мягким, незлобивым характером. С удовольствием помогал другим писать сочинения, а за тех, кому это не давалось совсем, писал сам.

С девятого класса он был членом комсомольского бюро, а также редактировал школьную газету, которую сам назвал «Мы молоды».

Когда в школе появился Ребриков, он сперва не понравился Леве. «Верхогляд и фасон», — подумал про него Лева. Но очень скоро они, к удивлению других, сдружились. Они часто спорили о той или другой книге или кинокартине, но скоро мирились, причем обыкновенно уступал Берман. Ребриков, конечно, не прочел так много книг, как Лева. Это Берман без труда понял. Но быстрая сообразительность Володьки, способность все схватывать на лету восхищали и покоряли Леву, склонного в каждом человеке находить необыкновенное.

Вскоре он уже глядел влюбленными глазами на Ребрикова и не представлял себе жизни без обаятельного и остроумного Володьки.


Началось долгожданное лето, но погода никак не налаживалась. Всю первую половину июня дул холодный балтийский ветер. Ветер смешивался с мелким дождем. Люди ходили в пальто. Женщины не расставались с зонтами.

Приближался выпускной вечер. Он был назначен на субботу.

Юноши явились на него торжественные, немного взволнованные. На всех были галстуки. Даже те, у кого еще ничего не росло, побрили свои подбородки.

Девушки надели нарядные светлые платья и туфли на высоких каблуках.

По коридорам ходили в обнимку. На лестницах десятиклассники впервые открыто курили. Педагоги проходили мимо, ничего не говорили, только укоризненно покачивали головами.

С нескрываемой завистью смотрели на эти вольности те, кому предстояло провести здесь еще один-два года.

В классе рисования, превращенном в буфет, официально продавали пиво. Сюда то и дело затаскивали кого-нибудь из преподавателей, угощали, поднимали граненые стаканы в знак благодарности и с пожеланиями всего хорошего впереди.

Даже самые заядлые, самые «вредные» учителя в этот вечер были просты и доступны.

Забыли прежние обиды, ссоры…

Художница Ольга Леопольдовна, пожилая, в старомодном чеховском пенсне со шнурком и со старомодной прической, та самая, которую называли «Задумано недурно» и на уроках которой больше всего шумели, сказала Володьке:

— Ну, Ребриков, надеюсь лет через пять читать ваше имя на афишах!

Володька покраснел и ответил:

— Спасибо.

Ему вдруг стало не по себе. Ведь он, пожалуй, хуже всех вел себя на занятиях у этой доброй женщины, доводя ее порой чуть не до слез. Ему даже захотелось извиниться сейчас перед ней, попросить прощения, сказать, что это делалось не со зла. Но это было бы глупо, и он промолчал.

После вручения аттестатов был концерт.

Нина играла «Времена года» Чайковского. Она прощалась со школой, в которой прошло ее детство, и, пожалуй, сегодня играла еще лучше, чем когда-либо.

В зале сидели отцы, матери, старшие братья. Они тоже когда-то учились в школе, некоторые в этой же, и Нина хотела своей игрой напомнить им о тех безвозвратно ушедших счастливых днях.

То и дело она украдкой поглядывала в глубину зала на светящуюся полоску дверей. Она ждала того, кого не видела уже год. Сегодня утром, по телефону, он обещал прийти и поздравить ее с окончанием школы.

По просьбе директора на выпускном вечере согласилась выступить и ее мать. С пришедшим вместе с ней актером она играла веселую комедийную сценку. В зале громко смеялись и дружно аплодировали.

Когда выступала Нелли Ивановна, Нина сидела в третьем ряду. Невольно она оборачивалась на дверь и боялась, что сейчас может произойти свидание, о котором не подозревают ни мать, ни отец.

Но встреча не состоялась. Латуниц не пришел.

После концерта были танцы. Стулья отодвинули к стенам. Возле эстрады, раскинув холщовые пюпитры, разместился духовой оркестр подшефной воинской части. Оркестр играл громкие марши, нежные вальсы, лихие мазурки. Трубные звуки и глухое уханье барабана рвались на улицу, и прохожие останавливались, поднимали головы и улыбались.

Ребриков не танцевал. Он вообще считал, что танцы — занятие пустое. Он гулял по коридорам, много курил, — больше для вида, чем по необходимости. Подтрунивал над Чернецовым, который ни на шаг не отходил от Майи Плят, над Рокотовым, который бродил по школьным коридорам, дожевывая бутерброды с ветчиной.

Проходя мимо буфета, Володька видел, что компания девушек обступила свою любимицу Марию Кондратьевну и та, в порыве старушечьей откровенности, шутливо предсказывала им будущее.

Девушки слушали взволнованно, с замиранием сердца.

— Ну а я? — спросила, порозовев, Нина.

— Вы? — ответила Мария Кондратьевна, внимательно на нее посмотрев сквозь очки. — О, у вас большое и интересное будущее, но придете вы к нему не сразу!

Еще более смутившись, Нина не знала, что ей ответить, а Ребриков саркастически улыбнулся, хотел по привычке съязвить, но раздумал и решил не ввязываться.

В перерыве между танцами работала «почта». Неожиданно Володька получил записку: «Ребриков, я желала бы с тобой учиться еще пять лет. X». Володька стал рассматривать почерк, но понять ничего не мог. Написано было печатными буквами. Ребриков решил, что это чья-то шутка. Но все же ему было приятно, и он спрятал записку в боковой карман.

Вскоре Володьку отыскал Лева Берман.

— Пойдем, — сказал Лева, — есть важное дело…

Он повел его наверх, на четвертый этаж. В коридоре уже горел кем-то зажженный свет. Возле кабинета физики стояла группа выпускников.

Когда Ребриков приблизился, Рокотов свистнул, все мгновенно разбежались, и в коридоре стало пусто. Напротив Володьки оказалась лишь одна растерявшаяся Нина Долинина.

В первый момент он подумал, что все это происходит по ее желанию. Он обрадовался и, мгновенно забыв раздоры, шагнул к Нине.

Но она вдруг рванулась вперед, хотела уйти, потом остановилась, повернулась к Володьке и резко, отчетливо сказала:

— Слушай, Ребриков, можно, чтобы я вообще тебя больше не видела?

Тогда Володька понял: она думала, что все это подстроил он сам. И впервые не нашелся, и только, приняв независимый вид, бросил:

— Можно, пожалуйста, это сколько угодно.

Вскоре друзья заметили, что Володька внезапно исчез с вечера.

Затем не стало и Нины. Она пожаловалась на головную боль, но на предложение Бермана проводить ее сказала:

— Не надо. Сама дойду.

Постепенно разошлись все.

На улице было уже совершенно светло. Гремели редкие запоздалые трамваи. Словно вымершие, глядели окнами в бледное небо громады домов. Притихший город спал.

ГЛАВА ВТОРАЯ