Мы и наши возлюбленные — страница 21 из 88

— Ну что же, товарищи, неужели больше нет желающих выступить? — укоризненно подзудил собрание Валерий Ефимович. — А я-то думал, что в докладе затронуты многие важнейшие вопросы нашей о вами работы…

Пауза продлилась еще несколько томительных секунд, и в тот момент, когда делается она уже совершенно тягостной и невыносимой, раздается четкий и от волнения излишне звонкий для нашей летучки голос: «Разрешите мне!» Все поворачиваются на него. Миша, отложив ручку и блокнот, подымает руку — не тянет по-школьному, с нетерпением или смирением первого ученика, но подымает достойно и сдержанно, словно готовясь к парламентскому запросу. Дождавшись поощрительного кивка, он встает с готовностью, однако и не торопясь, вполне спокойный наружно, только вот побледневший слегка, это еще со школьных лет у него первый признак волнения.

— Я внимательно выслушал докладчика и оппонентов тоже, если, конечно, их можно назвать оппонентами, — начинает Миша, с каждым словом овладевая собой и притушая невольную, почти студенческую звонкость своего голоса, — я вообще, если кто-нибудь заметил, очень дисциплинированным сделался, примерный мальчик, на все летучки хожу. Правда, не выступаю — внимаю в основном, — а уж сегодня решился. Так что, если выйду из регламента, будьте снисходительны. Так вот, в своем примерном поведении я не вижу больше смысла, что толку? Не обещаю, что и впредь буду себя хорошо вести, на все летучки ходить, прямо вам говорю, Валерий Ефимович, не обессудьте!

Принимая игру, председатель наш улыбается: в самом деле, отчего не разрядить здоровой шуткой атмосферу напряженной работы.

— Я совершенно серьезно, — осаживает его тем не менее Миша, — хоть в протокол запишите. Неинтересно! О чем мы здесь говорим? Чем гордимся? Тут не опоздали, там вовремя откликнулись, еще где-то выступили не хуже, чем у людей. Большое достижение! И главное — критерии замечательные: «не хуже», «как принято», «соответственно», «добротно». Это, знаете, мне нашу легкую промышленность напоминает — носить невозможно, чучелом выглядишь, зато солидно и добротно, очень утешает! Скажите мне, пожалуйста, напомните, может, я из виду упустил, о каком нашем материале в последнее время говорила Москва? Я понимаю, шум, ажиотаж, споры — это, конечно, не показатель глубины, но все-таки? Я не о сенсации хлопочу, а о деле. В какой конфликт мы активно вмешались? Чей почин поддержали? С чем, как говорится, схлестнулись? Что-то не припомню…

Все-таки очень важно, когда пафос речи находится в полном соответствии с интонацией оратора, а уж когда и с обликом его, так что может быть лучше: сухим, яростным блеском вспыхивают Мишины глаза, в голосе проскальзывает подкупающее отчаянье на все решившегося, на собственное благополучие махнувшего рукой человека.

— За резкость прошу прощения, в семейном-то кругу чего уж дипломатию разводить, — усмехается Миша и говорит, что в стране происходят грандиозные перемены, а мы их не замечаем. — То есть замечаем, конечно, — Миша морщится досадливо и выставляет вперед ладонь, предвидя недоуменные реплики и отсекая их на ходу, — замечаем, попробуй не заметь научно-технической революции, если она в каждом доме дает о себе знать, и даже отображаем, но как? Формально, по инерции, которая всегда нас выручает, поскольку способна все что угодно собою заменить — и поиск, и волнение душевное, и даже фантазию. От нас информации ждут, — уверен Миша, — такой уж век на дворе, все всё хотят знать, нас самыми сведущими в мире людьми считают, — другое дело, достойны ли мы такого мнения, — но где же наша оперативность, где острота и парадоксальность мышления, какими мы некогда славились, и вообще — когда же состоится тот самый пресловутый новый шаг, о котором столько шуму было да разговоров?

Об акциях каких-либо или кампаниях Миша и заикаться не хочет, никуда мы не едем, не плывем, не скачем, десантом не высаживаемся, бог его знает, а ведь без этого теряется сенсационность бытия, удивление перед жизнью и перед людьми иссякает, сходит на нет.

Золотые слова, соглашаюсь я про себя, недоумевая только, почему же забыто мое возвращение из автопробега, ведь это и была самая настоящая экспедиция, за каждой новой далью отечества открывавшая для себя новую даль, в погоне за утраченной в городской суете полнотой бытия, неужто и такое предприятие не может быть засчитано?

— Да чего уж о мировых проблемах горевать, — продолжает Миша, горячась, еще более отчаиваясь, через силу подбирая слова, — мы своим-то внутренним переменам не всегда соответствуем. Давайте правде в глаза смотреть, хуже не будет, — в газету пришло новое, динамичное руководство, ответственность на свои плечи взвалило огромную, мы все это чувствуем ежедневно, а что дальше? Готовы ли мы истинно ответить его идеям и замыслам? Окажемся ли на уровне его требований? В состоянии ли будем воплотить их в жизнь — я замыслы имею в виду…

Как в театре, одобрение на физиономиях почтенных наших коллег в одну секунду сменяется недоумением, только крестьянски непроницаемое лицо главного не выражает никаких заметных эмоций, зато Валерий Ефимович сопровождает Мишины доводы сочувственными кивками своей кучерявой оперной головы.

Было время, он и мне так же кивал, то и дело выражал свое одобрение, признавал, не стесняясь, на совещаниях, что даже представить себе не мог, что бывают такие журналисты; тут, правда, надо отдать должное его умению говорить застольные комплименты прямо в глаза — кавказская школа, и все же восторги его тогда не казались лицемерными. А потом любовь наша расстроилась, я даже не могу припомнить ни одной тому конкретной причины, бывали, конечно, между нами стычки и конфликты по поводу его попыток править мои сочинения: не обобщайте, не обобщайте, укорял меня Валерий Ефимович, укрощая мою мнимую безапелляционность своими любимыми наречиями «иногда», «подчас», «порой», — так ведь с кем только не препирался я по поводу независимой своей стилистики, а до размолвок дело никогда не доходило. Нет, тут дело не в стилистических конфликтах, а во мне как таковом, в том, что не хотел я скрывать, как безразличны мне начальственный опыт Валерия Ефимовича, его знание инстанций, ходов и выходов, его трепет перед субординацией, его любимые разговоры на тему о том, каких высот и в каких сферах деятельности добились его бывшие сослуживцы, однокашники и подчиненные. Кстати, надо будет как-нибудь вскользь упомянуть при нем, что зампред комитета по печати товарищ Виктор Андреевич Сергиенко для меня просто Витька, с которым мы вместе прогуливали лекции, — Валерий Ефимович будет одновременно и шокирован, и приятно удивлен.

Миша тем временем выходит на финишную прямую.

— Нельзя жить былыми заслугами, — говорит он горько и отчасти даже самокритично, — а тем более устаревшими представлениями. Инерция — это не просто топтанье на месте, это движение назад. В те самые архивы, откуда мы в недавнее время так часто черпали наши новости.

Вот это уже совсем зря, мгновенно нахожу я неподалеку от двери Колино лицо, словно на экране, когда вслед за общим планом следует крупный, — от обиды у Коли дрожит отпавшая нижняя губа и глаза лезут из орбит.

— На простор рвется мальчик, — слышу я рядом с собой: на Мишу очень внимательно смотрит, словно впервые его видит, Ольга Максимовна Карпова, одно из самых знаменитых имен нашей редакции. Адресованную ей почту в отделе писем разбирают два специальных сотрудника, к ней взывают в таких случаях, когда достучаться в учреждения не остается уже никаких чаяний — иногда и потому, что нет на это никакого законного права, кроме человеческой надежды, — на прием к ней приезжают из медвежьих углов, которые и на карте-то не сыщешь, даже на той необъятной, что висит в отделе информации.

Лет пять назад в редакционном нашем буфете, где еще подавали тогда коньяк, я наблюдал необычную картину. За столом, сгрудившись совершенно по-мужски, опершись на него для надежности локтями, восседали какие-то неизвестные мне тетки и среди них Ольга Максимовна. Две бутылки коньяку стояли на столе, выпивали гражданки без всяких церемоний и папиросы смолили, лихо закусив мундштук, вообще лица у них были не бабьи, с глубокими, суровыми морщинами, солдатские лица, только успел я об этом подумать, как сразу же разглядел на бортах их жакетов пиджачного, делового покроя бесчисленные орденские колодки. Тут я и понял, что присутствую при встрече ветеранов, да еще легендарных, это же были летчицы из единственного в мире женского авиаполка, в котором Ольга Максимовна провоевала всю войну.

— Что же, надо было этого ожидать, — задумчиво, будто сама с собою, рассуждает Ольга Максимовна. — Да и пора.

Она смотрит теперь на меня почему-то и улыбается с пониманием и грустью, как мать, которая лишний раз убедилась, что это родной ее сын деревянным голосом произносит чужие, непонятные слова и теперь уже до конца жизни будет их произносить.

— Сколько помню себя, — ни к кому из соседей не обращаясь, продолжает Ольга Максимовна, — нашему поколению, да и предыдущим тоже выдвижение приносило больше забот, чем благ. Без благ, конечно, не обходилось, но о них как-то и речи не было, настолько несоизмеримы были они с ответственностью. С работой на износ, с ночами бессонными. С командировками на ликвидацию прорыва. Само слово «карьера» казалось нелепым. «Сгорел на работе» — вот был ее типичный итог. А теперь, видно, недаром его вспомнили. Впервые, пожалуй, как только заговорят о чьем-либо повышении, так сразу имеют в виду преимущества новой должности. И то сказать — весьма конкретные.

Миша садится на свое место, лицо его от пережитого возбуждения пошло вдруг красными пятнами, он, вероятно, досадует на себя за то, что не закончил речь столь же эффектно, как начал, что растерял к концу иронию и запал, невысказанные аргументы приходят ему на ум и не дают покоя — обычное желание оратора помахать после драки кулаками.

Вопреки моим ожиданиям, Мишино выступление отнюдь не взбудоражило течение летучки. Напротив, оно его подавило.

Молчат записные наши спорщики, завзятые полемисты. Это как в коммунальной квартире — спорят-спорят о том, кому когда пользо