— Непременно, — соглашаюсь я.
— А теперь, Машенька, — продолжает Миша все с тою же, вероятно, только мне заметной игрой, — рекомендую вам своего коллегу, сослуживца и, представьте себе, одноклассника. Я знаю, знаю, вашему поколению школьная дружба кажется сентиментализмом, чепухой собачьей, вы и школы-то порядочной не знаете, одних репетиторов… А для нас, гимназистов пятидесятых годов…
Тут Мишино лицо принимает пародийно элегическое выражение. Смешно выходит и к месту. Маша смеется, протягивает мне руку и приседает изящно в таком же юмористическом книксене. Воспитанная девушка. Я помогаю ей снять плащ, вернее, она почти сбрасывает его мне на руки, на мгновение меня обдает душистым, горьковатым теплом ее тела. Маша подходит к зеркалу, обнаружив его местонахождение с первого взгляда, она поправляет русые свои волосы, подкрашивает губы, ничуть не смущаясь обстановкой чужого дома и присутствием незнакомого человека. Мне вдруг кажется, что Маша, как и другие Мишины знакомые нашей юности, в сущности, не замечает меня, считая Мишиной тенью, некоторой не слишком заметной деталью того мира, который имеет смысл лишь постольку, поскольку в нем присутствует Миша. Давно уже не посещала меня эта рабская догадка, я гоню ее, ощущая, как растекается по моему телу позорная цепенящая неуверенность. Чтобы стряхнуть ее с плеч, я напускаю на себя независимо деятельный вид, веду гостей в комнату, ставлю бутылки на низкий столик — терпеть не могу этой псевдоевропейской манеры, этого ублюдочного застолья и все же следую ему почему-то; разбросанная на письменном столе рукопись вдруг вызывает во мне чувство горчайшего укора, и я лицемерным тоном извиняюсь за холостяцкий беспорядок в квартире.
— Да нет, — успокаивает меня Маша, разглядывая мое жилище веселым бесцеремонным взглядом, — у вас очень мило. Только вот шторы надо сменить.
— Спасибо за совет, — киваю я головой, — боюсь, что к другим шторам я сам могу вдруг не подойти. Тоже, знаете, обидно, не дотянуться до уровня собственного интерьера.
— Не лезь в бутылку, — как всегда, вовремя находится Миша, умеющий сгладить неловкость, разрядить мгновенное напряжение, — девушка, между прочим, специалист по интерьеру. Хотя и недипломированный еще. Есть смысл прислушаться.
Я покоряюсь:
— Тогда тем более спасибо. За бесплатную консультацию.
— Пожалуйста, пожалуйста, сколько угодно. — Маша уселась непринужденно в мое заветное крутящееся кресло, она поворачивается слегка то вправо, то влево, демонстрируя невзначай линию ноги, угадываемую интригующе под узенькими джинсами, — внезапно и впрямь убогим и натужным становится мой уют, парижские эстампики на стенах, керамика, модная лет пятнадцать тому назад, безделушки, распиханные там и сям среди книг.
— Как съездил? — из вежливости, но вполне искренне интересуется Миша. — Как Сибирь? Ты ведь там не впервые?
— В четвертый раз, — припоминаю я, — но с прошлыми приездами этот даже сравнить нельзя. Я же от Тюмени до Алма-Аты на «Москвичах» проехал, представляешь? Через Барабинскую степь, через Кулунду и степной Алтай. Я Чуйский тракт из конца в конец прочесал, от Бийска до Кош-Агача и обратно! — Мне ужасно вдруг хочется рассказать о своей командировке, о пробеге по сибирскому бездорожью вместе с испытателями «Москвичей», об этих замечательных ребятах, адских водителях и великих русских умельцах, левшах, мужиках, способных трех генералов прокормить, об ужасающем, доисторическом месиве степных большаков после того, как растает первый снег, о том, как тесный салон «Москвича» сделался мне домом, средой существования, ничего большего человеку, в сущности, и не надо, — в Мишиных глазах я улавливаю внимательное, вежливое безразличие и осекаюсь на полуслове. Миша тоже часто ездит в командировки, быть может, даже чаще меня, — в Ленинград, в Таллинн, в Сочи, без него не обходится ни один кинофестиваль, ни один музыкальный или балетный конкурс, ни одно международное соревнование, он любит всю эту блистательную чепуху, толкотню пресс-конференций, знаменитых людей, их рекламное остроумие и то панибратски-подобострастное отношение, которое существует к ним в репортерской среде, в среде молодых гуттаперчевых львов, увешанных японской благородно мерцающей фотоаппаратурой, а более всего суету пресс-баров, где можно, щурясь от сигаретного сладковатого дыма, тянуть специально припасенное виски с сознанием выполненной тяжкой работы и ответственности своей миссии, с искренним ощущением своей причастности к парадной, элитной, мнимо-значительной стороне бытия. Я не думал бы обо всем этом с такою усталой иронией, если бы сам не прошел через всю эту мельтешню, не радовался бы по-идиотски автографам кинозвезд и мимолетным рукопожатиям знаменитостей — привет, привет, как дела? — если бы не залезал в проблемы и подробности чужой жизни до такой степени, что едва не проморгал своей собственной, в чем и признаюсь ныне в своей рукописи со всею возможной откровенностью.
— А что в конторе? — спрашиваю, чтобы переменить разговор. — У меня примета — стоит мне хоть на неделю смотаться, обязательно что-нибудь произойдет. Какой-нибудь катаклизм.
— Ну, от этого бог миловал, но вообще, — Миша загадочно улыбается, — вообще, старик, близятся перемены… Не спрашивай, откуда информация, у меня фактов-то никаких определенных нет. Просто это в воздухе уже, понимаешь? — Мишин взгляд делается задумчивым и мечтательным. — В атмосфере. Грядут новые возможности, можешь мне поверить. Я всегда это чувствую, у меня интуиция. Вы верите в интуицию, Маша?
— Конечно, — откликается она, уже успевши переворошить всю мою библиотеку, — я вообще субъективная идеалистка. — И говорит, что верит в загробную жизнь, в переселение душ, в приметы, в дурной глаз и в гадания. — Кстати, и сама гадаю — на картах, по руке, на кофейной гуще.
— Видал? — вновь своею победной радушной улыбкой расцветает Миша. — И это при всех прочих достоинствах. Очевидных каждому, кто не слеп. Первый приз, а не девушка!
— Только вот за что? — не удерживаюсь я от вопроса.
— За тактичность, — отвечает Маша и посылает мне многозначительный, упреждающий взгляд. — У вас есть кофе? Хотите, я сварю?
— Ради бога, — соглашаюсь я, и мы все трое идем на кухню. — Так ты, оказывается, тактичный человек, Мишель?
— А как же! Неужели ты раньше не замечал? Это ведь, можно сказать, мое главное качество. Форма вежливости. Я же тебе еще в школе говорил — ничто не стоит так дешево и не ценится так дорого…
— Теперь помню, — киваю я головой. — Ты тогда потряс меня этим афоризмом. Правда, с тех пор его вывесили во всех кондитерских магазинах, но это не имеет значения. Я был поражен знаешь чем? Именно этим четким расчетом, бухгалтерской формулировкой.
— А вы что, действительно одноклассники? — вступает в разговор Маша. Между делом она занята готовкой, подсыпает соли, сахару, движения ее точны и экономны, она с первого взгляда определяет, где что лежит, так что подсказки даже не требуется. Со стороны, вероятно, может показаться, что она пять лет живет в этой квартире, а не я.
— О чем ты говоришь! — оживляется Миша. — С восьмисотлетия Москвы. С сентября сорок седьмого года. Вас тогда на свете не было, дорогая моя. А мы уже познакомились в первом классе «А», который дал человечеству двух выдающихся журналистов, одного известного футболиста, модного художника, доктора наук…
— И восемь алкашей, — добавляю я, — по самым скромным подсчетам.
— И вы всех помните? — удивляется Маша, увертывая газ. — Такого кофе вы никогда не пили, уверяю вас, где у вас тут чашки?
Я определенно чувствую себя посторонним человеком на собственной кухне, однако не раздражаюсь по этому поводу, а лишь удивляюсь. И раньше бывали, конечно, случаи, когда какая-нибудь гостья изъявляла готовность состряпать завтрак или просто заварить чай, это меня ничуть не умиляло и даже настораживало. Поскольку следующей стадией должны были стать, очевидно, домашние туфли, подаваемые прямо к двери в момент возвращения домой. А сейчас мое удивление сменяется тайной щемящей радостью, я вдруг понимаю, что мне, оказывается, приятно смотреть на Машу, на стройную ее спину, охваченную тонким свитерком цвета увядающей травы, на узкие кисти ее рук, столь неожиданно ловких в обращении с кухонной утварью.
— А я почти никого не помню из своих соучеников, — продолжает Маша, разливая кофе, — то есть помню, конечно, но никогда о них не думаю. Мне на них наплевать, откровенно говоря. Кем они станут, мореплавателями или плотниками, совершенно безразлично. Я и школу-то свою никогда не любила — учителя зануды, то не носи, так не причесывайся…
— Курить не кури, — добавляю я в тон. — В девятом классе, наверное, начали?
— Почему же вы столь низкого о нас мнения? В восьмом. — Миша хохочет. — Старик, мы безнадежно отсталые люди, ты уж не задевай молодое поколение, пойдем лучше выпьем, в этом деле наше преимущество пока еще неоспоримо.
— Мы слишком рано принялись вспоминать, — говорю я, наблюдая, как ловко Миша откупоривает бутылку, с какою благородною сдержанностью разливает коньяк, глядя при этом вовсе не на рюмки, а Маше в глаза, — слишком рано поддались обаянию ностальгии. Переломное поколение — выросли после войны, однако в мире, ею опаленном, и потому воспоминаниями своими мы смыкаемся с теми, кто гораздо старше. Меня в Болгарии одна девушка спросила, не воевал ли я. Понимаете, для двадцатилетних мы уже абстрактно старшее поколение, почти не отличимое от тех, кому за пятьдесят.
— Ну, это ты брось, — Миша юмористически хорохорится, — мы еще только в самый мужской возраст входим. Все еще впереди. Мы еще только начинаем нравиться молоденьким девушкам. А, Маша?
— Что касается вас лично, Миша, — она подымает рюмку почти на уровень глаз, словно желая посмотреть, как играет коньяк при свете настольной лампы, — то вы, по-моему, им всегда нравились.
Миша довольно хохочет, обнажая свои холеные зубы, без пятнышка, без коронки.
— Видит бог, я никогда к этому не стремился! Алексей, подтверди, будь свидетелем!