Мы идем по Восточному Саяну — страница 34 из 75

Но даже и в этот период, отделенный от нас тремя-четырьмя сотнями тысяч лет, Восточный Саян был не таким, каким мы его видим сейчас. Этой горной стране суждено было пережить еще ряд сложных геологических процессов. Всесокрушающая сила движущейся воды промыла многочисленные глубокие ущелья, которые расчленили массив на сложную систему хребтов и отрогов. Фирновые поля нетающих снегов и остатки некогда мощных ледников, сохранившихся в истоках некоторых рек наряду с разрушающим действием морозного выветривания, придали хребтам обостренные очертания.

Таково геологическое прошлое этих гор.

До наших дней еще сохранились в центральной части совсем незначительные остатка саянских ледников. Базальтовый покров можно увидеть на многочисленных горах, характерных своими плоскими — столовыми — вершинами.

Находясь в центральной части Восточного Саяна, мы не раз слышали подземные толчки — это отголоски тектонических явлений. Бывают и довольно значительные землетрясения. Солнце, ветер и вода продолжают разрушать мягкие породы, придавая хребтам еще более заостренные очертания[11].

Жаль, что в это время хребет Крыжина еще был покрыт плотным зимним снегом и мы не могли представить себе летний наряд вершин, седловины и небольших тундр. Из-под снега вылупились только россыпи, но они бесплодны, как будто недавно образовались, даже еще не успели почернеть и украситься лишайниками.

Вершину белка мы покинули только в шесть часов. Солнце скатывалось к горизонту. Быстро таял снег. По лощинам все громче и задорнее шумели мутные ручьи. Легкий, еле уловимый ветерок нет-нет да и налетал с востока, окатывая нас холодными струями.

С Окуневого белка впервые нам открылся Восточный Саян широченной панорамой, с его сложным рельефом, мрачными ущельями и первобытной кедровой тайгою, накинутой на долины и второстепенные вершины.

В семь часов мы покинули вершину. Спускались напрямик, по каменистым ребрам гольца, да по скользким надувам. На горы лег тихий вечерний час, и солнце, умиротворенное тем, что день прошел без помех, млело у горизонта. Дальние горы растворялись в тиши сиреневой дымки.

В тайге нас встретила ночная прохлада, благоухание только что появившейся травы и сырость набухших влагой мхов.

Как легко и как просторно дышится в лесу в весенние ночи. Хочется вечно жить, любить, творить, неисчерпаемыми кажутся твои силы, идешь и не знаешь усталости, а уснешь — долго не пробудишься. Такова весна в Саянах.

Под сомкнутым сводом толстых кедров темно. Луна запаздывала. Кое-где в просветах голубели кусочки звездного неба. Шли долго, придерживаясь склона. Но вот до слуха долетел давно желанный шум Кизира, и тотчас же из глубины леса послышалось пронзительное ржание лошади. Ей ответило протяжное эхо, и снова все смолкло. В темноте блеснул огонек. Лагерь был недалеко. Мы ускорили шаги.

На стоянке все спали, догорал костер. Было тихо, и только река, взбудораженная вешней водою, плескалась в крутых берегах. Под кедром, среди еще не убранной после ужина посуды, сидел Алексей. Склонившись над кухонным ящиком, он читал то самое письмо, которое принес ему Мошков. Черня прибежал раньше нас в лагерь и расположился напротив Алексея, поджав задние лапы. Повар читал и улыбался, потом поднял голову и долго смотрел на собаку. Черня шагнул вперед, и Алексей обнял его.

— Иди сюда, я все расскажу тебе. Он развернул письмо, но вдруг увидел нас и сейчас же вскочил.

— С Пантелеймоном Алексеевичем плохо…

Из темноты показался Мошков. Он до того исхудал и измучился, что приходилось удивляться, как после стольких бессонных ночей человек еще мог двигаться.

Мошков не поздоровался, ни о чем не спросил и ни слова не сказал о болезни. Я молча разбинтовал его больную руку. Большой палец совсем почернел, вздулись вены, и опухоль на руке дошла до локтя. Тогда я окончательно решил, что у Пантелеймона Алексеевича гангрена и операция неизбежна.

Мошков был близким мне человеком, не один год мы делили с ним радости и невзгоды путешествия по тайге, и теперь я должен был отрезать ему часть руки, отрезать, не имея ни опыта в этом деле, ни знаний, и в обстановке, самой невероятной для операции. Отправить его обратно в жилые места было невозможно, да и поздно.

«А что, если все кончится смертью?» Такая мысль назойливо вертелась в голове. Погибнуть от нарыва было бы нелепо.

Мошков прошел тяжелый жизненный путь и не раз смотрел смерти в лицо. Еще юношей, в гражданскую войну, партизанил. С боями прошел до Владивостока и, вернувшись в родную деревню, руководил комсомольской организацией. Позже он находился на партийной работе. Жизнь выработала в Мошкове уравновешенный характер. Все мы его любили и уважали.

Осмотрев руку, я в упор взглянул на Мошкова, все еще не решаясь произнести последнее слово.

— Ну что? — спросил он тихо, и в голосе прозвучала мольба, будто целую вечность он ждал меня, надеясь, что я принесу облегчение.

— Придется резать палец! — решительно ответил я.

— Это ведь долго будет, отруби топором сразу, чтобы не мучиться. — И я увидел, как задрожал выдвинутый вперед подбородок больного, как помутнели влажные глаза.

Договорились отложить операцию до утра. Хотелось еще верить, что время окажется для него лучшим лекарством.

Когда я проснулся, утро только что осветило бледным светом долину. На горах лежал клочьями туман, по небу лениво ползли облака.

Мои спутники были уже на ногах. Мошков полулежал под кедром, а Павел Назарович качал его больную руку. Я твердо решил делать операцию и сразу же начал приготовления.

Пришлось еще раз осмотреть руку. Большой палец был весь черный, боль притупилась, и опухоль распространилась по всей руке.

— День-то давно наступил, чего тянешь… — сказал Мошков с упреком. — Жизнь не мила стала.

Совсем неожиданно выяснилось, что во вьюках нет железной коробки с нашими хирургическими инструментами. Они были отправлены с грузом, который Кудрявцев забросил вверх по Кизиру. Пришлось готовить охотничий нож. Шелковая леска для рыбы оказалась как нельзя кстати: она заменила материал, которым врачи зашивают раны. Вторым инструментом была обыкновенная швейная игла — это все, чем мы располагали.

Пока я готовил бинты, йод, а Самбуев и Алексей расплетали леску, Лебедев успел отточить на гладком оселке нож и все инструменты хорошо прокипятил и промыл в спирте. Мошкова усадили на мох, под тонким кедром. Он беспрекословно подчинялся всем распоряжениям и, видимо, не думал о том, что может быть после операции, сделанной неопытной рукой. Кто-то принес белое длинное полотенце. Павел Назарович обмотал им ниже локтя руку Мошкова и крепко привязал к дереву. Отказываться от операции было поздно.

Когда я взял кисть больного, все сомнения отлетели прочь. Теперь ни температура, от которой буквально пылала рука Мошкова, ни боль не смогли бы удержать меня. Я нащупал сустав большого пальца, и лезвие необычного хирургического инструмента врезалось в мышцы. К моему удивлению, кровь не брызнула из раны, она стекала медленно, густой массой, а Мошков даже не вскрикнул, не вздрогнул. Еще небольшое усилие — и фаланга отпала.

— Не больно? — спросил я Мошкова.

— Нет, — чуть слышно ответил он, холодный пот ручьем катил по его лицу, слепил глаза.

Я был поражен. Оказалось, что палец уже омертвел и потерял чувствительность. Нужно было резать дальше, до живого места, до боли. Я зажал в левой руке вторую фалангу с большим суставом, и нож отсек его от кисти. Кровь хлынула из раны. Мошков закричал, повис на привязанной руке и забился от невыносимой боли.

Я начал зашивать. Игла не лезла, узел не завязывался, а кровь лилась не переставая. Все же кое-как мне удалось стянуть рану, залить ее йодом и забинтовать.

Павел Назарович уговорил Мошкова выпить полкружки спирта. Через две-три минуты больной впал в забытье. Он еще некоторое время пытался о чем-то рассказывать, но язык плохо повиновался ему, и вместо слов из уст вылетали непонятные звуки. Так он и уснул под «операционным» кедром.

День был пасмурный. Потемневшие облака ползли низко над горами. В тайге было тихо. За дневником я не заметил, как пошел дождь.

Мы перенесли Мошкова в палатку, а сами разместились кто под кедром у Алексея, кто с Павлом Назаровичем, и каждый занялся своим делом.

Во второй половине дня по долине пронесся холодный ветер, туман покрыл отроги, хлопьями повалил мокрый снег. Казалось, весна покинула нас. Цветы теперь сиротливо выглядывали из-под снега, печально покачивая сморщенными от стужи лепестками.

Мошков бредил, ворочался, но не пробуждался.

Вечером от реки, разрывая тишину, прокатился выстрел. Мы выскочили на берег. Перерезая вкось Кизир, к нам приближались две лодки. Это Арсений Кудрявцев с товарищами возвращался с верховьев Кизира. Я схватил бинокль. Гребцов было шесть человек. «Все живые», — подумал я. Не хватало одной лодки, которая, как оказалось, уже на обратном пути разбилась в шиверах.

Сколько искренней радости принесла встреча! Прибывших забросали вопросами: докуда дошли, большие ли там горы, есть ли зверь? О чем только не расспрашивали! Алексей схватил в объятия своего огромного приятеля Тимофея Курсинова, повел «к себе» под кедр и стал шепотом читать ему таинственное письмо. Читал и плакал, а Тимофей, хлопая его по плечу загрубевшей рукой, чуть слышно басил:

— Чего зря роняешь слезу!..

— Эх, брат… — говорил Алексей после глубокого вздоха. — Хорошая Груня у меня, добрая да ласковая… А он-то грамотей какой!..

Скоро все в лагере угомонились.

Только у Павла Назаровича под кедром горел огонек, Кудрявцев рассказывал нам подробности своего путешествия.

— Немножко не дотянул до Кинзелюка, — говорил он. — Днем вода вровень с берегами, идти на лодках нельзя — шесты дна не достают: ночью, правда вода спадает, но по темноте куда поедешь, того и гляди перевернешься. Бились-бились, кое-как дотянули до неизвестной реки да там и сложили весь груз. Километров двадцать не дошли до больших гольцов, что стояли с двух сторон реки Ну и горы же там!.. Сколько глаза видят — все пики да пики, ни конца им, ни края, непроходимой стеной загородили все кругом. Дикое место, — п