– Это профессор Роджер Фишер. Спасибо за присланную статью. Мне понравилась идея взглянуть на мирные переговоры на Ближнем Востоке сквозь призму антропологии. Я взял на себя смелость отправить план вашей работы помощнику госсекретаря по Ближневосточному региону. Консультируя его, я подумал, что ваши идеи могут пригодиться для подготовки к переговорам.
Я потерял дар речи. Мне все это снится? Кажется, до этого мне ни разу не звонили профессора – тем более на выходных. И, разумеется, я не предполагал, что мысль, которая пришла мне в голову во время написания студенческой работы, может оказаться полезной высокопоставленному правительственному чиновнику в Вашингтоне, пытающемуся разрешить, по общему мнению, самый сложный международный конфликт в мире.
Как и многие молодые люди моего возраста, я пытался понять, чего хочу от жизни. Антропология – изучение человеческих культур и обществ – увлекала меня, но чего-то не хватало. Очень хотелось вложить свое время и энергию в проект, который мог бы непосредственно и прямо помочь людям. Я задавался вопросом: применимы ли мои знания к главной человеческой дилемме, которая на данный момент не поддается решению, – вечной проблеме конфликтов и войн?
Профессор Фишер продолжал:
– Я бы хотел, чтобы вы поработали со мной. Что скажете?
– Да, – промямлил я. – С удовольствием.
Так какая же идея в моей статье понравилась профессору Фишеру? Она возникла в результате простого мысленного эксперимента. Глядя на стены моей мансардной каморки, я представил себя, антрополога, мухой на стене в богато украшенной комнате Дворца Наций в Женеве, где должны были пройти мирные переговоры по вопросу конфликта на Ближнем Востоке. Я задал себе вопрос: как можно было бы понять по манере разговора обеих сторон, идут ли переговоры плохо или хорошо? Что могло бы на это указать?
Я предположил, что, если бы переговоры шли плохо, участники обвиняли бы друг друга. Они бы увязли в прошлом, сфокусировав внимание на том, что пошло не так.
А если бы переговоры шли хорошо, я бы услышал совсем другое. Вместо того чтобы зацикливаться на прошлом, переговоры оказались бы сосредоточены на настоящем и будущем. Вместо того чтобы твердить о том, что было не так, участники переговоров обсуждали бы, что можно сделать. Вместо того чтобы нападать друг на друга, они бы совместными усилиями атаковали проблему.
Другими словами, я просто предположил, что сама манера, в которой конфликтующие стороны разговаривают друг с другом, способна либо исключить, либо создать новые возможности для достижения согласия.
Тот поздний звонок от Роджера Фишера стал началом моего погружения в искусство находить возможности в неразрешимых, казалось бы, конфликтах. Изучение этого искусства стало целью моей жизни.
Любезное приглашение Роджера Фишера подтолкнуло меня к деятельности, которую я ощущал как призвание, сколько себя помню. Большую часть своего детства я провел в Европе, тогда все еще восстанавливавшейся после двух мировых войн, невыразимые ужасы которых унесли жизни десятков миллионов человек. Отголоски страданий все еще звучали в разрушенных зданиях – и в историях, что вполголоса рассказывали выжившие. Эхо войны доносилось даже до ребенка, который сам ничего подобного не переживал.
Вдобавок ко всему на горизонте маячила третья мировая война – самоубийственная из-за атомной бомбы. Мы мало говорили о ней, потому что даже думать об этом апокалипсисе было слишком страшно, – и, казалось, никто ничего не мог поделать. Но все вокруг напоминало о кошмарных перспективах. В моей швейцарской школе, как и во всех других, было ядерное бомбоубежище. Зимой оно одновременно служило хранилищем для лыж, поэтому я часто его посещал – и время от времени мурашки пробегали у меня по спине, когда я замирал у массивной стальной взрывозащитной двери.
«Я не могу этого понять, – говорил я друзьям, став старше. – В любой момент, когда между нами и русскими возникнет кризис, лидеры могут принять решение о начале ядерной войны, которая разнесет весь мир вдребезги. Как такое может быть? Должен же быть лучший способ преодолеть проблемы!»
В моей школе учились дети разных национальностей, культур и вероисповеданий, но в целом мы, казалось, ладили. И споры, которые возникали, были межличностными, а не межгрупповыми. Поэтому даже в детстве мне было несложно представить мир, в котором мы все могли бы сосуществовать относительно спокойно.
Дома я видел, как родители ссорятся за обеденным столом. Мне было больно их слушать, и я отвлекал их как мог. До меня дошло, что конфликты затрагивают в нашей жизни все – от счастья семьи до выживания вида.
Основной вопрос, к которому я постоянно возвращался, будучи любопытным подростком, звучал так: как справиться с принципиальными разногласиями, не разрушив при этом все, что нам дорого? Как найти способ жить и работать вместе, несмотря на неизбежные конфликты?
Чтобы найти ответ на этот вопрос, я занимался антропологией в колледже, надеясь узнать больше о человеческой природе и культуре. Антропологи часто изучают небольшие сообщества, находящиеся под угрозой исчезновения из-за внешних угроз. Сообществом, которое беспокоило меня более всего, было все человечество – с той экзистенциальной опасностью, которую мы представляем сами для себя. Почему мы вступаем в деструктивный конфликт всякий раз, когда возникают серьезные разногласия между людьми, сообществами или нациями?
Но я не хотел просто учиться – мне хотелось «испачкать руки». В антропологии мне нравилась идея о том, что для того, чтобы по-настоящему понять другую культуру, нужно стать одновременно участником и наблюдателем. Мне хотелось участвовать в конфликтах, а не просто наблюдать за ними со стороны. Я хотел оказаться в гуще событий и попрактиковаться в переговорах в тех конфликтах, которые наиболее трудно поддавались разрешению.
Тот телефонный звонок начал мое почти 50-летнее путешествие по миру в качестве антрополога и переговорщика, использовавшего конфликты реальной жизни, чтобы найти ответ на основной вопрос: что нужно, чтобы превратить трудные конфликты из деструктивной конфронтации в совместные переговоры?
Я задавался этим вопросом, наблюдая за многими традиционными культурами: от племени куа в африканской пустыне Калахари до воинственных кланов Новой Гвинеи. Я думал о нем, экспериментируя с различными подходами в самых сложных конфликтах, которые мог найти, – от ожесточенных шахтерских стачек до советско-американской ядерной конфронтации, от сражений в залах заседаний до семейных распрей и от межпартийной политической борьбы до войн на Ближнем Востоке. Я искал самые сложные и важные конфликты, полагая, что любые методы, которые работали в них, вероятно, сработают где угодно.
Я задавал тот же вопрос во время конфликтов с родными и близкими. Я извлекал уроки как из неудач, так и из успехов.
Благодаря всем этим экспериментам моя первоначальная мальчишеская догадка подтвердилась: даже с самыми серьезными разногласиями можно справляться гораздо эффективнее, чем это делается сейчас. У нас, людей, есть выбор.
Глядя на конфликты, с которыми мы сталкиваемся сегодня, я вижу, что простые, но важные уроки, усвоенные мною за время поиска длиною в жизнь, актуальны сегодня как никогда.
Конфликты окружают нас повсюду – и они усиливаются. Каждый день – дома, на работе, в нашей стране и во всем мире – острые разногласия ранят сердца и вызывают головную боль.
Сегодня, более чем когда-либо, деструктивные конфликты поляризуют сообщества, отравляют отношения и парализуют нашу способность решать самые важные проблемы. Сколькими потребностями мы жертвуем и сколько возможностей теряем из-за отсутствия более эффективных способов справиться с нашими различиями?
По иронии судьбы после многих десятилетий работы над неразрешимыми политическими конфликтами в мире я обнаружил, что неразрешимый конфликт раздирает мою собственную страну. Какой бы немыслимой ни казалась эта перспектива, согласно недавним опросам, более 40 % американцев опасаются, что страна может скатиться к гражданской войне{2}. Я никогда не видел такого уровня страха, гнева и презрения к другой стороне. Я также не видел такой глубины обреченности, оцепенения и отчаяния: слишком многие люди сегодня опускают руки и приходят к выводу, что они бессильны изменить ситуацию к лучшему.
Феномен поляризации не ограничивается Соединенными Штатами: это глобальная тенденция, разделяющая семьи, сообщества и страны по всему миру. «Из-за политических разногласий мой брат не появляется на традиционных семейных посиделках. Наша мать убита горем. Все зашло слишком далеко», – сетует близкий друг из Бразилии.
Если бы через тысячу лет антропологи взглянули на наше время, они могли бы назвать его эпохой воссоединения человеческих семей. Впервые в истории человечества, благодаря коммуникационной революции, практически все 15 000 языковых сообществ находятся в контакте друг с другом{3}. Тем не менее, как и на многих семейных встречах, между ними не все гладко. Очень много противоречий.
Никогда прежде в истории человечества мы не сталкивались с проблемой проживания в одном сообществе с миллиардами других людей. Это воссоединение не только не приводит к уменьшению конфликтов, но и обостряет враждебность, поскольку люди неизбежно сталкиваются с различиями между собой, всеобщее неравенство порождает вспышки недовольства, а чужие обычаи и верования угрожают нашей идентичности. Объединение может дать больше огня, чем света, больше конфликтов, чем понимания, поскольку наши различия выходят на первый план.
Благодаря новым способам общения мы гораздо лучше, чем когда-либо прежде, осведомлены о конфликтах в других частях мира. Нас круглосуточно заваливают новостями о раздорах и войнах. Да и новые средства коммуникации созданы для того, чтобы привлекать внимание к конфликтам – и усиливать их – хотя бы потому, что это захватывает наше внимание, а внимание приносит прибыль.