– Как она выглядит?
– Я уже сказал тебе, что женился бы на ней без п-промедлений. Что тебя бесп-покоит? – спросил Гурский, глядя на Лопатина, начавшего считать про себя: когда же приехала в Москву Ника? По словам Ефимова, телеграмма целую неделю лежала в штабе фронта, потом пошла в армию, потом его искал Ефимов, потом он ехал сюда. Выходило, что Нике оставалось жить в Москве всего два дня.
– Считаю – застану ли?
– Чего не знаю, того не знаю, – сказал Гурский. – Когда я предстал пред ясные очи нового ред-дактора и попросил вызвать тебя, слово «невеста» произвело на него, как на человека ст-та-рого закала, такое неизгладимое вп-печатление, что телеграмма с вызовом пошла в тот же вечер. А я, п-попросившись сюда тебе на смену, как только ты явишься, как д-дурак ждал тебя в Москве. Куда ты, к черту, зап-пропастился? Я уже ст-тал тревожиться и вылетел, не д-дождавшись. На тебе, по-моему, новенькая гимнастерка, и притом габ-бардиновая, – сказал Гурский, – но выглядишь ты п-паршиво. Чем дольше на тебя смотрю, тем ты меньше мне нравишься. Где ты был? И главное, что с тобой было? И прибереги для других свое, популярное в кругах корреспондентов, немногословие. П-поп-прошу поподробней!
Если бы разговор этот, которого все равно было не миновать, отложился до завтра, наверное, все вышло бы намного короче, а так просидели за столом далеко за полночь. Гурский несколько раз перебивал, допытываясь, неужели у Лопатина так ничего и нигде сейчас не болит, и прекратил свои расспросы, только когда Лопатин начал злиться.
– Прости, пожалуйста, по молодости лет все забываю, что тебе уже п-пятый десяток, а люди в этом возрасте склонны подчеркивать несок-крушимость своего зд-доровья. Не болит так не болит. Тем лучше! Ты действительно в сорочке родился! И после всего этого можешь сп-покойно лететь в Москву и жениться. Хотя для порядка все же п-постучу по дереву, чтобы не сглазить.
– Постучать по дереву можно, – сказал Лопатин. – А жениться… Я как раз наоборот, пока рассказывал тебе все это, подумал, что…
– Что при твоей профессии до конца войны сохраняется оп-пасность оставить одной вд-довой больше? – перебил Гурский. – Д-допустим. Не хотел бы допускать, но д-допустим. А чем ей будет хуже от того, что она п-получит свою законную пенсию за погибшего мужа? И чем ей будет лучше, если ты ей скажешь, что п-подождешь на ней жениться, п-потому что не можешь ей обещать, что тебя не уб-бьют? А кто и кому может сейчас это об-бещать? И какая женщина сейчас об этом не д-думает? Да если она тебя действительно любит, она с самого начала только об этом и д-думает. Ст-тарается выбросить из головы и не может!
– Наверно, ты прав, – сказал Лопатин, – но не будем больше на эту тему.
– Не б-будем так не б-будем! Но п-попомни мое предчувствие, что у тебя в этом воп-просе все должно быть хорошо. И не только должно, а д-даже обязано! Вот за это и выпьем то, что осталось. Если осталось. – Гурский встряхнул фляжку и разлил остаток по стаканам. – И п-пожалуйста, съешь сам эту, третью кот-тлетку. Мама не любит, когда их ломают п-пополам руками, а ни ножа, ни вилки в этом доме я не обнаружил, видимо, братья корреспонденты таскают их за голенищами. Питайся. Пригодится там в Москве. Повторяю – твой вид оставляет желать лучшего, несмотря на новенькое об-бмундирование. Кст-тати, где ты его добыл?
– По старому знакомству получил у Ефимова.
– Ты подал мне неп-плохую идею, – сказал Гурский. – Попробую последовать твоему п-примеру. На закуску имею сообщить тебе самую п-последнюю новость! Я только сегодня от этого п-парнишки из Информбюро узнал, что наш б-бывший редактор два дня как принял на вашем же фронте п-политотдел армии, – Гурский назвал номер. – Бывал в ней?
– В сорок первом, в Крыму, когда она там по-другому называлась, бывал. А здесь – собирался, но еще не был.
– Тем более законная причина поехать туда. Провожу тебя на самолет и прямым ходом п-поеду к нему за новым обмундированием, а заодно посмотрю, как он сам выглядит на новом месте. Кстати, говорят, их армия, вполне вероятно, одной из п-первых выйдет на границу Вост-точной Пруссии.
– Рад за него. Наверное, это лучшее из всех назначений, на которые он мог рассчитывать, – сказал Лопатин и добавил, что если действительно армия, в которую попал их бывший редактор, первой окажется на границе Восточной Пруссии, то он сам, чего доброго, приедет к ним туда третьим лишним.
– Вот именно, лишним! – сказал Гурский. – Не жадничай! Посиди в Москве и оставь на мою жалкую долю выход наших п-подразделений на берега речки, название которой я только вчера смотрел в энциклоп-педии и оп-пять забыл. П-пусть эта маленькая газетная сенсация будет лично моей. Доедай кот-тлетку, а я п-полягу костьми. По правде ск-казать, я, как всегда после самолета, зверски хочу сп-пать, а ты, судя по твоему виду, еще ни в одном глазу и вполне способен подумать о своем ближайшем будущем, не прибегая к моей помощи как соб-беседника. Как ты знаешь, однажды решившись на это, я засыпаю без размышлений. Если буду слишком сильно храп-петь, нарушая ход твоих мыслей, можешь выйти и п-подумать на воздухе.
Оглядев комнату и секунду поколебавшись, Гурский лег на ничем не застеленную парусиновую раскладушку, положив под голову полевую сумку, накрытую вынутым из кармана носовым платком. Поерзав щекой и полусонно пробормотав «жест-тковато!», он и в самом деле через минуту уже спал, прерывисто похрапывая.
«Еще сегодня утром был в Москве», – подумал о нем Лопатин и, мысленно обругав себя за то, что не решился спросить, видел ли Гурский еще раз за эти дни там, в Москве, Нику, вышел на двор.
Небо было чистое, в звездах.
«Если не сядем и не заночуем где-нибудь по дороге из-за испортившейся погоды, завтра же буду в Москве и увижу ее», – подумал Лопатин, удивляясь неправдоподобию того, что он еще вчера утром вместе с Чижовым стоял там на дороге, у сгоревших танков, около стонавшего, не приходя в сознание, танкиста с оторванной ступней, а завтра днем может оказаться в Москве…
18
Когда «дуглас» поднялся в воздух, Лопатин еще с минуту видел стоявший внизу «виллис». Василий Иванович сидел за рулем, а Гурский, стоя в «виллисе», прощально махал над головой пилоткой. По дороге на аэродром он сказал Лопатину, что когда приедет к их бывшему редактору, то, кроме обмундирования, выклянчит какую-нибудь фуражечку пощеголеватей, а то при своей рыжей шевелюре, очках, да еще в этой пилотке, сам себе напоминает пленного фрица.
– Черта с два ты у него что-нибудь выклянчишь сверх положенного по закону. Разве что отдаст собственное запасное обмундирование. Если оно у него есть.
– Вот и п-прекрасно. А заодно пусть п-произведет меня в генерал-майоры. П-представь себе, как я буду хорош в ламп-пасах!
Отвернувшись от иллюминатора, в который уже ничего не было видно, Лопатин улыбнулся своему воспоминанию о Гурском. Странно, когда вот так, на пятом десятке, привязываешься к человеку и совсем другого образа жизни, чем твой, и совсем другого поколения. Хотя война, как и всюду, так перепутала в их редакции поколения и так свела всех на «ты», что и сам не поймешь, к какому поколению принадлежишь…
Как только легли на курс, из кабины летчиков вышел стрелок-радист и, поднявшись по лесенке, сел на свой насест; как и во многих других «дугласах», в этом посредине фюзеляжа наверху был вставлен плексигласовый колпак с пулеметной турелью для наблюдения за воздухом и самозащиты. Колпаки эти, придумали в первые годы войны, когда в воздухе господствовали немцы, но многие летчики их не любили – не только теперь, когда все изменилось, но и раньше считали, что овчинка не стоит выделки: торчавший над самолетом колпак срезал скорость, и это иногда обходилось себе дороже.
Прикинув в уме, сколько ж они с этим колпаком пролетят до Москвы, Лопатин подошел к стрелку-радисту проверить.
– Не знаю, – сказал стрелок-радист, – мы еще в Минске присядем.
«Значит, не прямо», – с досадой подумал Лопатин, уже прикинувший, что они пролетят без посадки самое большее часа четыре с половиной, будут в Москве рано и если он сразу застанет Нику у Зинаиды Антоновны, то увидит ее еще до обеда, для которого заботами Василия Ивановича у него было кое-что припасено и в чемодане, и в вещевом мешке. «Наверно, будем брать еще пассажиров», – подумал он.
Брать их было куда. На тянувшихся вдоль фюзеляжа с обеих сторон узких железных скамейках сидело всего девять человек.
«Сколько же простоим в Минске и когда полетим в Москву? И сразу ли застану ее у Зинаиды Антоновны? – снова подумал Лопатин о Нике. – И сколько она пробудет еще там, в Москве, если сказала Гурскому, что у нее всего две недели? Выходит, только два дня. А вдруг у нее что-то изменилось и она уехала, не дождавшись? Гурский сегодня утром рассказал, что она каждый день звонила ему в редакцию и он объяснял ей, что вызов – вызовом, а корреспондента на фронте даже и по такой телеграмме иногда с собаками не разыщешь. Но это объяснял Гурский, а ей самой вполне могло прийти в голову гораздо худшее».
Он вспомнил позапрошлую ночь. Его так перетряхнуло, что неизвестно, как там в будущем, а сейчас хотелось побыть подальше от войны. И подальше, и подольше.
Бывает же так: весной, когда ранили, не испугался, не успел. А сейчас, когда остался цел, задним числом страшно. И непонятно – что писать об этом рейде.
«Вот когда она уедет обратно в Ташкент, – тогда и напишу. А может, не уедет? Но как она может не уехать, если там мальчик? Не могла же она сразу приехать с ним, значит, на кого-то оставила. Не хочу думать об этом, уедет – не уедет, мальчик… Когда увидимся с ней, тогда и будем думать, а сейчас – бессмысленно, потому что все равно ничего не способен без нее решить», – с ожесточением подумал он и, прислонившись к переборке – не спиной, которая все-таки болела, а левым плечом – так было удобней, – вытащил из полевой сумки тетрадь и карандаш.
Чем гадать, как все будет, лучше сейчас пересилить себя, чтобы на те дни и часы, которые она еще проживет в Москве, отрубить себя от войны, не быть в долгу. Может, этим уменьем пересиливать себя и объяснялась его так называемая работоспособность, про которую привыкли говорить в редакции. Никакая это не работоспособность, а просто нелюбовь быть в долгу!