Нынче на заводе заняты скрещиванием русской и орловской пород. Результаты обнадеживают, но международного класса волышевские рысаки еще не достигли, лучшее время самого резвого жеребца на классическую дистанцию 1600 метров — две минуты семь секунд, а нужно выйти из двух...
Я уже говорил о том, что Василий Георгиевич Костев — потомственный коневод. Его прадед строил Деркульский конный завод, что в нынешней Луганской области, дед и отец служили на заводе конюхами. Но когда Костев вернулся с фронта, то неожиданно для себя увлекся рисованием. Его работы случайно увидел профессор-архитектор и предложил подать заявление в институт. Но отец сказал: «Это хорошее дело — строить дома. Но смотри не ошибись. Мы уже сто лет с лошадьми. Услышишь ржание — бросишь свои чертежи и побежишь в конюшню, в крови это».
И Костев подал заявление... в институт коневодства, расположенный в подмосковном Голицыне. С той поры лишь несколько месяцев он был оторван от своих любимых лошадей — когда его перевели в трест. Однако, к удивлению начальства, главный зоотехник потребовал понизить его в должности и сбежал на отдаленный конный завод в Башкирию.
— Там у меня был любимец, жеребец Лексикон, — рассказывает директор. — Я воспитал его с пеленок, и мы крепко привязались друг к другу. Когда я входил в денник, он ржал, бросался ко мне, клал морду на плечо, и начинались всякие телячьи нежности. Однажды ехал на нем расстроенный. Вдруг Лексикон споткнулся, я рухнул на дорогу и потерял сознание. Очнулся — стоит надо мной такой убитый горем, смотрит на меня такими грустными человеческими глазами, что я чуть не разнюнился. Кое-как доехал, улегся в постель, но не тут-то было: прибежал конюх в полной панике, Лексикон просто сходит с ума, бьет копытом и никого не подпускает. С большим трудом я доковылял до конюшни и был вознагражден сторицей. Лексикон прыгал вокруг меня, как собака, ласкался и радостно ржал. Сердце разрывалось, когда перевели на другой завод; в ногах валялся, чтобы отпустили со мной Лексикона — увы...
Если вы не хотите стать в глазах Костева достойным презрения пустомелей, не вздумайте задать ему вопрос: «А не отходят ли ваши лошадки в прошлое? В наш век атомной энергии...»
Могу сказать, что вам ответит Василий Георгиевич:
— Конечно, были и есть такие люди, которые готовы обречь на вымирание лошадей, в тысячу раз более человечных, чем они. Такие ретрограды заперли бы лошадей в зоопарк, как крокодилов. Да, лошадь по сравнению с самосвалом экономически не выгодна. А цветы — экономически выгодны? Может, и пионы вырвать с корнем, чтобы на их месте посадить более полезную картошку? Нет уж, есть и другие люди. Они понимают, как облагораживает человека общение с лошадью, и предвидят бурное развитие конного спорта, да и не только спорта... Мне искренне жаль тех, кто думает, что лошади не будут нужны в будущем. Ну, кто осмелится возразить?
ПОСЛЕДНИЙ ИЗ МОГИКАН
К человеку, одержимому сильными страстями, нельзя относиться равнодушно. Даже когда он внешне спокоен, в нем дремлют вулканические силы, готовые яростно вырваться наружу, как только откроется кратер.
Но если потухший вулкан вызывает чувство глубокого удовлетворения, то грустно бывает смотреть на человека с погасшими страстями, острые углы которого словно срезаны неумолимым рубанком обстоятельств. Смотришь на такого и вспоминаешь: «Укатали Сивку крутые горки»...
Я всегда с любопытством и симпатией относился к цыганам, этим ни на кого не похожим красивым и гордым людям, превыше всех благ ценившим свободу передвижения по земле. К ним нельзя было подходить с обычной меркой: этого не понимал не только пушкинский Алеко. Таинственный народ, неизвестно откуда пришедший и в незапамятные времена сделавший своей родиной земной шар, волновал воображение. Гаданием, песнями и плясками зарабатывали цыгане свой более чем скромный хлеб насущный, а вместо приварка до отказа насыщались вольным воздухом и свободой — не за это ли их так полюбил Пушкин? И не за это ли цыган так ненавидели? Люди вообще не склонны относиться доброжелательно к тем, кто отличается от них, и о цыганах пошли легенды, где ложка правды растворялась в ведре самых диких измышлений. Как это иногда бывает, недостатки отдельных представителей народа в глазах невежд обрастали чудовищными наслоениями. Забывалось, что если лошадей цыгане иногда действительно крали, то они никогда не воровали целые государства; бывало, что цыгане пускали в ход кинжал, но никогда не сооружали пирамиды из человеческих голов; просили для своих детей кусок хлеба, а не концессии, брали за гадание скудную мзду, а не проценты с грабительских займов. Многие века цыган преследовали, закрывали перед ними двери государств, создавали драконовские законы; наконец, уничтожали их физически. Но народ ни запретить, ни уничтожить нельзя, и никакие силы не могли помешать вечным кочевникам бродить по земле в своих живописных одеждах.
И все равно табор погиб. Он взорвался изнутри и разошелся по швам, как бочка князя Гвидона. Понять это мне помог Михаил Иванов, пожилой цыган, конюх волышевского конезавода.
Мы познакомились в леваде, куда он ранним утром вывел пастись свой табун. Как бы вы ни были воспитаны и тактичны, к одинокому человеку в поле можете подойти и смело с ним заговорить, и будьте уверены, что он обрадуется нежданному собеседнику. Мы присели на видавшую виды попону, и пошел неторопливый разговор на общефилософские темы. У кого что болит, тот о том и говорит — и Михаил Иванович, ободренный тем, что его внимательно и с интересом слушают, долго размышлял о своей цыганской доле.
— Я уже давно не настоящий цыган, — говорил он, — потому что цыгане — это не просто национальность, а образ жизни. Мало ли что в паспорте написано! Цыган — это табор, лошадь и шатер, который сегодня здесь, а завтра там; это когда вечером не знаешь, что будешь кушать утром. А я что? Живу в квартире, в кирпичном доме, обедаю за столом и сплю на кровати; у меня сто пятьдесят рублей зарплата и дети, которые не боятся своего отца. Я знаю, что будет завтра, послезавтра и через месяц. То же, что и сегодня, — буду убирать, кормить, чистить да пасти вдвоем с напарником пятьдесят четыре лошади, потом приду домой, пообедаю и поведу семью в клуб — смотреть кино. А может, посижу вдвоем с женой и поговорю с ней про табор, но так, чтобы дети не слышали, а то снова скажут: «Жили вы, как дикие звери». Они нас не понимают, как будто говорим на разных языках. Мы уже давно оседлые, пятнадцать лет, и даже старший сын табора совсем не помнит. А что хотеть от остальных? Они и думать не думают о своих отцах, которые дышали вольным воздухом, ночевали в палатках и готовили пищу на кострах, которые не знали, что такое телевизор и каждый день — новая газета. Мы мерзли, мокли под дождем и коченели под ветром. Тебе холодно? Пляши, чтоб искры летели! Дети, бывало, умирали, случалось, хоронили в пути, Бог дал — Бог взял. Но жили мы дружно, голодали и наедались вместе, пели и плясали тоже вместе... Одному везло — так всем везло, один попадал в беду — все попадали в беду. И закон соблюдали честно. Ого, если бы я сказал отцу, что мне не нравится табор, что я разлюбил цыганскую жизнь и не почитаю закон, хочу получать зарплату и спать на железной кровати... Ого! Он не посмотрел бы, что я — родная кровь...
— Почему же вы покинули табор? — спросил я. Михаил Иванович долго молчал, гладя рукой свои железные волосы.
— Ты меня неправильно спросил, — сказал он. — Я не покидал табор. Он долго горел, как сырые дрова, и догорел до трухи. Его время кончилось. Сначала ушла молодежь. Молодым цыганам захотелось каждый день слушать радио, ходить в кино и учиться на доктора или инженера. Те, кто на войне остались живыми, вернулись с фронта для того, чтобы сказать «прощайте». У них уже был свой закон. Они забрали девушек — тех, кто согласился променять на них табор, — и ушли в город. Остались старики, вдовы и совсем малые дети. А что такое мудрость без силы? Старик много знает, но руки его не могут вытащить из грязи телегу. Девушкам, которые остались в таборе, были нужны мужья, но их бывшие парни женились на русских. Тогда и девушки пошли за русских, кто не возьмет наших черноглазых красавиц! Вот и пришел табору конец... Продали мы лошадей и пошли, кто куда. Теперь одни работают на заводе, другие — в совхозе.
— А ваши дети?
— Старший закончил школу, хочет после армии поступить в техникум. Остальные — их у меня семеро — учатся. Пусть учатся, я крепкий еще, ого!
Михаил Иванович вытащил старенький кисет и скрутил цигарку. Руки у него были узловатые, а твердые, как камень, мозоли ограничивали подвижность пальцев. Он закурил, глубоко затянулся, и темные глаза на его смуглом морщинистом лице были печальны.
— Да-а, жизнь прожить — не поле перейти, добрый человек, — проговорил он. — Я жил так, они хотят по-другому, пусть им будет лучше. Может, они и правы. Придет время — разбегутся, страна большая, места всем хватит, а мы уж так и останемся здесь...
— Почему именно здесь?
— Как почему? — удивился Михаил Иванович, вставая и поднимая с травы седло. — А лошади? От них я не уйду никуда. Спасибо за компанию, пора на водопой. Эй, эгей!
Он оседлал лошадь, по-молодому вскочил на нее и помахал на прощанье рукой.
Наверное, его детям будет лучше.
ВЕЗЕТ ТОМУ, КТО САМ ВЕЗЕТ
На следующий день Василий Георгиевич пригласил нас полюбоваться истоками молочной реки, которая из Волышева через Порхов течет в Ленинград.
Всего в совхозе триста коров, упитанных и веселых. Прошло то время, когда именитые рысаки при встречах высокомерно от них отворачивались, как аристократы от плебеев; волышевские коровы нынче не какие-нибудь худородные скотинки, а племенные, с длинной родословной и звучными титулами. Мы посетили их во время обеда. Можете назвать меня верхоглядом, но я не заметил ни одной коровы, которая жаловалась бы на плохой аппетит. Перед каждой из них возвышалась гора зеленых деликатесов и полупудовый брикет соли. Тщательно, как подлинные гурманы, коровы прожевывали каждый кусок, облизывали соль шершавыми языками и время от времени нажимали мордой на рычаг автопоилки. В жизни я не видел такой дружно жующей компании. Три сотни голов — представляете, сколько нужно еды, чтобы накормить такую ораву? Корова со своей примитивно-отсталой