Мы с тобой. Дневник любви — страница 2 из 21

[4].


Мы с тобойДневник любви

Глава 1Канун Нового Года


Шёл конец 1939 года. В тот день уроки в заводской школе кончились по какой-то причине очень рано.

— Давайте, — сказала я своему спутнику, преподавателю математики в той же школе Птицыну, — зайдём в Третьяковскую галерею, я не была там с детства.

Мы вышли из трамвая у Каменного моста и скоро свернули в Лаврушинский переулок. Мы шли мимо большого нового дома, выросшего напротив галереи.

— Я так давно здесь не была. Что это за дом? Его выстроили художникам?

— Нет, — ответил Птицын, — я слышал, что это дом для писателей.

Ещё были совсем прозрачные и голубые сумерки, но дом уже горел по всем окнам яркими огнями. Там шла какая-то своя таинственная, богатая и, конечно, совсем не похожая на нашу жизнь.

— Не падайте духом, — говорил мне тем временем мой математик, — не удаётся обмен, а вдруг и удастся. Жизнь щедрее нашего воображения.

— Знаете, — сказала я, — сколько ни таится в нашей судьбе неожиданностей, но некоторые вещи мы можем предвидеть с безошибочной уверенностью.

— Например?

— Например... — я замялась в поисках ответа. — Ну, хотя бы, — шутливо сказала я, — сколько ни буду я заниматься обменом, в этом доме мне не жить.

— Как знать! — засмеялся в ответ на мою шутку Птицын, и мы вошли в галерею.

Один из живущих в этом доме, это был Михаил Михайлович Пришвин, не побоялся записать в те дни в своём дневнике: «Вот у меня прекрасная квартира, но я в ней как в гостинице. Вчера Федин позвонил мне и с удивлением сказал: — Я сейчас только узнал, что вы живёте со мной в одном доме. — И целый год, — сказал я. — Целый год! — повторил он...

А раньше, бывая в Ленинграде, я заезжал к нему, и он, бывая в Москве, заезжал. И так все писатели живут, скрывая друг от друга свою личную жизнь, как будто вместе сообща делают какое-то скверное дело и в частной жизни им противно друг на друга глядеть».

«Остаются только твои семейные, да ещё два-три старичка, с которыми можно говорить обо всём без опасения, чтоб слова твои не превратились в легенду или чтоб собеседник не подумал о тебе как о провокаторе... Что-то вроде школы самого отъявленного индивидуализма. Так в условиях высшей формы коммунизма люди России воспитываются такими индивидуалистами, каких на Руси никогда не было».

«Говорят, комнаты в Москве подешевели, можно за пять тысяч купить. Это оттого, что высылают мужчин, а женщины, отправляясь к мужьям, ликвидируют квартиры.

Известно, что в Москве слово «дом», в смысле личного человеческого общения, заменилось словом «жилплощадь», то есть как будто слово стало бездомным и живёт на площади».

Так думали в те годы все русские люди, и удачливые, жившие в роскошных домах, и те, кто подобно мне шёл по улице в поисках так называемой «жилплощади».

Мы с Птицыным тут же забыли бы о нашем разговоре, но его пришлось вспомнить очень скоро — через несколько дней. Дело в том, что другой мой давний друг, Удинцев Борис Дмитриевич, зашёл к маме и сказал, что он был по делам у писателя Пришвина и тот ищет себе сотрудника по изучению и приведению в порядок многолетних его дневников. Он ищет человека, которому можно довериться в наше время. Мой друг рекомендовал меня.

— Пришвин...— стала вспоминать я. И тут у меня перед глазами возник затрёпанный томик, принесённый мне как-то в Сибири мужем: вспомнился олень с человеческими глазами... камень-сердце, дрожащий от морского прибоя на берегу океана, как живое человеческое сердце, белое облако на небе, похожее на лебединую грудь... Больше я ничего не знала об этом человеке.

— А какой он? — спросила я.

— Годами почти старик, но очень бодрый, я бы сказал — моложавый человек. Он не похож ни на кого, интересный, но непонятный.

— А где он живёт, этот Пришвин?

— В доме писателей, напротив Третьяковской галереи, — ответил мне мой друг. — Я дам вам знать, когда Пришвин позовёт вас для переговоров.

Шли дни, недели. Пришвин молчал, молчал и мой друг. Было ясно, что интересная работа прошла мимо меня. Дневник писателя объясняет причину молчанья. Записи в нём, как и всякая поэзия, не поддаются пересказу. Говоря же прозой — в душе писателя и в доме его происходила в эти дни короткая (по его словам) «репетиция» драмы, в которой судьбе будет угодно наделить меня главной ролью.

Если б знать, решилась ли бы я пойти навстречу такой «судьбе»? Так спрашиваю я себя сейчас и, по совести, не могу прямо ответить.

Хорошо, что будущее скрыто от нас, иначе мы малодушно не раз отступали бы перед главным делом своей жизни.


1940 г.1 января.

Собрались кое-кто из немногих друзей, приехала жена, дети. Каждый год Лёва[5] приносит маленькую кумирню, вывезенную им из Бухары, и жжёт в ней арчу — кусочек душистого дерева. Пока щепочка сгорает, каждый из нас должен загадать про себя «новогодние» желания.

Мгновенно пронеслось во мне через все годы одно-единственное желание прихода друга, которого отчасти я получил в своём читателе. Страстная жажда такого друга сопровождалась по временам приступами такой отчаянной тоски, что я выходил на улицу совсем как пьяный, в этом состоянии меня тянуло нечаянно броситься под трамвай. В лесу во время приступа спешил с охоты домой, чтобы отстранить от себя искушение близости ружья. Нередко, как магическое слово, заговор против охватывающей меня не своей воли, я вслух произносил неведомому другу: «Приди!», и обыкновенно на время мне становилось легче, и я некоторый срок мог пользоваться сознательной волей, чтобы отстранить от себя искушение.

Тоска стала так меня донимать, что я заподозрил болезнь в себе вроде тайного рака и даже обращался к докторам.

Однажды в такую минуту я рассказал всё Аксюше, и церковница посоветовала мне надеть крест. Вскоре она даже и принесла мне маленький медный копеечный крестик на чёрном шнурке. Но я не мог надеть на шею этот крестик, бессознательная сила отстраняла меня от пользования святыней для своих личных практических целей: крестик превращался в лечебную пилюлю моего душевного здоровья... Иное значение креста вошло в меня в раннем детстве от матери...

И вот теперь мгновенно встали во мне эти два желания в борьбе между собой: или крестик надеть и с чем-то навсегда покончить, или же сказать «приди!» и начать жизнь иную.

Крест — значило покончить. «Приди» — значило начать.

В записочке своей я написал «крест» и протянул руку к огню, но в последний момент руку отдёрнул, написал «приди» и записочку сжёг.

Никто из сидящих за столом не мог знать, что со мной было. Итак, все сидели вместе за столом, но каждый про себя жил по-своему.


...Одиночество. Оно подчёркнуто в качестве эпиграфа ко всему дневнику коротким рассказом: «Возвращаясь домой, всегда открываю буфет и даю чего-нибудь Ладе. Зато, как бы надолго я с ней ни расставался, как бы ни радовался встрече с ней, завидев меня, она встаёт и глядит на буфет.

Люблю я эту собаку, у неё такие прекрасные глаза... Быть может, никого у меня и нет, кроме Лады.

— Лада моя! — радуюсь я ей. А она глядит на буфет...»

Всю долгую жизнь тоскует человек по самому насущному — по ответному слову понимающего друга: «Моё искусство как личный подвиг, как счастливую службу, никто не понял, и до сих пор не нашлось у меня ни одного ученика» (1937).

«Может, мне когда-нибудь встретится друг и я выскажусь ему до конца» (1932).

Друг этот в его представлении — женщина: «Одной сказать можно — а её нет. Неведомый друг! как глубоко она скрывается, как невозможно трудна наша встреча! Писать именно и надо об этом.

Кончились люди, луна, звёзды, огромные деревья — и я, томящийся по другу, которому надо обо всём этом сказать» (1935).

Так прошла жизнь. Но это было далеко не одно только «личное», нет! Жажда восполнения — это стоит перед каждым. В таком смысле каждый — художник, творящий пусть хотя бы себя одного. Древний миф об Адаме переживается заново каждым на собственном опыте, хотя человек может и не знать этот миф, и не прочесть о нём никогда ни одной строчки либо считать его пустой сказкой, не стоящей внимания. До чего же это удивительно, и как важно каждому об этом узнать!

Накануне нового, 1940 года записочка с призывом друга сгорела, но писатель не обольщает себя осуществлением мечты. Пора и вправду поставить крест над нею. И он действительно в первый же день нового года решается заняться собственными «похоронами» — так называет он своё решение привести в порядок архив и продать его Литературному музею.

Для этой работы он пригласил известного до революции критика и литературоведа Разумника Васильевича Иванова, который недавно вернулся из очередной ссылки и теперь находит временное пристанище у Пришвина.

Ещё в петербургские годы в начале века поверил он в начинающего писателя Пришвина, оценил его дарование, писал о нём восторженно. Упрямый, принципиальный, он верен своей оценке писателя и сейчас. Пришвин тоже верен ему по-своему: он аккуратно посылал деньги в ссылку своему другу, сильно по тому времени рискуя, но сблизиться с ним по-настоящему не смог: Разумник Васильевич чужд Пришвину своими интересами политика, своими убеждениями антропософа.


3 января.

Под вечер с некоторой угнетённостью,по которой догадывался о приближении приступа знакомой тоски, вышел я на улицу. Но я ещё мог в этом состоянии кое о чём раздумывать. Я шёл в большом городе, постоянно теряя определение в пространстве и времени, не замечая людей, машин. Наконец я очнулся. Передо мной был дом Литературного музея, куда меня давно зазывали, чтобы дешевле купить мои архивы. Я вошёл, спросил В. Д. Бонч-Бруевича, которого все звали просто «Бончем». Меня провели в приёмную и быстро потом, с большим любопытством пригласили в кабинет.

Я не видал этого литератора, совмещавшего в себе марксизм с интересом к народным религиозным движеньям, лет уже 30. Мы когда-то вместе с ним попадали на такие религиозные сборища. Сектанты открывались ему в расчёте, что через него их ученье станет всемирным. На эту приманку он ловил их, как пескарей на червя. Теперь это узкое исследование или коллекционирование сектантских документов обратилось в собирание архивов писателей. Я был очередной жертвой этого располневшего в привычной комнатной работе старого крота. Я порадовался, что старость сделала его благовиднее.

За его столом сидела миловидная женщина — его секретарь, Клавдия Борисовна Сурикова.

Теперь, когда я переписываю свой дневник после двух лет со дня этой встречи, мне странно думать, что она была скорее брюнетка, чем блондинка, лицо скорее круглое, чем удлинённое, с довольно широкими скулами, и глаза карие. Для меня это была грациозная блондинка с голубыми глубокими глазами... Мало того, я и теперь остаюсь при своём убеждении в реальности образа, возникшего во мне, как думаю, музыкально сочувственно из тона голоса, когда она сказала:

— Сколько мы вам писали, сколько ждали, и наконец вы пришли! Неужели вы не понимаете, что мы ваши лучшие читатели, что ваши же друзья присылают нам какие-то обрывки ваших рукописей и мы их храним. Я могу на память перечислить их... Почему вы нас избегаете?

Я хорошо знаю эту сирену, обманчивый голос в ответ чему-нибудь написанному, — эту приманку. Пережив много раз, я в конце концов удачно срывался с крючка и приманку выплёвывал.

В ответ на задушевный искренний голос сирены я ответил:

— Хоть мне много лет и я довольно написал книг, но единственную настоящую книгу свою я ещё не написал и уверен, что рано или поздно её напишу. Вот почему я сам себе кажусь мальчиком и мне совестно и неприятно самому себе искать место на вашем кладбище.

— Вам не надо искать, — сказал директор, — вы большой писатель, и место вам уже давно заготовлено. А мелодичный голос сирены к этому:

— Не кладбище у нас, а цветник, и вы самый теперь у нас желанный цветочек...

Вот на «цветочек» я и попался и проглотил приманку с крючком. Мы уговорились, что я на основе своих архивов буду составлять о себе монографию, большую книгу, и в помощь мне дадут от музея сотрудника — секретаря. Сирена подсела ко мне и вполголоса сказала:

— Может быть, и я соглашусь в этом вам помогать.

Мне это было приятно и совсем ново: не трудиться над образами и словами, а прямо пересказывать свою жизнь, свои заветные думы.

Так я попался на удочку славы: цветочек был приманкой, а большой том монографии с полистной оплатой — достаточным грузилом.

Сирена позвонила ко мне и спросила, есть ли у меня пишущая машинка? Если нет, музей мне поможет приобрести. Секретаря мне будут искать... А ещё просила разрешения прийти ко мне с комиссией по Мамину-Сибиряку (во главе с племянником Мамина — Удинцевым), в которой обещался и я поработать.


Глава 2