Мы с тобой. Дневник любви — страница 9 из 21

Болото


Аксюша ездила в Загорск и объявила нам, что переходит на ту сторону.

Веда вошла серьёзная, напряжённая, внутри взволнованная, извне окаменелая, села на стул и сказала:

— Вы дурачок!

И повторила:

— Совершенно глупый, наивный человек!

После первого ошеломления, услыхав «наивный», я спохватился:

— А может быть, вам это нравится, что я такой дурак и не умный?

— Очень нравится, — ответила она, — но только не понимаю, как же вы так долго могли жить на свете с такой глупостью?

— А дуракам счастье! — ответил я.


22 Февраля.

— Все что-то делают!

— А разве это не дело — складывать две жизни в одну?


Аксюша думает так: если эти отношения с В. есть духовная любовь, то почему же и она тоже не Она, почему перед нею закрываются двери? Вчера я прочёл выбранные рукой Веды места из моих дневников Р. В-чу в присутствии Аксюши. Очень ей понравилось. И я ей сказал:

— Это выбрала В. Ты бы ведь не могла этого сделать?

— Нет.

— Ну вот!

Но я сжульничал: отношения мои с В. не духовные в смысле Аксюши или, вернее, — не только духовные. Мы в этих отношениях допускаем всё, лишь бы мы, странники жизни, продвигались дальше по пути, на котором сходятся отдельные тропинки в одну. Разница с Аксюшиной верой у нас в том, что мы сами участвуем в созидании жизни, она же выполняет готовую и расписанную по правилам жизнь.

И та же самая цель, а пути разные: наш путь рискованный, у неё — верный. Ей легче: она молится готовыми молитвами, мы же и молитвы свои сами должны создавать... Самое же главное, что у нас религия Начала жизни, у неё — религия конца. Недаром и профессия её такая: стегать ватные стариковские одеяла и читать по ночам у покойников.


Вчера взял тетрадь дневника с отметками В. цветным карандашом. Я ли это был, когда упрекал её за эти отметки? По отметкам я читал написанные мною отрывки и сам удивлялся, как это я мог написать так хорошо. Мне казалось это чтение таким интересным, что и на всю ночь хватило бы бодрости читать. Но вышло так, что, когда отметки кончились и не осталось никакой надежды увидать на моих страницах руку друга, вдруг такая скука меня охватила от себя одного, что я лёг в девять часов и заснул так основательно, что проснулся лишь утром в пять часов.

Как ни чудесно это чувство, но бывает и страшновато перед неизведанным. В любви, как и в поэзии, есть своё хозяйство, вот и думаешь, как бы не сделать в этом хозяйстве ошибку, соблюсти меру. Эта тревога, наверное, происходит оттого, что мы в этом чувстве не дошли до чего-то неопровержимого, после чего...

За ужином я увидал её не такую, как всегда, стал в неё вглядываться и вспоминать, кого я в ней вижу ясно. И вдруг вспомнил:

— Джиоконда!

— А что это — лукавство? — спросила она.

— Нет, — говорю, — это своя мысль.

— Верно! — сказала она, — у Джиоконды не лукавство в лице, а именно своя мысль. Но я сейчас хочу сказать о лукавстве: с вами у меня это бывает очень редко, с вами я бываю почти всегда — с вами.

— Меня, — сказал я, — огорчает это ваше «почти». Я думал, у вас со мной никогда не бывает лукавства.

— Вы не понимаете, — ответила она, — как вы много хотите от женщины! Но я вам скажу, что в последние дни я над собой работаю: я хочу прийти к решению в отношении вас навсегда расстаться с женским лукавством.


Я человека в ней нахожу такого, какого я впервые увидал и открыл. И оттого, когда смотрю в её лицо, то мне бывает очень хорошо: смотришь и не насмотришься.


Мне захотелось тоже поднести ей от себя какой-нибудь дар, и я сказал ей, что скоро настанет голодное время и тогда я ей отдам свой последний кусок хлеба.

Она даже бровью своей не повела:

— Последний кусок хлеба?

Мне казалось — так много, а ей было так мало: «хлеба?»

Разве тут докажешь что-нибудь хлебом? И я понял, и стал выше, и начал любить высоту.


Она готова любить меня, но ждёт в себе решительного слова. Намекнула мне, что её смущают мои возможности, то есть моё положение, имя, даже и обстановка, квартира и, особенно... люстра.

Эта прекрасная люстра вообще у нас стала символом соблазняющего благополучия.


Настоящим писателем я стал только теперь, потому что я впервые узнал, для чего я писал. Другие писатели пишут для славы, я писал для любви.

Моя любовь к ней есть во мне такое лучшее, какое я в себе и не знал. Я даже в романах о такой любви не читал, о существовании такой женщины не подозревал. Меня поразило сегодня, что всё, перечитанное ею в дневниках, она так помнит, будто сама пережила.

Я ей высказал это, а она мне:

— Вижу, как всякую мелочь вы во мне хотите возвеличить.


Спрашивает:

— Любите?

Отвечаю:

— Люблю!

Знаю, — говорит, — что любите. Это больше, чем я заслужила. А я вам сказать так не могу. Со мной происходит небывалое, и нет человека, кто мне был бы так близок и кому бы я так открывалась, как вам. Но я всё-таки не могу так сказать: «Люблю». Ведь у меня долги! А если я люблю, то долги тем самым оплачены и отпадают. Сейчас — я вся ещё в долгах. Значит — не люблю? — закончила она нерешительно вопросом.

Беда с Аксюшей: влюблена! Очень, очень её жалею, но, слава Богу, В. помогла её успокоить. И к этому в тот же день ещё Клавдия Борисовна звонит — хочет возвратиться и работать у меня. Не хватает Павловны — вот болото!

У Аксюши любовь на высокой снежной горе, а они там внизу — и тоже называют это любовью. И она сходит к ним в долину, она идёт к ним, и они её встречают словами: «Люблю — люблю!» И Аксюша плачет.

Так бывает, снег от тепла ручьями в долину бежит и журчит, а у женщины это любовь её расходится слезами.


Ей Аксюша никогда любовь ко мне не простит. Аксюша теперь думает, что сберегла себя из-за Павловны. Тогда из-за чего же она, Аксюша, береглась? Вот за свою ошибку она и не простит В. И тоже Клавдия Борисовна никогда не простит В. за то, что сама упустила. А уж если сорвётся Павловна — и всё это на В.!

Она встретила своего друга Птицына, рассказала ему о наших отношениях и предстоящих трудностях. На это он сказал ей о трудностях, что это хорошо: «Трудности покажут, настоящий ли он, ваш М. М., человек».

Неужели теперь из всего моего хаоса сложится настоящий человек? Есть ли он во мне?.. Вот этого-то она и боится, и ей временами так трудно!

Доведу любовь свою до конца и найду в конце её начало бесконечной любви переходящих друг в друга людей. Пусть наши потомки знают, какие родники таились в эту эпоху под скалами зла и насилия. Это и есть дело современного писателя...


24 февраля.

Если б не умер Олег, то она вывела бы его в жизнь и для того применила бы силу женского лукавства. (Это мой домысел.) Мне же она хочет обязаться этим лукавством никогда в отношении меня не пользоваться.

Я этот подарок принял с радостью, потому что своё чувство должно быть совершенно свободным... Отсутствие посторонней силы (лукавства) расширяет границы возможностей своего «люблю».


25 февраля.

Есть в человеке момент бескорыстия, когда открывается в любви неведомая сила, и с этой силой какой-то страсти бесстрастной почти всегда всего добиваются от возлюбленной. В наше время богиню Венеру оплевали и её именем называют гнуснейшие вещи.

Раз допущено и в самой ничтожной доле между нами то, о чём не пишут, то мысленно можно допустить, что как-нибудь случится и дойдёт до конца. И не зарекайся! Не зарекайся! И пусть!.. Но при одном непременном условии: нужно, чтобы она оставалась и после этого неизменно прекрасной невестой моей, какую ждал я всю жизнь, стоя голыми ногами на раскалённом железе, какую встретил и какую хочу сохранить в себе до конца.

Тогда можно всё допускать, но не думать, не достигать. И первое — самое первое: не по себе равняться, а по ней... Надо быть более осторожным и больше беречь сено от огня. Для того беречь, чтобы больше, больше, больше было у нас неодетой весны.


Это был не стыд, а мужская оторопь перед тем, как надо разбудить спящую красавицу.


Всё происходит так, будто мы были на горной высоте и постепенно в течение месяца спускались в долину. И когда мы сошли в долину, где уже всё цвело, ни малейших укоров совести у нас не было. Вокруг всё было прекрасно, а прошлое — это снежные вершины — они сияли над нами! И по всему было похоже, как они переходили от весны света к воде и потом неодетый лес одевался.

Неужели в любви моей к женщине всю жизнь была у меня одна только неодетая весна?


Глава 9Запрещённая комната


То ли голова у меня болела, то ли она мудрит или умалчивает о чём-то по своему праву... В душе стало темнеть, и всё нажитое прекрасное закрылось, и связь моя потерялась до того, хоть плачь! С упрёком в душе я обращался к ней в молчаньи:

— Как, милая, ты не можешь понять, что я не святой, как Олег, я как всякий человек — дай ему тысячу комнат и запрети только одну — и он непременно идёт в запрещённую. Что же мне делать теперь, как дальше жить при запрещённой комнате? Путь Олега был отойти, отречься. И этим всё кончилось: она осталась в суёте жизни, он погрузился в творчество и умер святым.

— А вы, — спросила она, — как бы вы поступили?

Я молчал. Но не я ли сам тогда подошёл, когда она работала, и сказал так простосердечно: — Мне же ничего от вас не нужно, будьте сами по себе, я — сам по себе, и мы будем просто счастливы только потому, что двое вместе.

А женщина в существе своём высшем только и ждёт этого, и так понятно, что мои слова привлекли её, и странно, через это именно продвинулось сближение до запрещённой комнаты.

Так неужели же мне предстоит признать себя слабее Олега и уступить мёртвому господство, а себе быть «при ней» и повторять судьбу её несчастного мужа? Нет! Я чувствую в себе всякую силу и только не знаю, как вернее её применить. У меня и теперь возникает сомнение в правильности пути Олега: не слабость ли это, просто уйти от соблазна? Не сильнее ли тот, кто должен взять, значит, подвергнуться величайшему риску, значит, выпить весь горький сосуд и в то же время звезду сохранить? И ты, Михаил, не думай, что обойдёшь вопрос и спасёшься работой... «Вот я, бери, если хочешь, но только уж я посмотрю на тебя и тебя проверю насквозь и узнаю, какой ты настоящий...»

Что «люблю» — это несомненно, это заключено в образе. Можешь беситься, проклинать, бить, и не убежишь. Образ будет везде с тобой. Значит, люблю — это твёрдо. А дальше, как второй этаж этого «люблю», — бескорыстие, совершённая преданность и растворяемое в смирении эгоистическое самолюбие. Надо в этом положении добиваться бескорыстия, точно так же, как я писал «Жень-шень»: был в унижении газетных нападков, писал с коптилкой, — отняли у писателя электричество, а у соседа, слесаря-пьяницы, оно горело.

Писал, не надеялся даже на признание, подавляя мысль об уходе из жизни.

И написал!

...Если бы от неё осталась только душа, которую бы можно носить с собой в замшевом мешочке около сердца, то как бы я был счастлив, как бы я эту душу любил, и берёг, и советовался с нею, и шутил... Буду ждать. И будь спокоен, Михаил, ты это выдержишь.


Мне встретился сегодня на улице писатель из новичков, совсем необразованный, как теперь это бывает, и растрачивающий золотой багаж своей наивности на общее дело своего писательства. С возникновением новых требований к литературе дела его пошатнулись, бедный вовсе замаялся в поисках заработка, встретил меня как собачка с разинутым ртом — и язык на виду.

— Здравствуйте, мой друг, — сказал я ему, — поглядите, какое сегодня небо прекрасное!

Он стиснул рот, поглядел острым глазом на небо, потом опомнился и вернулся к своей поэтической детскости глаз и легкомыслию.

— Представьте себе, — сказал он, — я до того замучился, что всю неделю неба не видал. Вы сказали: «Небо!» — и я вернулся к себе.

Меня тоже удивили эти слова несчастного поэта о том, что в делах можно небо забыть и что так вообще можно людей разделить на тех, кто смотрит постоянно на небо, кто иногда поглядывает, и кто никогда на него не обращает никакого внимания.

Олег смотрел только на небо и верен небу остался. А Пушкин проглотил весь сосуд и получил рану в живот. Со смертельной раной лежал Пушкин, у него пуля была в животе, который есть у каждого человека, у зверя — у всех. А души такой, как у Пушкина, ни у кого не было, потому что в «животе» его всё было испытано.

Но Олег ушёл на небо, не испытав пути; Олег вышел в святые, а Пушкин остался язычником.

— Ну, как же, Михаил, — спросил я себя, — с Олегом идти или с Пушкиным?

Вопрос канул куда-то в душевную щель для переварки, и мысль вернулась к несчастному поэту с потерянным небом.


Весь смысл внутренних наших бесед, догадок в том, что жизнь есть роман. И это говорят люди, в совокупности имеющие более 100 лет, и говорят в то время, когда вокруг везде кипит война и только урывками можно бывает добыть себе кое-какое пропитание. Никогда не была так ясна сущность жизни, как борьба с Кащеем. Никогда в жизни моей не было такой яркой схватки с Кащеем за роман — за жизнь. И она это знает, но только всё ещё не уверена во мне, всё спрашивает, допытывается, правда ли я её полюбил не на жизнь, а на смерть.

Никогда в жизни не было мне такого испытания: это карта на всего человека.


27 февраля.

И опять, как только я увидал её, так мгновенно исчезла запрещённая комната — куда что девалось! Так при первых солнечных лучах исчезают ночные кошмары.

Целуя её, я сказал:

— Вы не сомневаетесь больше в том, что я вас люблю?

— Не сомневаюсь.

— И я не сомневаюсь, что вы меня тоже немного любите.

— Люблю.

Я очень обрадовался.

— Неужели это правда?

— Правда: я скучаю без вас.

И поцеловала в самые губы.

После неё остался у меня голубь в груди, с ним я и уснул. Ночью проснулся: голубь трепещет. Утром встал — всё голубь!


...Близко к любви было в молодости — две недели поцелуев — и навеки... Так никогда любви в жизни у меня и не было, и вся любовь моя перешла в поэзию, всего меня обволокла поэзия и закрыла в уединении. Я почти ребёнок, почти целомудренный. И сам этого не знал, удовлетворяясь разрядкой смертельной тоски или опьяняясь радостью. И ещё прошло бы, может быть, немного времени, и я бы умер, не познав вовсе силы, которая движет всеми мирами.

Мне казалось тогда, что взамен своего счастья я весь мир люблю, но это была не любовь, а распространённый на весь мир эгоизм: «Всё во мне, и я во всём».

Милая, не знаю, могу ли, но верую, и ты помоги моему неверию, и вникни милостиво в мои слабости, и, главное, помири меня с собой, и поцелуй, и как хочешь сама назначь: идти по-прежнему к Звезде или, как мне хотелось бы, — строить вместе жизнь возле себя простую и прекрасную.


29 февраля.

Объяснение с Аксюшей до конца и её готовность идти к Павловне на переговоры о том, что М. М. жизнь свою меняет. Теперь остаётся слово за В. Только записал — получаю письмо от В.:

«Дорогой М. М., пришла я от Вас домой и вижу: мама лежит как пласт беспомощная, лицо кроткое и жалкое, но крепится. Мама не спит от сильных болей — всё тело ноет и дёргает, как зуб, но ведь то один зуб, а тут всё тело!

Она не спит, а я думаю: милый Берендей, мы оба «выскакиваем из себя» (это наше общее с Вами свойство) и потом, возвращаясь к своей жизни, пугаемся, будто напутали что-то. Мы создаём себе «творчески» желанный мир, и нам кажется, что он настоящий, но это ещё не жизнь. А вот то, что около меня сейчас, — это моя настоящая жизнь. И я думаю, никогда не проглотить Вам сосуд моей жизни со всеми моими долгами!

Милый Берендей, не смущайтесь — Вы ничего ещё лишнего не сказали и не сделали — я не хочу, чтобы передо мной Вы были должником или несвободным. И я думаю дальше: всё это около меня — моя настоящая жизнь. А где же Ваша? Ваши книги? — но это Ваша игра. В конце концов останется сам человек, который через эту игру рос и вырастал. Где он и каков?

Один раз я ощутила того человека, в тот раз около машинки, когда писатель говорил мне о своей человеческой любви, и эта минута заставила шевельнуться моё не поэтическое, нет! — а человеческое сердце.

О, мои долги! почему мы, люди, не можем любить, ничего не бросая, а лишь присоединяя к любимому новое существо! В этом одном может быть только конечная цель наших усилий и страданий. Настоящая любовь — свобода, а если сердце стеснено — это признак плохой, это подделка.

В тот день, когда я так обрадовалась Вашим словам, было мне словно веяние свободы, как волна из мира, где нет времени и пространства. Этот ветер даёт ощущение достоверности. Это уже не «творчество»...

Я лежу на своём сундуке и думаю, думаю: не творю ли я сама Вас для себя? Забудьте, забудьте скорей то, что я прошлый раз Вам сказала. Это я «выпрыгнула» — это шаткая почва, на ней нельзя строить дом».


Аксюша:

— Если старца спросить, то он скажет: «Это искушение», — и велит вернуться в покинутый дом.

И смысл этого неглупо объяснила тем, что от своей любви надо отказаться, — откажешься от своей — и будешь любить всех.

В этом, конечно, и есть смысл аскетизма в общем их понимании. И мой «пантеизм» этого же происхождения: вместо одного человека — любовь ко всему. Аксюша думает, что её мудрость нова, и не знает, что всю-то жизнь я только и делал, что служил голодным поваром у людей. Но вот пришёл мой час, и мне подают кусок хлеба.

Аксюша всю ночь рыдала, всю ночь не спала, и когда в 6 часов я завёл радио, вошла ко мне и вся в слезах сказала:

— Она колдунья!

— Ты с ума сошла.

— А что вы думаете — её любите?

— Так люблю, что уйдёт — выброшусь из окна. Скажут: она вернётся, только постой на горячей сковородке, — и я постою.

— Ну конечно, околдовала. И какой человек возьмёт в дом тёщу — зачем вам старуха?

— В. любит мать — и я буду любить. Что ей дорого — и мне будет дорого.

— Вот и околдовала! И я знаю, когда околдовала.

— Когда же?

— А вот когда она вам лимончик подарила, в этом лимончике и было всё.

И опять реветь, реветь, и опять несчастный Бой глядит ей в глаза печальными глазами красными... И она это видит, принимается обнимать его и лить слезы на его рыжую шерсть.

Бедная Аксюша, она и не знала, что так любит меня! С точки зрения их собственнической любви другая любовь — колдовство, а В. — колдунья. У них любовь — движенье в род; у нас — в личность, в поэзию, в небывалое.

— Колдунья, колдунья, — повторяла Аксюша.

Ничем я не мог её унять и, наконец, рассвирепел.

— Пусть колдунья, — сказал я, — что же из этого?

— А то, что вся эта любовь на миг один, на минуту.

— Пусть на минуту, — ответил я, — ты же ведь этого не испытала.

— Чего?

— Что этот миг с такой прекрасной колдуньей покажется больше столетия...

Она мне не дала договорить.

— Тьфу! — плюнула старая дева и удалилась, убеждённая, что всё началось с лимона.

Всё сильней огнём, пожаром охватывает желание войти в запретную комнату: кажется, войдёшь — и будешь обладать настоящим. Но настоящее это пройдёт — и, может быть, весь дворец исчезнет? Нет, не надо входить, и пусть сохранится дворец во всей красе, с его запретной комнатой...

Настоящее вступило в жестокую борьбу и с будущим, и с прошлым. Прошлое — это наше прошлое с того дня, как она отморозила себе ногу. Будущее — это наше будущее с разлуки до встречи в первый и третий день шестидневки. И надо выбросить из головы все придумки, все замены: любовь — это всё, и если это есть у тебя, то всё, что взамен, теперь отбрасывается: только Любовь!

Всё думал, что это можно: она будет на моей жилплощади, я с ней могу тогда как с сестрой. Я хотел её с чистым сердцем позвать, а сейчас думаю, что отказаться уже не могу. И, значит, если она придёт, то будет моя.


1 марта.

В. не приходит, мать больна. В отношениях прибавилось много ясности и спокойствия. Теперь надо лишь сдерживать себя и ждать, как пахарь: вспахал, посеял и жди, когда вырастет. К вечеру навестил В. Она проводила и у меня провела вечер.


Глава 10