Мы входим в жизнь — страница 4 из 51

Вот так и мифологизируется действительность. Родись я в предгомеровские времена, мне бы понадобилась лишь небольшая толика воображения, чтобы на склоне лет, перебирая дряхлой рукой лиру, повествовать о днях моего детства, когда боги еще запросто сходили на землю. Я бы рассказывал изумленным правнукам о том, как некое божество, спускаясь с Олимпа, нечаянно прогневило Морфея и Гермеса — и тогда один смежил ему очи, а другой похитил златотканые ризы. Тогда простой смертный, хранитель ворот в обетованную страну, отдал ему свои одежды, но они не могли скрыть божественного естества пришельца. И, придя к святилищу, он скинул их, оставшись в набедренной повязке. Тогда-то узнал его певец, сидящий сейчас перед вами, несмышленая молодежь. Эй ты, Гомер, думаешь, что я уж совсем ослеп и не вижу, как ты играешь в кости с Гесиодом? Слушайте меня, мальчишки, не зря я вас учу своему мастерству, пригодится на старости лет. Итак, божественный пришелец научил меня дивным песням...

На самом деле, это я научил его дивной песне о злокозненном жреце, погубившем священного пса, ставшего после своей гибели созвездием, на которое вы можете взглянуть, дорогие слушатели, обратив свои глаза вон на тот уголок неба. Тьфу, черт возьми, мифологизация слишком затянулась. Гидаша я научил и впрямь восхитительной песне «У попа была собака».

Эту картинку я помню отчетливо. Жаркий алуштинский пляж — белое солнце, синее море, серая галька, — я сижу на животе веселого божества, раскачиваюсь, и то одна коленка, то другая касается накаленных камней — я ведь еще мал! — и мы вопим исступленным дуэтом песню, имеющую начало, но не имеющую конца.

Тогда я услышал и запомнил два взрослых слова, которые потом не скоро мне понадобились. «Ты, видимо, полюбил эту песню за ее антиклерикализм?» — спросил Гидаша кто-то из взрослых, раздраженный нашим беспрестанным голошением. «Нет, — ответил тот, — скорее за мистицизм». Первое слово я ужасно перевирал. И скоро забыл, чтобы вспомнить уже через много лет, а второе уловил сразу и толкал его куда надо и не надо. «Сережа, хочешь еще котлету?» — «Нет, это скорее мистицизм, а не котлета».

Антал Гидаш (чаще его звали просто по фамилии, а имя переиначивали на «Анатоль») был поэтом, и с тех пор поэзия и революция ощущались мной слитно, как слиты они были в этом прекрасном человеке. Для меня он стал на долгие годы олицетворением того «эмоционального Интернационала», о котором он скажет много после. Определение «эмоциональный» как нельзя лучше подходит к восприятию восьмилетнего мальчика. Гидаш относил его к людям искусства, но каждый ребенок является бессознательным художником.

Гидашу было тогда меньше тридцати лет. Но его жизнь вобрала в себя столько событий, что он мог бы выглядеть намного старше. Они, однако, еще не оставили следа на его внешности и пока лишь выплескивались в стихах да напоминали о себе яростными выкриками во сне. Соседи на крики не жаловались, кричал во сне не он один в нашем необычном Доме.

Он был очень музыкален, в ранней юности мыслил себя будущим композитором и не случайно стал автором многих хороших песен. Варварская «У попа была собака» страшно смешила его тем, что это было как бы песней навыворот. Дурацкая торжественность, дурацкая глубокомысленность, дурацкое разрешение конфликта. «Антипесня», как выразились бы сейчас. В его гармоничный мир она вторгалась разрывающим слух диссонансом, но ХХ век музыкальной стройностью не обладал, и фраза о мистицизме была, может быть, не такой уж шутливой.

Ведь и впрямь Гидаш был свидетелем и участником венгерской революции 1919 года. В несколько недель были близки к осуществлению прекрасные величественные строки: «Весь мир насилья мы разрушим» и «Мы наш, мы новый мир построим» — и вдруг рухнули только начавшие подниматься леса, и озлобленные разрушители, усевшись на их обломках, опять затянули унылую песню без начала и конца. Опять «У попа была собака», опять капитализм гоняет людей по замкнутому кругу, опять богатые и бедные, опять жандармы и тюрьмы.

Диссонансом оказалась и вынужденная эмиграция. Венгерский поэт, он должен писать стихи о Венгрии, находясь за ее рубежами. А он еще так молод, и взгляд его не насытился красками своей земли, слух не переполнился родными звучаниями. Жизнь обернулась жестоким ликом к молодому богу.

Путь Гидаша в поэзию, да и через всю жизнь, представляется мне путем через диссонансы к гармонии. Трудно придумать более миролюбивую и щедрую к людям натуру, чем у него. А обстоятельства века, истории, событий выдвигали его на передний край ожесточенных схваток. Беспощадные законы классовой борьбы нашли в нем, не глядя в его житейское миролюбие, своего непримиримого певца. Он был воистину пролетарским поэтом и глядел на жизнь, события, историю с точки зрения своего класса.


— Тому не бывать! — возвещает мне кто-то,

А я отвечаю:

— А вот и бывать!

Лишь ради чего-нибудь

И против чего-то

И может поэзия существовать.


Эти строки, названные «Ars poetica», то есть «Искусство поэзии», я прочел в одном из недавних номеров «Иностранной литературы». Их написал Антал Гидаш, а перевел Леонид Мартынов. Гидаш написал их уже немолодым человеком, но оглядываясь на весь долгий путь. Эти вот «ради» и «против» определили содержание его поэзии еще за десятилетие до того, как мы впервые встретились с ним на крымском побережье. В реальной жизни эти «ради» и «против» часто менялись местами и еще чаще соединялись вместе. Стремление к гармонии, родившееся в поэте, не стало поисками покоя для самого себя, а было вынесено в просторы истории человечества. Единственно гармоничное общество коммунизма рисовалось ему конечной гармонией для него самого.

Но диссонансы века терзали его слух, да не только слух — сердце! — и он противопоставлял им напоенные гневом и яростью слова. Против капитализма, против фашизма, ради социализма, ради коммунизма. Как привычно выглядят эти слова на плакатах и транспарантах! Но для меня фашизм отнюдь не абстрактное понятие. Шестьсот километров по тылам противника, распятая комсомолка на дверях райкома, гибель лучших моих товарищей — вот что такое для меня фашизм. Я мог бы сюда присоединить еще многое, но и этого хватит. Для Гидаша капитализм тоже не был абстракцией, это был живой, злобный и неумолимый враг. И он дрался с ним, как с живым врагом, всю жизнь, да и сейчас продолжает драться.

Гидаш любил возиться со мной, и, может быть, в этом тоже проявлялось неосознанное стремление к гармоничному миру, который заключает в себе каждый ребенок. Гармония не должна ощущать себя гармонией так же, как естественность не осознает себя естественностью, она просто естественность — и только. И я, конечно, ходил вверх ногами, выкидывал разные мальчишеские фокусы, озоровал и буйствовал, отнюдь не ощущая себя гармоничным созданием. Но если ребенка рассматривать как микрокосм гармонии, то, наверно, и сама гармония не представляет состояние застывшего покоя. Соразмерность — вот, кажется, главное, определяющее для него слово.

Гидаша переводили тогда еще мало, и он изредка, не для других, а для себя, наговаривал свои стихи по-венгерски. Если его спрашивали, он бегло и неохотно пересказывал содержание. «Ну, ночь, звезды, мечтаю». Ритм и звукопись я воспринимал на лету, а воображение легко дорисовывало картину, проглядывавшую из-за трех слов. Позже я оценил поэзию Гидаша по отличным переводам, главным образом Л. Мартынова, но всегда под ними волшебным подтекстом звучал тихий речитатив стихов, произнесенных на крымском берегу.

Итак, «эмоциональный Интернационал», поэзию и революцию — вот что соединил в себе Антал Гидаш в моем тогдашнем восприятии. Не слишком ли многое я в него вкладываю? Нет, не слишком многое. Прежде всего, он действительно вместил эти понятия, всей своей жизнью и творчеством содействовав их проявлению в людских душах. А потом, как солнечный луч является не только эманацией солнца, но и частью самого солнца, так и этот человек воплотил для меня все лучшее, что я видел в обитателях Дома Коминтерна.

То быстро, то медленно листались годы. Имя Гидаша прогремело над Красной площадью в Первомай 1933 года, когда вместе со всей демонстрацией мы, школьники, пели его «Марш ударников»:


Гудит, ломая скалы,

Ударный труд,

Прорвался лентой алой

Ударный труд.

В труде нам слава и почет,

Для нас кирка породу бьет...


Мне было тринадцать лет. Днепрострой на моих глазах превратился в Днепрогэс, а Магнитка в Магнитогорск. И это сделал как раз тот «ударный труд» миллионов строителей социализма, о котором мы пели сейчас песню. Она проходила по нерву времени и сама была этим нервом. С мальчишеской гордостью я вспоминал, что был знаком с ее автором. С Гидашем после крымского лета мы долго не встречались. Я читал его стихи и помню, какое впечатление оставил во мне сборник «Суд идет». Из него вставал тот же Гидаш, которого я знал в Крыму, но луч падал из грозовых туч. Я стал ощущать меру горечи, владевшей его душой. Стихи «Погибшим революционерам» о поражении разгромленной, но отказавшейся сдаться венгерской революции светили передо мной апокалипсическим видением.


Слыхали ль вы, когда фанфары,

Фаготы, трубы и тромбоны,

Привыкшие играть победу,

В печали головы склонив,

Играют траурные марши?!

И боль вам души сотрясает,

И горы сотрясает боль!

О страшная рыдающая осень!

Мы видим: их

По городу ведут,

В полночной мгле,

Средь бела дня,

Кого к петле,

Кого к стене,

Кого к реке...

Они проходят.

В крови их лица,

Безмолвны тубы,

И только руки

Зовут вперед...

Перевод И. Миримского


Я встретил Гидаша уже после войны, узнал его сразу же и напомнил о нашей давней встрече. Он заулыбался: «Ах, это ты, мальчик Сережа, вот каким ты стал...» Послевоенная жизнь его была нелегкой, он выглядел угрюмым и усталым. Но тут на моих глазах стал добреть, мягчать, отходить. И снова я увидел ту давнюю крымскую коминтерновскую улыбку.