Ни слова о стихах!
И даже в передней, когда, прощаясь, я все же заикнулся: «А как вам мои стихи?» — Асеев опять дернул за руку Оксану и с обидным восхищением повторил:
— Нет, ты посмотри, какой парень. Глазищи-то, а? Смерть девчонкам!
С тех пор прошло много лет. Со спокойным сочувствием смотрю я на худощавого широкоплечего парня, который, отделившись от друзей, размашисто шагает по ночной Москве. Он смаргивает слезы, но не вытирает их, совсем еще юнец. Но вот он остановился и с размаху ударил кулаком о фонарный столб.
В эту ночь он изорвет в клочки три тетради, исписанные сверху донизу. Он попробует начать все сызнова. В восемнадцать лет это не кажется невозможным. И все же это трудно даже в восемнадцать. Ведь как писать по-другому, он еще не знает. Он знает лишь, что так писать, как до сих пор, он не будет.
Вот что наделала одна фраза Асеева! Оглядываясь назад, я не могу не позавидовать Николаю Николаевичу. Вряд ли кто-нибудь из моего поколения сможет не только что одним словом, а одной лишь «фигурой умолчания» вызвать подобный душевный переворот в каком-нибудь абитуриенте.
С Асеевым после я встречался много раз. Уже через год он обрадовал меня до умопомрачения, сказав про свеженаписанное всего два слова. «Это — стихи». Утвердительная интонация показала мне, что я стучусь не в глухую дверь.
Михаил Кульчицкий
Трудно передать ощущение предвоенной молодости. Полная внутренняя несвязанность в жестких рамках внешней дисциплины. Беззаботность в частностях с целеустремленностью в главном. Замах на огромные задачи, пренебрежение к повседневным заботам. Поиски легенд в прошлом, угадывание их в будущем. Все это вместе можно назвать, наверное, романтикой молодости. Молодости, имеющей точный адрес: Москва накануне войны.
Теперешние определения носят поневоле общий характер. Абстрагирование возникает на многоверстном и многолетнем расстоянии. Человек, побывавший в Тюмени, Иркутске, Магадане, говорит: «Был в Сибири». Если разговор продолжится, расскажет, какие места он видел. Наш разговор только начат, и я попытаюсь объяснить его начальные положения на живом примере. Пример действительно живой, хотя человек, стоящий за ним, давно ушел из жизни.
В 30-е годы Москва была намного меньше столицы 70-х годов. То же можно сказать о Москве литературной, она была малочисленнее и обозримей. Молодые поэты легко находили друг друга внутри кольца «Б» и в студенческих общежитиях за его пределами — Останкине, Усачевке, Стромынке. Помогали сближению издательства и редакции, при которых были организованы литературные кружки и объединения. Гослитиздат, «Комсомольская правда», «Огонек», «Октябрь» стали местами постоянных встреч поэтической молодежи. Твердого прикрепления не было, мы регулярно посещали гослитиздатское объединение, а когда заблагорассудится, слушали и читали стихи в других кружках. Когда заблагорассудится! Кроме духовной пищи приходилось думать о материальной, попросту говоря, о еде. С большей или меньшей щедростью ее обеспечивали литкружковцам шефские организации. Москвичей, в том числе меня, это занимало меньше, чем приезжих, обеды и ужины нас ждали дома. Но провинциалам редакционные чаи были немалым подспорьем. И бутерброды в «Комсомолке» или «Огоньке» трезво включались в студенческий бюджет.
С Кульчицким я познакомился скорее всего на одном из таких поэтических вечеров. Почему «скорее всего», а не более определительно? Да потому что в памяти сохранилась непрерывность знакомства. Без начала, а пожалуй, и без конца. Не помню, как встретились, не помню, как расстались. Вот с Павлом Коганом или Георгием Суворовым момент первого знакомства отложился в памяти четко, до этой минуты не знал, с этой минуты узнал. А здесь — нет. Ощущение постоянного присутствия. Оттого, наверное, и не поверил в его гибель. И заявил об этом в стихах настолько уверенно, что на меня даже начали ссылаться: «А вот утверждают...» Но об этом после.
Воспринимался Кульчицкий как явление крупное и обещающее. Прежде всего — крупное: надежды подавали многие, но уверенность в их исполнении колебалась. Он же сомнений не вызывал. Писал порой плохо, чаще хорошо, иногда — отлично, но сквозь все стихи проходила одна равнодействующая линия. Линия серьезного таланта. Одарен он был стихийно, образность являлась его природным свойством, ощущение слова — врожденным. Последнее для него было особенно важным. Он рос на стыке двух языков — украинского и русского. Переводчики знают, как трудно добиваться точной передачи смысла в близко звучащих словах. Малейшая ошибка — и пропадают колорит, оттенки, нюансы. А разность ударений! Писать стихи по-русски мальчику, обучавшемуся в украинской школе, намного труднее, чем ребятам, получавшим навыки родной речи в глубине России. Но то, что составляет препятствие для одного, становится опорой другому. Над ошибками Кукольника потешались, речь Гоголя вызывала восхищение. Между тем оба и в одно время учились в Нежинском лицее. Кульчицкий принадлежал по рождению к старинной русско-украинской интеллигенции. В роду его были ученые, писатели, общественные деятели. Русский и украинский языки он знал с пеленок, и они счастливо дополняли друг друга в его поэтической речи. Лучшим примером будут его стихи, где соединяются «русское до костей», «советское до корней» и «украинское тихое слово».
И пусть войдут
и в семью и в плакат
слова,
как зшиток
(коль сшита кипа),
как травень в травах,
як липень
в липах,
та й ще як блакитные облака!
О, как
я девушек русских прохаю
говорить любимым
губы в губы
задыхающееся «коххаю»
и понятнейшее слово
«любый».
Замечу, что в молодости мы учились не только у старших, а — в еще большей степени — друг у друга. И я в своих «Польских стихах», где языки близких народов соединяются в общем славянском русле, все время мысленно оглядывался на Кульчицкого. Приведу, как параллель, хотя бы такие строки:
Перед вислинскими мостами,
Вспомнив речи забытой звон,
Снова губы зовем устами
И очами глаза зовем.
Принцип один и тот же.
Кульчицкий любил ссылаться на Хлебникова как на одного из своих учителей. Думается, что ближе всего ему была языкотворческая стихия поэта. Она отвечала собственным устремлениям Кульчицкого, упорно раздвигавшего свой речевой горизонт.
Однако наиболее заметным истоком стихов Михаила Кульчицкого была поэзия Маяковского. Никто из нас, конечно, не мыслил себя без нее, но Кульчицкий и Луконин каждым новым стихотворением подтверждали свою близость к поэту, которого мы считали «первым из первых».
Люди, близко знавшие Маяковского, говорили, что Михаил напоминает им поэта времен «Облака в штанах» и «Флейты-позвоночника». Ранние портреты «красивого, двадцатидвухлетнего» действительно несут признаки сходства. Однако без всяких сравнений крупная выразительность черт, сосредоточенность тяжеловатого взгляда, эдакая свободная громоздкость — вот что сразу запоминалось в Михаиле. Но сосредоточенность то и дело разгрохатывалась в смехе, тяжеловатость сменялась насмешливостью, громоздкость переходила в изящество. Кульчицкий был, что называется, видным человеком, и, где бы он ни появлялся, на него обращались взгляды. Помогал тому и высокий рост.
Для талантливых людей многое значат хорошие образцы. Бесталанных они могут погубить вконец. Говорю, конечно, о поэзии, расширительного значения придавать моему определению нельзя. Я знал многих подражателей Маяковского и Есенина, всегда это было грустное зрелище. Одни все время ходили на цыпочках и, несмотря на природный дискант, говорили басом, другие... даже вспоминать не хочется.
Образцом для Кульчицкого был Маяковский. Внешним и внутренним, поэтическим и политическим. Впрочем, с оговорками в отношении к поэзии. Здесь вносились дополнения и поправки за счет других учителей — Хлебникова, Пастернака, Сельвинского. Меньше всего чувствовался Пастернак, разве что иногда в синтаксисе. Есенин тоже откладывался: человек с образным мышлением, да еще богатый эмоционально, пройти мимо него не мог. «Есенинские голубые стихи» недаром вспомнены Кульчицким в «России». Но Маяковский, повторяю, был постоянным образцом. Стихи о нем, носившие подзаголовок «Последняя ночь государства Российского», читались Михаилом как программные на всех поэтических вечерах. Действие в стихах происходит в ночь штурма Зимнего, и слова Маяковского «эхом в далеких ночах» поддерживаются «Авророй».
Маяковский воспринимался Кульчицким прежде всего как поэт коммунизма. В то время вокруг Маяковского вспыхивали споры, любовная лирика противопоставлялась политической. Для нас, и в первую очередь для Михаила, разнотолкований не было. Поэзия Маяковского ощущалась единым целым с партийно-советской доминантой. Наиболее серьезным свершением Михаила Кульчицкого была поэма «Самое такое». Под ее названием в скобках стояло — стихи о России. Поэма удивительная по размаху, душевному простору, пространственному воображению. И удивляющая до сих пор почти пророческой точностью главных поэтических формулировок. Соотношение патриотизма и интернационализма, диалектическое их единство — основная тема поэмы. Для нас тогда, накануне войны, этот вопрос имел первостепенное значение. И стихами Кульчицкого мы сами себе ответили на него.
В напряженной тишине аудиторий звучали тревожные строки, чтобы взорваться громом аплодисментов.
Уже опять к границам сизым
составы
тайные
идут,
и коммунизм опять
так близок —
как в девятнадцатом году.
Слава, пропетая России в начальных строфах поэмы, разрасталась в апофеоз интернационализма, поднятого на знамя «поколением Ленина». Наша отчизна виделась в стихах:
как зерно,
в котором прячется поросль,
как зерно,
от которого начался колос
высокого коммунизма.
Трудно поверить, что еще накануне войны двадцатилетний парень мог, глядя в далекие годы, со спокойной уверенностью сказать: