И сразу же возникла другая, забытая ассоциация из давно минувших студенческих лет. Вот такая же комнатка, и такая же койка, и некрашеный стол, и тужурка на хромоногом стуле — только тогда не было погонов на плечах и орденских ленточек на груди. Но было точно такое же чувство, что сегодняшнего дня нет, существует только завтрашний — жизнь впереди, жизнь только должна начаться, и неизвестно, какой она будет, достаточно того, что она придет. Завтра Стахурский снимет погоны и снова будто станет студентом. И не будет сегодня, будет только завтра. И надо бы это завтра представить себе, но представлять его не хочется — достаточно того, что вместо шумливого, неспокойного военного быта придет другая, когда-то такая привычная, потом забытая, но долгожданная и желанная жизнь, отрадная, как вот эта неожиданная минута одиночества в случайной тихой комнате на пятом этаже разрушенной гостиницы.
— Ага! — вслух промолвил Стахурский и торопливо встал. — Вот, очевидно, и наступает мирное время. Оно уже начинает в меня входить.
Он стал босиком на пол и хотел выйти на балкон. Но в это время в дверь постучали, и, не ожидая ответа, вошла Мария.
— Ты не заснул здесь без меня? — спросила она с порога.
Она держала в руках целую охапку свертков и пакетов.
— Помоги же! — сказала она. — Ты видишь, у меня сейчас руки отвалятся!
Стахурский поспешил к ней.
— И закрой дверь, у меня нет третьей руки.
Стахурский метнулся к двери.
— Ах, боже мой, мои руки, мои руки, какой ты неуклюжий!
Она даже сердито топнула ногой.
И пока Стахурский закрывал дверь и освобождал Марию от покупок, она восторженно и весело рассказывала:
— Ведь ты устал, и я решила, что не стоит идти где-то искать обед или ужин. Который теперь час? Лучше поешь дома, а тогда посмотрим. — На столе уже лежала гора свертков, и она принялась их развертывать. — Мы устроим банкет в честь твоей демобилизации, возвращения домой… и нашей встречи. — Она на миг пристально взглянула на Стахурского, словно хотела проверить, как он относится к их встрече. В ее руке появилась бутылка, она торжественно подняла ее. — Мы выпьем с тобой за нашу встречу.
— Разве ты пьешь водку?
— Только символически.
Она засмеялась.
Мария смеялась всегда, даже в самые тяжелые минуты. Стахурский помнил, как в Подволочиске их поймали и бросили в барак гестапо, — Мария смеялась и тогда. Правда, потом она и поплакала в уголочке, но позже своим смехом чуть не погубила их обоих: подкопав стену, они вылезли на двор и притаились под забором на время, пока караульный отойдет до угла. Но он не отошел, а сел под куст по естественной надобности, лишив себя таким образом возможности за ними погнаться. Мария бежала тогда и хохотала. Конечно, это был не веселый, а нервный смех, вызванный сильным напряжением.
Но сейчас Марии было весело, радостно, она была счастлива. Она сновала по комнате туда и сюда, секунды не стояла на месте, и каждый раз, когда проходила мимо Стахурского, на него веяло ее теплом.
Рюмок у Марии не было, и она поставила перед Стахурским свою, памятную еще с отряда, эмалированную, коричневую снаружи и белую внутри, кружку, а перед собой желтый пластмассовый стаканчик. На столе уже высилась гора всякой всячины. Мария придвинула стул, поставила чемодан «на попа» и жестом пригласила Стахурского сесть.
— Знаешь, — сказал Стахурский, — тот маляр назвал тебя моей женой.
— Да? — Мария с любопытством взглянула на Стахурского. — И что ж ты ему ответил?
— Ничего…
Мария отвернулась.
Потом они сели, и Мария налила водку.
— За… — Она подняла свой стаканчик.
— За встречу!
Но чоканья не получилось, пластмассовый стаканчик не звенел.
Они выпили. Мария пила по-женски, мелкими глотками, но выпила до дна и сразу же посмотрела в кружку Стахурского.
— До дна! Запомни: мы выпили за нашу встречу до дна.
И они принялись за еду, разложенную на столе. Там были хлеб, колбаса, огурцы, помидоры, рыба.
— Чаю не будет, — сказала Мария. — Позиции противника близко, огонь зажигать нельзя, и его у меня нет.
Она тут же сказала: «а помнишь…», но Стахурский сделал страшные глаза, и Мария сердито отмахнулась.
— Слушай, ты очень утомился?
— А что?
Он ответил не сразу, словно проверял, утомлен ли он. Нет, он не утомлен. Он был совсем бодрый, свежий, и сладостное ощущение уюта вливалось в него. Это было не только ощущение собственной бодрости и свежести, но и близости этой девушки, с которой столько пережито вместе.
— Если ты не утомился, давай побежим сейчас на Днепр, возьмем лодку и…
— Давай!
— Какой же ты милый!
И они еще усердней принялись есть. Побежать на Днепр — именно этого больше всего хотелось Стахурскому! Именно побежать, как бегал еще хлопцем, в майке и босиком.
И они побежали вниз по лестнице.
Каштаны Владимирской — любимые и памятные с детства, руины площади Хмельницкого — непривычные и оскорбительные… Не уговариваясь, они направились не к фуникулеру, а к андреевской церкви.
Они взбежали по чугунным ступеням вверх, взявшись за руки, и остановились только на площадке за церковью.
— Ну вот… — сказала Мария.
Стахурский закрыл глаза, мгновение постоял так, потом открыл их.
Широкий простор раскрылся перед ним. Среди зеленых лугов и желтых песков вился Днепр. Внизу — в скоплении каменных домов, в паутине улиц, среди высоких труб лежал Подол. А он, Стахурский, стоял на самой вершине зеленого холма, и за спиной у него был Киев. Сколько раз он поднимался сюда на холм, к подножью церкви Андрея, вот так стоял, сначала закрыв, потом широко раскрыв глаза. Потом наступило такое время в его жизни, что, казалось ему, уже никогда не стоять здесь и не любоваться Днепром. Бывали минуты, когда он даже не мог припомнить, как выглядит река в этой широкой долине. В бою, в смертельной опасности некогда вспоминать долины и реки. Но бои отошли, и смерть обошла его. И вот он снова стоит над Днепром, плененный и даже подавленный давно знакомым, радостным ощущением бытия.
Но теперь это ощущение было невыразимо ярким, как приход желанного, долгожданного, но внезапного и неожиданного счастья — и не потому, что пейзаж этот был исключительно красив. Он был действительно необычайно красив, хотя в военных странствиях по свету Стахурскому приходилось видеть и более красивые пейзажи. Это был вид родины — места твоего рождения, твоего роста, твоего первого шага в жизни и борьбе.
— О чем ты думаешь? — прошептала Мария.
Она тоже была взволнована, и голос ее слегка дрожал. Она прикоснулась к руке Стахурского и взяла его холодные пальцы в свою теплую ладонь.
Стахурский ответил не сразу. Он молчал не потому, что стеснялся высказать свои чувства, а только потому, что не сумел бы их выразить полностью. Мария пожала ему руку.
— Я подумал о хорошем, — сказал Стахурский глухо. — Я думаю о том, сколько больших клятв и горячих признаний произнесено здесь, на этом месте, где мы сейчас стоим. Сколько присяг на верность своим идеям, борьбе. И сколько раз тут сказано «люблю». — Он усмехнулся. — Я думаю, сколько стоит здесь эта гора, не было дня, чтобы тут не прозвучало чистое признание, сказанное от всего сердца.
Мария держала его за руку:
— А сегодня? — прошептала она.
— Не знаю, но думаю, что было сказано и сегодня.
— А вдруг — нет?
Стахурский не ответил. Он радостно глядел на дорогой сердцу величественный простор, такой яркий в косых лучах заходящего солнца. Жизнь впереди, и она будет прекрасной! Это он знал наверное, так же верно, как то, что он снова стоит над Днепром.
Он повернулся к Марии — ее рука слегка вздрагивала на его пальцах.
«Хорошо», — сказал он самому себе и посмотрел Марии в глаза; они были темные в это мгновенье.
— Я люблю тебя, Мария.
Она опустила ресницы.
Потом она взмахнула ими, и Стахурский снова увидел ее глаза. Они были теперь светлые, и на них были крапинки, словно веснушки на лице.
— Мария, — удивился Стахурский, — у тебя крапинки на глазах!
Она засмеялась тихо и счастливо:
— Это только летом. Осенью они исчезнут.
Потом она подбежала к выщербленному кирпичному столбику на углу перил, окружавших площадку, и подставила ветру лицо. Светлые пряди волос затрепетали и засветились на солнце. Стахурский тоже облокотился на перила. И так они стояли некоторое время молча.
— Труханов остров, — промолвил наконец Стахурский. — Мария, с Труханова острова наши штурмовали Киев! Как они могли! — В его голосе послышалось изумление, словно он сам никогда ничего подобного не делал на войне. И он тихо закончил: — Я люблю наш народ, Мария, и большей любви у меня нет. Вот здесь, на этом месте, я говорю тебе.
— И я тебе, — сказала Мария.
Он вдруг взялся за перила обеими руками, подтянулся и перескочил через балюстраду — в кусты акаций, на склон горы и покатился вниз.
Мария нагнулась, проскользнула под перила в кусты и побежала за ним. Она догнала его на нижней площадке и схватила за руку.
— Ты с ума сошел!
И, взявшись за руки, они побежали вниз с обрыва, прямо по скату сквозь бурьян и кусты, то падая, то цепляясь за ветви, — прямо на Подол. Мария смеялась, а потом и смеяться перестала — зашлась, как младенец от плача. Они остановились только в самом низу, тяжело дыша, Мария держала в руках каблук от башмака.
— Ничего, — отдышавшись, сказал Стахурский, — зато не пришлось толкаться в фуникулере. А каблук мы сейчас приделаем. — Он взял камень и стал выравнивать гвоздики.
Лодочку — маленькую, только для двоих, — они нашли на берегу, около того места, где когда-то была водная станция «Динамо».
Хозяин лодки — перевозчик — был маленький человек неопределенного возраста, но запоминающейся наружности. Седые волосы его были низко острижены, но лицо свежее, как у юноши. И он был таким загорелым и крепким — даже не верилось, что такие бывают на свете. Его тело было бронзовым и словно литым: мускулы выдавались, как перевясла, и от каждого движения бегали под кожей, как живые существа.