Мы вышли покурить на 17 лет… — страница 8 из 28

Нашел полку с золотым «Кэптен Морган», но ром был только по семьсот тридцать. Наверняка Полина Робертовна излишне эмоционально инструктировала его, так что кто-то из персонала услышал и от греха подальше снял старые ценники.

Олег Григорьевич вначале хотел позвонить Полине Робертовне, мол, нет уже дешевого «Кэптена», но раньше сообразил, что она все спишет на его бесхребетность.

Неожиданно окрылила восхитительная мысль — он купит две чертовы бутылки и скажет Полине Робертовне, что взял их по шестьсот двадцать. И не просто взял, а — йо-хо-хо! — отвоевал! Это же целый спектакль можно разыграть! Как уверенно он оглядел косоглазую, похожую на панду, кассиршу: — Милочка, я вам русским языком говорю — на ценнике шестьсот двадцать! — Как примчался юлкий администратор — тоже нерусь, хамить начал, но ведь на Олега Григорьевича где сядешь там и слезешь: — Рот закрой, туркмен-фильм! Питон, бля! Питонище!.. (Этого «питона» подслушал в Омске, когда ездил Светлашу навещать — уличные пацаны собачились.) — И как очередь разделилась на два лагеря. Кто-то поддержал его, борца: — Правильно! Так их, сволочей! — А кто-то и в кусты шмыгнул — испугался межнационального конфликта: — Заплатите, сколько они просят, не задерживайте очередь!

— Вас забыл спросить! — презрительно бросает Олег Григорьевич. И даже не глянул, кто это там возмущается.

И выстоял, победил, купил ром «Кэптен Морган» по шестьсот двадцать…

Слишком быстро движется очередь в кассу. Остановись очередь, замри мгновение… Олег Григорьевич резвится, плещется в своих фантазиях, как радостный дельфин. Грудь распирает невозможное молодое счастье. Он ловит себя на ощущении, что улыбается — широко, глупо, во все щеки. Точно скинул лет пятнадцать. Откуда-то и плечи взялись, осанка…

— Питон, я ему говорю, ты же питон! Пито-о-нище! — тянет Олег Григорьевич каким-то новым басовитым голосом и неторопливо расшнуровывает ботинки (подложив газет), чтоб не натоптать).

— Так и сказал? Ну, мюжи-и-къ! — Веселится с Екатерининским царским акцентом Полина Робертовна. Пританцовывая, уносит на кухню цокающий стеклом пакет. Распушенные новой тушью ресницы — дыбом, на тонких губах — красный блеск помады.

Большой, сильный Олег Григорьевич вплывает на кухню, потирает крепкие капитанские руки: — Ты, спрашиваю, с кем говоришь?! Туркмен-фильм!..

— Грю-у-бий омский мю-у-жикъ! — Полина Робертовна достает бутылки и ставит на стол. Из пакета вываливается чек, похожий на белокурый локон. Полина Робертовна наклоняется за ним…

Там цена. Семьсот тридцать — два раза. Итого: одна тысяча четыреста шестьдесят…

— Олег… — ошарашенная Полина Робертовна женским движением, словно это кружевное исподнее соперницы, приближает чек к насупленным глазам… И начинается!

— Комедиант, блядь! Абвгдейка! Клоунесса Ириска! Вот же питон брехливый! Питонище!..

А потом с Олегом Григорьевичем происходит то, что уже было когда-то, лет десять назад, в Омске. То ли он сам уходит, то ли его выставляют.

В пакете с логотипом «Карусели» оказывается его зубная щетка, шампунь, тапочки, пачка макарон «Макфа»… Туда же попадает бутылка «Кэптен Моргана» (вторую Полина Робертовна оставила себе). Ему суют в руку семьсот пятьдесят рублей (чужого не надо), Олег Григорьевич механически кладет купюры в карман. Надевает ботинки и бегом вниз по ступенькам. Вот и улица…

Возле Петровского парка Олег Григорьевич останавливается перевести дух. Достает телефон: — Светлаша… Привет, котенок, это папа… Как настроение?.. Ладно, ладно, не отвлекаю… Кого папа больше всех любит?.. Ну, целую!..

Умом Олег Григорьевич понимает: произошло что-то важное, но к добру ли, к худу? Еще не разобрался. По внешним приметам, ситуация смешная. Олег Григорьевич издает оперный короткий смешок, как в песне про блоху: — Ха-ха!..

Потом его охватывает печаль одинокой городской твари, оставшейся без соития. В парке он долго выбирает скамейку.

«Капитан, капитан, улыбнитесь, — негромко мелодекламирует Олег Григорьевич, — ведь улыбка это флаг корабля…»

Подтянись, Олег Григорьевич. Что ни делается, все к лучшему. Он достает из пакета бутылку «Кэптен Моргана». Золотой ром никогда ему не нравился — пряный, сладковатый недоликер в тридцать пять градусов. Приключенческая этикетка. На грозном капитане камзол и треуголка. По плечам черные рокерские космы. В руке шпага…

Майский ветер обдувает Олега Григорьевича позабытым курортным теплом. На миг представляется, что неподалеку море. «Олежка, а может, тебе еще на грудь нассать, чтоб Ялтой пахло?» — всплывает частое кухонное выражение Полины Робертовны (это если он что-то просил у нее — кетчупа, масла сливочного).

Начинает болеть в животе и под сердцем, будто с размаху налетел всей грудью на твердое. Снова обидно, потому что он не сделал Полине Робертовне ничего дурного. Наоборот, принес в подарок ром… На последние деньги…

Ощущение моря больше не возвращается, но зато Олег Григорьевич вспоминает «Карусель», свое лихое настроение. Все-таки ловко он поговорил и с кассиршей, и с администратором… Ну, хорошо!.. Пусть этого не было на самом деле! Но все равно — здорово ведь!..

— Питоны… — Он усмехается. — Питонища…

Звонит снова в Омск, в этот раз бывшей жене: — Юльк, привет… Я со Светлашей минут десять назад пообщался… Как дела у вас?.. Нормально?.. А со мной тут угарная история приключилась. В магазине был, хотел рому купить — подсел с некоторых пор на «Кэптен Морган»… Да погоди… Ты послушай… Пришел, а там две цены, по шестьсот двадцать и семьсот тридцать, ну, ценник старый не сняли… И уперлись, суки, не хотели по шестьсот двадцать продать, так я такой кипеш на кассе устроил!.. Все, все… Не отвлекаю… Целую!..

Зной

Три вещи поразили меня в жизни — дальняя дорога в скромном русском поле, ветер и любовь.

А. Платонов

Словно бы псы господни затравили ангела — такой был в тот вечер немыслимый закат. В виноградной небесной зелени клочья воспаленного пурпура мешались с фиолетовыми внутренностями, с карамельными тонами растерзанной ангельской плоти, а два огромных пепельных облака казались оторванными крыльями.

Вязкий асфальт сочился битумной смолой, ее можно было зачерпнуть ладонью и превратить в поделочный материал. Я лепил одного за другим маленьких покатых истуканов и ставил на каменные перила набережной. Внизу когда-то протекала харьковская Лопань, а теперь вместо мокрого тела реки в обезвоженном гранитном каньоне догнивал исполинский червь.

У меня имелся выкидной нож с тонким блестящим клинком, кустарная безделица из мест несвободы. Острием я прочерчивал глаза и рты смоляным божкам. Пару часов назад этим же ловким ножом в чужой квартире я вырезал поголовье плюшевого зверинца. Умильный игрушечный хлам, нищие мои дары — медвежонок, котик, тигренок…

А до того разгромил спальню: обрушил шкаф — он раскололся, точно был глиняным, — и выломал спинку кровати. У почтенного двуспального животного от моего бесчинства подломились задние ноги. Бедная подруженька ни жива ни мертва лежала на склоне матрасного холма и во все глаза смотрела, как я орудую ножом — пилю головы куклам.

Я восклицал, что люблю ее, что хочу жениться, — у меня хватало совести на сватовство. Я осквернил чужое жилище, перепугал женского ребенка своим буйством.

Ей было всего восемнадцать лет, она собиралась поступать в консерваторию, голосистая девочка.

В то время я еще не научился быть практичным двоеженцем, не держал запаса. Смазливая певунья хотела вступить в студенческую жизнь свободной. Она и в дом меня пустила, надеясь, что это будет последний раз. Он состоялся, последний, а потом, вместо того чтобы уйти, я дал волю рукам.

Я любовался собой, лицедействующим оперное страдание. Крушил, грозил, членил и умолял. Под занавес я повторно справил «последний раз» — любимая дрожала и хныкала — и бежал прочь.

Несколько часов меня носило по городу. Я никогда еще не был так счастлив несчастьем. Это было торжество полноценности — неужели я способен любить и страдать?! До того я бывал только возбужден или равнодушен.

Я угомонился возле вымершей гнилой реки, где наблюдал удивительный, похожий на убийство, закат. С перил на засуху пялились битумные человечки, черные пешки моего отчаяния. Троих я подарил мертвой реке, а четвертого истуканчика забрал с собой. Он получился по-первобытному страшным — тусклый потусторонний увалень.

В сумерках я вернулся домой. Возле подъезда меня поджидали — певунья и ее взволнованно дышащая мать. Я пригласил их. В квартире поспешно разрыдался, чем обезоружил.

Они тоже заплакали. Певческая мать спросила: — Где тут телефон? С вами хочет поговорить наш папа…

Набрала номер и передала мне трубку.

— Жили люди, — сказал понурый мужской голос. — Не бедно, не богато. Но однажды пришел чужой человек и все сломал… — Он замолчал, точно обессилел.

Я отвечал: — Простите меня. Я починю…

И сдержал слово. За пятьдесят долларов — солидные деньги для девяносто пятого украинского года — я нанял умельца с мебельной фабрики. Привел к дверям поруганной квартиры. Спустившись на этаж, дождался, чтоб его впустили. И лишь тогда убрался восвояси.

Харьков еще два дня был удушливым и пыльным, как степь после табуна. Но вскоре разразился циклопический невиданный ливень. Будто небо обратилось в океан и всей тяжестью пролилось на землю. Стихия застала меня врасплох, я укрылся под разлапистым каштаном, но за какую-то минуту, визжащие, как пули, капли изрешетили крепкую июньскую листву. Дышать получалось только наклонив голову — иначе вода заливала нос и горло. Уже через полтора часа всякий брод был по пояс. Цветными кочками возвышались легковые крыши затопленных машин. Наземные трамваи стали речными. Над канализационными стоками кружили мусор медленные воронки. Входы в метро напоминали мраморные купели с уходящими в глубину ступенями. Харьков погружался, исчезал, как Китеж.

Ливень так же внезапно иссяк. За ночь большая вода схлынула, оставив на улицах болотную тину, напоминающую лягушачью кожу. Наутро в новостях сообщили, что погода разрушила очистительные сооружения, отверзла ядовитые отстойники. Водопровод, захлебнувшись нечистотами, умер. Краны еще до полудня харкали ржавчиной, а потом и ее не стало.