Я выскочил на палубу и увидел мичмана Затылкина. Он стоял, блаженно закатив глаза, и слушал. А песня, которую пел Витька, билась, как пойманная птица, рвалась из динамиков. Она неслась над бушующим морем, и я не слышал моря. Я слышал песню, и все ее слышали. Боевая трансляция работала на корабле отлично.
…И в полдень, и в шторм, и в затишье
Я море родное всем сердцем люблю!
— пел Витька, и казалось, что его голос упирается в низкое тревожное небо и заполняет все вокруг.
— Песня может и мертвых поднять, — изрек мичман Затылкин и кивнул мне головой.
И тут я увидел матросов и с ними замполита. Они шли по палубе. Кругликов, косолапя, широко расставлял ноги. Он шагал твердо, словно палуба вовсе и не качалась и мачты нашего корабля не чертили серое зыбкое небо. И глаза у замполита были совсем не грустные, а скорее веселые и радостные. Такие глаза бывают у человека, когда он закончит трудное дело.
Я смотрел на Кругликова, на матросов, и сердце мое сжимала тоска: второй раз в жизни я пожалел, что не умею петь.
Утром шторм стих. Нас вызвали в каюту командующего. Мы сидели на диванчиках, чинно положив руки на колени, и вертели стрижеными головами.
— Кто из вас старший? — спросил адмирал и вытащил из кармана тужурки трубку.
Я вскочил. За переборкой послышался звонкий детский смех. Это смеялся Затылкин. Ему было за сорок.
— Смеются матросы. Это хорошо, — сказал командующий и раскурил трубку.
В каюте вкусно запахло табаком.
— За концерт спасибо, — сказал командующий и пожал мне руку.
Я покраснел и отвел глаза в сторону. В иллюминатор заглянуло выцветшее осеннее небо. Мне стало стыдно, словно я украл это дружеское спасибо у замполита и у Витьки Безручко.
Я молчал и плохо соображал, что говорит адмирал. Я просто сидел как истукан и думал совсем о другом. Я думал: если встречу Елку, то обязательно скажу ей, что Витька Безручко, конечно, не Шаляпин. До Шаляпина ему как до луны. Но все же он хороший парень. Это точно. И еще я расскажу ей про этот шторм и про то, что Витька в самом деле любит море.
СОВЕСТЬ
Мы с Санькой Пузыревым совершенно разные люди. В этом я убедился еще в первый день нашего знакомства.
Поезд Москва — Владивосток мчался по Забайкалью. У окна вагона стоял парень в ковбойке и синих спортивных шароварах. Он был небольшого роста, с круглой, словно арбуз, головой, на которой смешно торчал соломенный чубчик. Парень смотрел сквозь серое немытое стекло на разлапистые ели и восхищался:
— Красотища-то какая!
«Так-так, так-так, так-так, так-так», — поддакивали ему колеса.
— Подумаешь, обыкновенные елки, — небрежно бросил я.
— А у тебя все в порядке? — парень повернулся ко мне и пальцем постучал по соломенному чубчику.
«Ха-ха, ха-ха, ха-ха, ха-ха», — противно смеялись колеса.
Мне стало грустно.
— Остряк-самоучка, — сказал я.
Хлопнула дверь. В вагоне запахло углем и снегом.
— А ты в тайге ночевал? — неизвестно почему спросил парень и улыбнулся широким ртом.
Я молчал. Мне нечего было ответить, так как я никогда не ночевал в тайге.
— Тайгу понимать надо. Когда узнаешь ее, поймешь, что она и из окна вагона красивая, — парень произнес это голосом, которым обычно разговаривает старая учительница с провинившимся учеником.
— Это ты в книжках вычитал? — ехидно спросил я.
— Зачем в книжках? Своим горбом попробовал, — ответил парень и протянул мне руку: — Санька Пузырев, бывший строитель Ангарска.
— Игорь Безродин, — буркнул я и пожал руку «бывшего строителя».
Поезд Москва — Владивосток мчался по Забайкалью. Могучие ели и лиственницы бежали мимо окон вагона. Справа, провожая нас, петляла прозрачная голубая речушка.
Бодро стучали колеса. Поезд бежал навстречу солнцу. Мы ехали на восток, где должна была начаться наша военная служба.
А это вообще-то очень заманчиво — открывать для себя новые города и станции со смешными названиями Могоча, Сковородино, Магдагачи. Кто придумал эти имена? Когда? Наверное, тогда, когда на упругую промерзшую землю тайги ложились первые рельсы. В те времена парни ломами пробивали сопки, руками валили здоровенные ели и спали у костра. Это была романтика. Сейчас на помощь людям пришли машины. Прогресс… Так нам говорили в школе. А где романтика? На этот вопрос я ответить не могу, я не знаю, где романтика. А Санька, наверное, знает. Во всяком случае, он делает вид, что знает, и все время торчит у окна. Первого попавшегося парня он тащит к окну и, размахивая руками, что-то ему объясняет. Я слышу его любимое:
— Ну и красотища!..
А красотищи-то никакой и нет. Могоча есть. Могоча, а не Москва. Это понял бы и двухлетний ребенок, а Санька не может.
В одном из городов наш вагон стоит целые сутки. Мы моемся в бане, а потом смотрим в городском кинотеатре новый фильм «Америка глазами француза». На экране показывают женщин. Они похожи друг на друга, словно изготовленные по стандарту красивые вещицы, даже улыбаются одинаково.
Я сижу в темном зале рядом с Санькой и во все глаза смотрю на экран. Женщины мне нравятся. Санька толкает меня в бок и скучно произносит:
— Дежурные улыбки…
А когда в зале вспыхнул свет, Санька сказал:
— Арестанты в белых штанах и пожиратели арбузов. Мыльный пузырь эта Америка.
Я понял, что фильм ему не понравился.
А вообще ему нравились только елки да сопки. В этом я убедился несколько месяцев спустя, когда нас после окончания учебного отряда привезли в часть.
Мы с Санькой стояли на старой, разбитой машинами дороге. Дорога петляла между сопок и падала в море. Я тоскливо смотрел на голый серый мыс, где под порывами ветра раскачивались два чудом уцелевших деревца, на хмурую стальную гладь залива, на оранжевое солнце.
Солнце было похоже на мандарин и висело над морем. От него по воде бежала к побережью золотая дорожка. Дорожка упиралась в несколько домов, разбросанных около пирса, где стояли подводные лодки. Вся эта картина не вызывала у меня вдохновения.
— Дыра, — вздохнув, произнес я.
— А совесть у тебя есть? — рассердился Санька и добавил свое знаменитое: — Красотища!
— Совесть. А что это такое? — невинным голосом спросил я.
— Дурак, — сказал Санька и, круто повернувшись, зашагал к пирсу.
Со старшиной второй статьи Нориным мы спускаемся в машинное отделение. Оно расположено внизу, в самом центре «Самары». «Самара» — это бывший грузо-пассажирский пароход, отслуживший свой срок и переоборудованный под штаб береговой базы. Штаб стоит на мертвых якорях, приткнувшись кормой к добротному каменному пирсу. У «Самары» совсем не военный вид. Наверное, это так нужно.
Помещение машинного отделения тускло освещено электрическими лампочками. Сверху, с подволока, устало глядят серые глаза иллюминаторов. В них виднеется небо. Оно тоже серое.
Мы с Нориным стоим у черного блестящего щита и смотрим на приборы. Старшина — мой командир отделения. Его недавно назначили на эту должность, и он немного важничает.
— А ты правой сколько раз двухпудовик выжимаешь? — спрашиваю я.
Норин удивленно смотрит на меня серыми большими глазами и раздельно произносит:
— Товарищ матрос, где вас так учили разговаривать?
Я краснею. Наверное, мне не стоило задавать ему этот дурацкий вопрос.
— Вы, Безродин, хорошо усвоили заведование? — произносит старшина казенным голосом и шагает по черным блестящим от соляра паелам к переборке.
Я киваю головой и двигаюсь за старшиной. Наши шаги гулко отдаются в тишине.
По переборке бегут вверх тяжелые магистрали. По ним идет пар, которым отопляется «Самара». Магистрали соединяются в разобщительной коробке. Там установлен большой медный клапан. Им регулируется подача пара из котлов. Клапан едва держится, и Норин это замечает.
— Надо отремонтировать, — говорит он и почему-то безнадежно смотрит на меня.
Сверху брызгает сноп света. В люк просовывается круглая Санькина голова.
— Безродин! — кричит он.
— Чего тебе? — спрашиваю я безразличным тоном.
— Айда в баскет погоняем. Капитан-лейтенант Уваров хочет новеньких посмотреть для сборной, — продолжает Санька, а я молчу, всем своим видом показывая, что очень занят и готов сидеть в машине еще двое суток.
— Если капитан-лейтенант Уваров вызывает, идите, — говорит Норин.
Я лезу вверх, к солнцу, по узкому черному трапу. Я еще не знаю, кто такой Уваров, но мне очень хочется поиграть в баскетбол.
С «Самары» мы сходим вместе с Санькой. Санька идет впереди и смешно семенит ногами. Он то и дело оборачивается. Я иду не спеша, несу в руке чемоданчик с формой.
У баскетбольной площадки мы останавливаемся. Несколько крепких парней бросают по кольцу.
Я хочу ошеломить Саньку и небрежно бросаю чемодан на скамейку. На его верхней крышке изображен белый пингвин. Пингвин держит большой баскетбольный мяч и улыбается.
— Помогает талисман? — Санька кивает на пингвина.
— Угу, — бурчу я и неизвестно почему хвастливо добавляю: — А у меня завтра день рождения, так что мы вам сейчас всыпем.
— Именинники не всегда выигрывают, — Санька тряхнул стриженой головой.
Я вытаскиваю из чемодана черные шелковые трусики, новую майку и кеды.
— Доспехи чемпиона, — острит Санька.
Я молчу. Я просто хочу показать этому пижону Пузыреву, как надо играть в баскетбол, и стягиваю с плеч суконку.
Мы разделились на две команды. Санька играет против меня. В больших до колен трусах, босиком, он, сутулясь, бегает по площадке. Трусы раздуваются, как паруса. Мне становится смешно. И этот парень собирается нас обыграть! Сейчас я ему покажу. Я иду на Пузырева, но он ныряет у меня под рукой и левой бросает по щиту. Мяч, подпрыгивая, вертится на кольце и падает в сетку. А пижон Пузырев с наглой ухмылочкой смотрит мне в глаза и нахально спрашивает:
— Безродин, ну как талисман?