опали у нас над головами, гонялись друг за другом, опрокидывали мебель. Их крики и проклятия доносились до нас не как слова, а как смягченные, приглушенные ритмы. Кто-то из них наконец сел в машину и уехал, потом ничего, тишина, если не считать негромкого шороха метлы.
Мы забрались в подполе в самую даль, куда только могли забраться, к стене из шлакоблоков. Обнаружили кучку старья: сумочку из лоскутов искусственной кожи, которая вся растрескалась, сломанную пишущую машинку и наш старый желтый телефон. Джоэл несколько раз крутанул диск.
— Динь-динь, — сказал он.
Я поднес большой палец к уху, мизинец — ко рту.
— Алло.
— Мами, почему ты не берешь трубку, когда я звоню?
— Потому что голос у тебя противный! — ответил я, и мы оба расхохотались.
Я схватил телефон и позвонил ему.
— Да, да, слушаю.
— Женщина, это твой муж с тобой говорит, так что давай веди себя как положено.
— Чего тебе от меня надо?
Я уставился на трубку в руке; я не мог сообразить, что сказать, поэтому Джоэл взял телефон и сам мне позвонил.
— Алло.
— Digame, Мами, — сказал он. — Поговори со мной.
— Мне хреново одной, работаю, смены длинные, черт бы их драл, мне хреново одной, понял?
— Я знаю, Мами, я знаю.
Мы оба положили трубки; мы не особенно смеялись уже и не особенно друг на друга смотрели, только улыбались. Через какое-то время Джоэл мне позвонил.
— Алло.
— Я нашел работу!
— Ты нашел работу?
— Да, малышка, все у нас теперь будет в лучшем виде, все будет просто отлично.
Оба положили трубки, но я сразу же ему перезвонил.
— Прости меня.
— Нет, малышка, нет, — сказал Джоэл. — Это ты меня прости.
Когда Джоэл позвонил еще раз, я сделал завлекательный голос.
— Привет, красавчик, — сказал я.
— Привет, красотулечка, — отозвался он, и мы оба, покраснев, положили трубки.
Я позвонил Джоэлу.
— Алло.
— Что мы будем делать?
— Что мы будем делать? В смысле?
— У нас вечно это будет продолжаться?
— Нет, малышка, у нас не вечно это будет продолжаться.
— Ну, так что мы будем делать?
— Что надо, то и будем делать, я думаю, — сказал Джоэл.
Мне стало не очень понятно, за кого он говорит.
— А что надо?
— Пока точно не знаю.
Он натянул шнур, как тетиву, и пустил воображаемую стрелу.
Ищите давайте
Теперь, когда Папс вернулся, он хотел быть с нами, чтобы все пятеро были вместе, всегда и везде. Он пригнал нас на кухню, дал большие ножи резать лук и кинзу, сам стал перебирать фасоль и варить рис, а Ма говорила с ним, трещала не умолкая, нюхала воздух и подмигивала нам.
После ужина Папс повел нас всех в ванную, никакой пены, только шесть дюймов серой воды и наши голые задницы, колени, локти и три маленьких членика. Намыленным куском махровой ткани он тер нас немилосердно. Когда мыл нам голову, он впивался ногтями в кожу и велел не дергаться, а то в глаза попадет шампунь. Мы, тарахтя, играли в моторные лодки: заставляли кусочки пенопласта лавировать между зубочистками и островами, которыми были крышки молочных бутылок. Старались не бояться, когда он нас хватал, старались не уворачиваться.
Ма стояла над умывальником, смотрелась в зеркало, выщипывала брови и завивала ресницы блестящими металлическими инструментиками.
— Понежней с ними будь, — сказала она, даже не глядя на него, даже не моргая.
Оба они сверху были раздеты, на Ма — лифчик телесного цвета и плотные хлопчатобумажные рабочие брюки, Папс, чтобы нас помыть, снял рубашку. Нам все было видно: что наша кожа темней, чем у Ма, но светлей, чем у Папса, что Ма худенькая и подвижная, ее ребра — мягкая лесенка от грудей вниз, к талии, а Папс мускулистый, руки — сплошные мышцы и связки, кисти жилистые, грудь поросла курчавым волосом. Он был как животное, наш отец с его румяным смуглым лицом, в нем главное было — тело, инстинкты, на его просторных, массивных плечах нам всем, даже Ма, доводилось кататься. У Ма плечи были покатые, узкие, как бы соскальзывающие с ее птичьей шейки. Ростом она была чуть больше пяти футов, даже Манни мог ее поднять, и, когда Папс называл ее хрупкой, он иногда имел в виду, что мы должны обращаться с ней очень-очень бережно, а иногда — что ей вообще легко причинить вред.
Папс встал к унитазу, и мы увидели, какой у него он большой, увесистый, какая у Папса и там темная кожа, и увидели сильную струю, длинную, звучную, резкую. Ма отвернулась от зеркала; мы увидели, что она тоже туда смотрит. Он застегнул молнию и встал позади нее, потом запустил руки ей под лифчик, и мягкое под его пальцами сплющилось, перекатилось. Нас это опьянило, потому что это опьянило ее, хоть она и оттолкнула его. Они играли друг с другом, и никому не хотелось ни уходить из ванной, ни драться, ни плескаться, не хотелось портить минуту.
Папс прислонился к стене и смотрел, как Ма поправляет на себе бретельки; он улыбался и урчал. Мы видели его взгляд, исследовали его голод, и он знал, что мы смотрим и понимаем. Он подмигнул нам: хотел, чтобы мы знали, каким счастливым она его делает.
— Девочка моя, — сказал он, шлепнув ее по заду. — Нигде больше нету такой на свете.
— Они пневмонию у тебя подхватят, — сказала Ма, и он по одному начал вылавливать нас из ванны, ставить на сиденье унитаза и вытирать. Он брал нас за щиколотки и обрабатывал ступни снизу, тогда приходилось держаться за его плечо или ухватывать сколько получится из его афро. Он залезал нам полотенцем между пальцами ног, между ягодицами, под мышки, нам было щекотно, а он делал вид, что не понимает, какая тут может быть щекотка. Головы он нам вытирал долго, до саднящей кожи, до головокружения.
Закончив с очередным из нас, Папс всякий раз прижимал к его ладони свою. Джоэлу и Манни он при этом ничего не говорил, а вот с моей рукой не расставался чуть дольше, пристально глядя на меня и кивая.
— А ты вырос, — заметил он, и я, торжествуя, улыбнулся, выпрямил спину, расправил плечи.
Ма и Папс начали обсуждать наши тела, что в них меняется и как быстро; шутили, что надо наделать еще мальчишек нам на смену. Мы смотрели на них; они глядели друг другу в глаза, дразнясь и смеясь, их слова были теплыми, мягкими, и мы нежились в ласковости их разговора. Мы в эту минуту были в ванной все вместе, и ничто никого не тревожило. Мы с братьями были мытые, сытые и не боялись расти дальше.
Мы залезли обратно в опустевшую ванну, все еще закутанные в полотенца, а родители сделали вид, что этого не заметили. Мы увидели их притворство, и оно взвинтило нас. Мы задвинули занавеску душа и сбились вместе, глядя друг на друга широко открытыми, нетерпеливыми глазами.
— Погоди-ка, — сказал Папс, изображая удивление, — а ребятня-то где?
Мы прижали к щекам кулаки, чтобы удержаться от смеха.
— Ничего себе, — сказала Ма. — Взяли и пропали.
Мы стиснулись в еще более плотный комок. Колени напряглись от волнения. Им предстоит нас найти. Может быть, решат напугать — отдернут занавеску с криком: «Попались!» Может быть, сграбастают и примутся щекотать; может быть, исподтишка залезут на бортик ванны, будут смотреть на нас через верх занавески и ждать, пока мы заметим. Может быть, зарычат, как динозавры; может быть, слопают нас. Может быть, Папс сунет Джоэла под мышку одной руки, Манни под другую, может быть, Ма схватит меня и закружит, но, что бы ни было, они нас найдут, нашу кучку, меня и братьев; они возьмут нас, поднимут, обнимут, и мы будем их, а они наши.
Но они не стали нас искать, совсем не стали; вместо этого они нашли друг друга. Нам слышно было, как они целовались и тихо постанывали, и через какое-то время мы опустились на колени, приподняли нижний край занавески и начали подглядывать. Ма сидела на умывальнике спиной к зеркалу, обняв ногами Папса за талию. Пальцами рук она водила по его спине. Кисти у нее были маленькие и легкие, от накрашенных ногтей на коже у Папса оставались бороздки.
Лапы Папса на ее маленьком теле выглядели очень массивными. Он стиснул ее бедра и то притягивал ее к себе, то отталкивал, тихо, равномерно, настойчиво, он сдавливал ее так, что казалось, пальцы уходят в ее бока, точно в зыбучий песок, а когда я поднял глаза на ее лицо, оно было таким, точно ей больно, но испуга не чувствовалось, эта боль была словно бы ей желанна.
Нам все было видно — и что синие джинсы Папса выцвели, где он держал бумажник, и мышцы его живота, и что Ма закрыла глаза, а Папс свои нет, и что он ее кусал, и что оба схватились крепко, и что Ма скрестила лодыжки, и что пальцы ног у нее тонкие, длинные. Ее ноги сжимали его и разжимали, а он так напирал, что ее кожа соприкоснулась с кожей ее отражения наподобие сиамских близнецов, которых я однажды видел на картинке. В основание ее позвоночника вдавился кран, и для нее, наверно, это было мучительно, для нее все вместе, наверно, было мучительно, потому что Папс был намного крупней, тяжелей, чем она, и он с ней не церемонился, как не церемонился с нами. Нам видно было, что и для нее любить его значит терпеть от него боль.
Папс оттеснил Ма до конца, до упора, ее волосы смешались с отраженными, удвоились из-за зеркала. Он кусал ее шею, как яблоко, а она перекатила голову и заметила нас. Улыбнулась. Отстранила от себя голову Папса и повернула его, чтобы он тоже нас заметил.
— А я думал, вы пропали, — сказал он.
— Вы должны были нас искать, — упрекнул их Манни.
— А я кое-что получше нашел, — сказал Папс, и Ма, шлепнув его по груди, назвала его поганцем. Она отцепилась от него и стала поправлять одежду, приглаживать волосы. Он попытался еще раз поцеловать ее в шею, но она увернулась.
— Достань из шкафа мои ботинки, — сказала она. — Пожалуйста, Папи, я опаздываю.
Мы вздохнули и опустились на задницы, но, как только Папс вышел из ванной, Ма выключила свет, закрыла дверь, залезла к нам в ванну и задернула за собой занавеску. Стало совсем темно; мы даже ее не видели, но чувствовали ее руки, она нас обнимала, ее волосы щекотали мне голые плечи.