Мятеж — страница 3 из 70

о. Будем верить в успех!

Мы примерно в этих тонах с такими выводами вели свою беседу. И уж не страшна, не трудна была предстоящая работа, хотя понимали мы, что это приподнят был лишь краешек завесы, что если настежь распахнуть — обнажатся раны еще более глубокие и гнойные, которые лечить надо ой как долго, ой как настойчиво.

И все же, нащупав мысленно верный путь, поняв, что только в кишлаке сплетаются все нити и сходятся все пути, мы почувствовали себя увереннее и быстро превозмогли свою мимолетную растерянность. Уже здесь, в пути, зародилась у нас мысль создать в Верном для «нашего брата» курсы киргизского языка; эту мысль по приезде быстро и осуществили. Здесь же обменивались мыслями и о том, что для националов надо создать летучие начальные курсы, — эту мысль тоже не забросили, когда по приезде взялись за дело. Но об этом потом, в своем месте, а теперь воротимся на Бурную.


Наши представления о распутице оказались преувеличенными. Лучше сказать — опоздали мы со своими опасеньями: главная распутица уже две недели кик миновала, теперь остались только следы, — кое-где припрятавшиеся, уцелевшие снежные горки, притихающие, но все еще буйные ручьи, выброшенные на берег мосты… Это хвостики распутицы. Только по горам еще царствует зима, только там до сих пор и стужа, и снег, и бураны. А здесь везде по равнине чувствуется во всем горячее дыхание весны.

От Бурной без передышки нас должны везти шестьдесят — семьдесят верст до небольшого городка Аулие-Ата. Но лошадей раздобыть здесь чрезвычайно трудно. Несмотря на наши «особенности» и «чрезвычайности», несмотря на грозные наши жестикуляции семимильными мандатами, несмотря даже на вдохновенную классическую брань станционного коменданта (не то сочувствовавшего нам, не то торопившегося сбыть нас поживее), — несмотря на это всё, председатель Совета той деревушки, откуда следовало взять лошадей, невозмутимо докладывал:

— Нет лошадей…

— Так как же мы поедем? — грозно наступали мы на спокойного мужичонку.

— А мне што?

— Как что? Нам ехать надо: немедленно, срочно, по особым делам, понял?

— Понял.

— Ну, так что же?

— Ничего…

И мы снова начинали пронимать его то мольбами, то угрозами, но мужичок, знать, «видывал виды», и на мякине его не проведешь: невозмутим, как истукан.

— Не сам запрягусь, повезу: ишь, какие нашлись.

С тем и уехали. Лошадей не получили.

Скакать пришлось в другую деревушку, верст за восемь. И только наутро оттуда пригнали две «обывательские» подводы. Горой нагромоздили мы разное барахло (мужичок совсем не умел его увязать), забрались на самую макушку тронулись. Крепко потряхивало, — то и дело ждали, что полетим кувырком. Было всем почему-то весело. Мы перекликались с воза на воз, острили, забавлялись, как малые ребята. Клим Климыч — так звали моего возницу оказался очень разговорчивым, толковым, умным мужиком.

— Из новоселов мы будем, — пояснил он тихим, задушевным говорком. Новоселы тут статья особенная…

— А что это за новоселы? — спрашиваю его.

— Мы этак прозываемся, видишь ли, — так что недавно здесь совсем ну, шесть али восемь годов… До тех пор в Харьковской губернии проживали. Тесно стало — мы и давай сюда. Помощь дали нам на поездку, правительство способствовало. И здесь помощь была — земля, постройка… Так все вот мужики, что наехали сюда не больше годов десяти, — все они новоселами и зовутся, а те, которые годов сорок али шестьдесят живут, — старожилы они. Старожил — мужик богатый, у него одной скотины невесть что. Хозяйство какое! Стройка, сад, огород… Ну, да што говорить — одним словом, купец-мужик.

— А вы? — спрашиваю Климыча.

— Тоись новоселы, што ль?

— Да, вы-то как живете?

— А мы вот то-то и дело, што — «как живем». Плохо живем, одним словом. Годов-то десяток пройдет, и мы окрепчаем, а пока што — никуда не годится. Нету у нас ничего, окромя земли. Да и земля — какая она; не везде одна… Сунься вон на Каюк-гору, как она тебя камушком-то щелкнет…

— А вот рассказывают, Климыч, — обратился я к вознице, — будто киргизы, так эти и вовсе нищими живут. У них и того нет, что у вас, новоселов?

Мне любопытно было послушать, что он ответит на этот скользкий вопрос. Климыч ответил не сразу. Полминутки помолчал. Потом осанисто расправил карюю бороду-лопату, потрогал себя за нос, сплюнул и, глядя перед собою в пустую равнину, словно только для нее выжимая слова, медленно выговорил:

— Все лень одна.

— Как лень! — изумился я.

— А то што? Лень… И начисто лень, больше нет никаких причинов. Ты сам посуди, господин хороший…

— Не господин — товарищ, — поправил я.

— Ну, товарищ, все одно, — согласился он невозмутимо. — Я, к примеру: вот она, весна подошла. Што я делаю? Не все же вашего брата, комиссару разную, катаю, — язвнул он, — бывает, что и работать возьмусь. А уж как возьмусь работать — лови меня по полю с утра до ночи. Пахота миновала, яровые приготовил — там колесом закружило: травы подошли, сенокосы, жнитво, а под осень — опять ее, матушку, ковыряй, загодя думай, што надо… Так весь мокрый от пота и ходишь все месяцы. А он што, киргиз? Сел на кобылу, свистнул, да и был таков — лазит тебе по горе, мурлычет, скотинку пасет… Скотинку пасти — што не пасти? А вот с землей повозись, тогда узнаешь кузькину мать.

Я дал ему, Климычу, выговориться до конца и стал объяснять, почему киргизы занимаются главным образом скотоводством, какое это длительное и трудное дело — от скотоводства и непрестанных кочевий осесть на землю, взяться совсем за иное, за непривычное дело. Сказал Климычу, что и Советская власть заботится о том, чтобы кочующих киргизов превратить в оседлых…

— Да, превратишь его, — ухмыльнулся Климыч. — Ему на што любо по горам-то шататься: это тебе не землю пахать.

— У них же и земли нет по-настоящему пахотной, — говорю я Климычу, нет навыка к работе, ни плуга, ни бороны, ни серпа — ничего нет.

— А кто ему велит… Пробовали, давали. И борону давали, и серп… Повертит-повертит в руках, даже и работать, пожалуй, возьмется сгоряча, а потом плюнет, марш на кобылу — только его и видели. Поэтому крестьянин здесь и дружбу с киргизом не ведет… В этом самая сила.

— Значит, дружбы нет? — задаю ему острый вопрос.

— Оно не то штобы нет, а и не то штобы есть, — разводит Климыч мудреную, непонятную философию. — Где как водится — тоись насчет этой дружбы. Старожилы их самих уж больно не любят: собаки, говорят, какие-то блудущие, да и только… Ну, старожил — ясное дело, не любит отчего: богат не в меру. Где ему киргиза бедного за человека, да еще за равного, себе сосчитать. Он, поди, и нашим братом гнушается — новоселом. А новосел за то не уважает киргиза, что к труду он неспособен. Единственно. А что впрочем — тут ладно идет… Одно слово, ладно…

Я долго пытался внушить Климычу мысль, что исторические периоды в жизни целых народов чередуются в известном порядке с железной, неумолимой последовательностью; что каждый киргиз в отдельности ни прав, ни виноват в том, что он кочевник, что он до сих пор не осел на землю, что не занимается пока земледелием и т. д. и т. д. Я все хотел ему доказать одно: что какого-то особенного, прирожденного национального порока во всем этом нет и быть не может, что все эти особенности были бы свойственны и любому другому народу, если бы только он оказался в совершенно таких же условиях, как киргизы. Климыч слушал внимательно. Даже перестал окончательно высказываться сам и усиленно, сосредоточенно пытался ухватить какую-то одну, самую коренную, самую главную из высказанных мной мыслей.

— Коли он ни при чем, так я, значит, тоже ни при чем. Я, значит, что бы ему ни делал, что бы ни говорил — так оно тому и быть? Так, што ли?

Он простыми, неуклюжими словами подходил к глубочайшему вопросу материалистического учения: свободен человек в поступках своих или нет. Сам по себе он поступает, человек, тем или иным образом, или обстоятельства, условия — предшествующие и настоящие — заставляют его поступать именно так, а не иначе?

Это был воистину преинтереснейший разговор. Я не помню его в подробностях, но знаю, что вместе с Климычем мы оглядывались на жизнь киргизов до наезда сюда богатых крестьян, потом припомнили, что заставило крестьян кинуться саранчой именно в Семиречье (обильные нетронутые богатые земли; выгодные условия, предложенные царским правительством; дешевая жизнь; легкая возможность забрать в кабалу забитое киргизское население края и т. д.), вспомнили, как себя крестьяне вели по приезде, как измывались над местным населением и как по праву заслужили со стороны киргизов глубочайшую и искреннейшую ненависть. Когда мы все эти факты перебрали по пальцам, когда подвели все итоги:

— Ну, что, — говорю, — Клим Климыч, как, по-твоему, рассуди своей умной головой, могли после всего этого как-нибудь по-иному сложиться у крестьян отношения с киргизами или с крестьянами у киргизов? По-моему нет…

— И по-моему, нет, — сознался откровенно Климыч, — а все-таки он, киргиз, лодырь.

После такого неожиданного заключения я даже рассмеялся. Это чуть-чуть обидело Климыча.

— Вам, комиссаре, известно — смешки, а нам тут туго вместе-то жить…

И разговор повернулся на иные темы. Я видел, что насчет «комиссаре» надо ему кой-что сообщить поподробнее, указать, кто они и откуда берутся, разъяснить, что это совсем особенные «комиссаре», не те, которые записываются в партию лишь для получения мануфактуры, и что тех мы из партии выгоняем.

Основное состояние Климыча при разговоре со мною — было состояние недоверия. И все же в конце, в итоге любой темы я видел, что если он не поверил моим словам, так уж во всяком случае усомнился в своих: а это тоже немалое дело — поколебать человека в его привычках, мертвенно-окостенелых взглядах. Надо сказать, что какого-либо систематического разговора вовсе у нас не было, с темы на тему скакали мы с быстротой молниеносной, к одной и той же теме возвращались по нескольку раз.