Я смотрю на дядьку. Дядька смотрит на тварь с умилённой улыбочкой. Меня передёргивает.
— Зузу, — говорит дядька, — всё будет хорошо. Оденься тепло, голубчик, там дождик идёт.
Зузу! Зузу! Ядрёна кочерыжка!
Я молчу. Еле выговариваю:
— Спасибо, дядя.
— На здоровье, — говорит дядька и рвёт квитанцию поперёк знаков, профессионально. Подаёт крысёнышу курточку с капюшоном — и пёстрым шарфом в снежинках, как человеческому ребёнку, завязывает нижнюю часть лица. Прикрыл крысиный нос, раздвоенную губу — и смотреть уже не так нестерпимо. — Я с ним об этом говорил, голубчик. У него и впрямь свой интерес — и всё так хорошо сошлось…
Крысёнок стаскивает шарф с морды — и у меня снова падает челюсть: я вижу, как они с дядькой целуются взасос! Язык крысы!
Меня сейчас вырвет.
— Старый извра… — начинаю я, но дядька перебивает:
— Не бери в голову, голубчик, что ты! Просто они… крысы… для них слюна — очень важная вещь, значимая… Это как… не знаю… обещание, что ли. Я за последнее время много о них узнал, о крысах…
— Слишком много.
— Тебе поможет. Ты же пытаешься спасать Город, голубчик… может, найдутся способы. Знаешь ведь, что старые способы не годятся.
Вздыхаю. Он прав. Только тошно.
— Пойдёмте, — говорит крысёныш. Натягивает шарф на морду.
— Ладно-ладно-ладно. Спасибо, дядюшка, — говорю я. Пожалуй, уже взял себя в руки.
Дядька печально улыбается.
Я выхожу из его квартиры, из тиканья и запаха корицы, на лестницу, светлую и тёплую, а потом — в безнадёжный и беспросветный сумрак наступающей ночи.
Крысёныш идёт рядом. Цокает протезом по мокрому асфальту; если не присматриваться — пожалуй, сойдёт за ребёнка-калеку.
Если бы не хвост.
— Тебя зовут Зузу? — спрашиваю я. — Правда?
Крысёныш стаскивает шарф. Вдыхает — шевелятся розовые ноздри. Хорошо ещё, что вибриссы сравнительно короткие… но всё равно…
— Нет, — отвечает он. — Так меня зовёт антиквар. У меня нет имени на человеческом языке.
— А на каком есть? — спрашиваю я автоматически.
— На нашем, — крысёныш издаёт этот мерзкий звук, скрип-писк-свист — их звук, крысиный. Язык, подумать только… — Это моё имя.
— Оно что-то значит? — спрашиваю я.
Крысёныш не отвечает. Прислушивается.
— Откуда ты узнал про пистолет? — спрашиваю я. Давно хотел.
— По запаху, — говорит крысёныш, не оборачиваясь. — Он всё ещё при вас. Пока он при вас — не открою нору. Это погибель.
— Ну, видишь ли, — говорю я, стараясь не раздражаться, — деть мне его тут некуда.
— Дайте мне, — говорит крысёныш. Впервые смотрит мне в лицо.
— А если он будет у тебя, то уже и не погибель?
— Я спрячу, — говорит крысёныш.
Я останавливаюсь в густой тени, между стеной дома и зарослями голых чёрных кустов. Расстёгиваю куртку, вытаскиваю пистолет. Отцов. Тот самый, из которого Машка всадила в коронованную тварь золотую пулю. Там и сейчас золотая — первая в обойме, моя блажная надежда. Отдавать такое оружие крысе — чудовищно тяжело, но я понимаю, что в словах гадёныша есть резон.
Мучительно видеть своё оружие в цепких крысиных пальчиках.
Но дальше…
Крысёныш проводит свободной ладошкой по стене. Ладошка вдруг проваливается в бетон, как будто стена — это голограмма, иллюзия, а не кусок реальности. Крысёныш удовлетворённо фыркает и всовывает пистолет в стену, как в туман.
Я протягиваю руку — и натыкаюсь на холодный, непроницаемо твёрдый камень.
Крысёныш скрипуче хихикает.
— Я не смогу забрать, если буду возвращаться один, — говорю я.
— Отлично, — говорит гадёныш. — Значит, позаботитесь, чтобы мы ушли вместе.
Выглядит он, как детёныш, а ведёт себя, как взрослый. Как мой ровесник.
Тем временем ночь неумолимо валится на Город. Улица пуста и светла: люди ещё не спят, в окнах горит свет, фонари горят… но сумрак уже не вечерний, и выходить из дому уже никто не рискует.
Вдруг, практически без подготовки, из густой темноты небес, как из прохудившегося мешка, валит снег.
Это неожиданно. Мокрые разлапистые хлопья такие громадные, что по асфальту несутся их чёткие тени; ветер несёт их в лицо, хлещет ими, как мокрым тряпьём. Крысёныш встряхивается, как пёс — и снова встряхивается.
Мы проходим мимо ночной лавчонки — из тех, куда заходит всяческий сумеречный сброд. Крысёныш замедляет шаг:
— Фридрих, а угостите меня пивом?
Я аж запинаюсь:
— Да ты обнаглел.
— Я так люблю пиво… — говорит гадёныш мечтательно. — А антиквар считает, что я ещё мал. Напрасно. И открывать пути мне глоточек пива не помешает, честное слово… холодно, мокро…
— А моё имя откуда знаешь?
Крысёныш удивляется:
— А как иначе? Кто из людей пойдёт, кроме вас… вы злой и бесстрашный. И брат Марии. Как умер прежний Король — все помнят.
Стряхивает снег с капюшона, с чёлки, мотает носом, стряхивает с шарфа и курточки — но хлопья всё летят, крысёнок уже совсем мокрый. Зябко ёжится.
— Пойдёмте скорее, Фридрих. Очень хочется в тепло.
Так я и поверил, что в ваших норах тепло. Но мне тоже досаждает этот снег-издевательство, эта пародия на зимнюю сказку — наверняка очень красивая из окон, но очень мерзкая, когда идёшь по улице.
Когда идёшь по улице ночью. В обществе крысы. Жизнь наша…
— Далеко ещё? — спрашиваю я.
— С поверхности земли открыть тяжело, — говорит крысёнок. — Надо спуститься. В подвал вы ведь не полезете, да? Может, подземный переход поищем?
Меня внутренне передёргивает. У меня отобрали пистолет, а значит, я практически беззащитен перед тем, что может там оказаться — под землёй, ночью. Голову сунуть прямо в пасть… Я вдруг понимаю, какая это, в сущности, самоубийственная авантюра.
Идти — глупо.
Но — нора. Рассмотреть их выходы, может, прикинуть, как их перекрыть. Сделать выводы. Ладно, моя профессия — рисковать.
И все мы смертны.
— Тогда сейчас идём до супермаркета, а потом сворачиваем на Зелёную аллею, — говорю я. — Там есть подземный переход. А подвалы — на замках.
Крысёнок фыркает, но не спорит.
Время приближается к полуночи; улица совершенно пустынна — и не дай свет Матейи кого-нибудь встретить в эту пору. От мокрого снега всё бело, всё в летящих тенях: кажется, что бурое небо падает на фонари.
Переход слабо освещён, над ним мерцает эмблема подземки — днём через боковой проход можно выйти к поездам. Выложенный плиткой тоннель просматривается почти насквозь — но безопасность обманчива. Рука сама тянется к кобуре, но кобура пуста; я вытаскиваю из кармана маркер и рисую на тёмной плитке знаки предвидения и контроля. Замечаю, что полустёртых значков у входа многовато — часть из них густо зачёркнута белым офисным корректором, как забавно…
— Пойдёмте, — говорит крысёнок. — Сейчас спустимся, и я попробую.
Я дорисовываю «глаз Эны» — и вдруг всем телом чувствую чьё-то тихое, но явное присутствие. Дурное присутствие. Знак сработал.
— Дёрнуло меня отдать тебе оружие, — бормочу я сквозь зубы.
— Безопасно, — говорит крысёныш. — Вам тут безопасно, поверьте.
Озарению, приходящему от каббалы, я верю больше, чем помоечной твари. Но я уже назвался груздем — надо лезть в этот кузов, ничего не поделаешь.
Медленно спускаюсь, сжимая маркер в кулаке, как нож. Чувствуя себя идиотом. Крысёныш семенит рядом, цокая протезом о ступеньки. Ведёт ладошкой по стене, то шлёпает по ней, то стучит согнутыми костяшками пальцев. Бормочет: «Нет, нет, дальше, дальше», — куда дальше, сила Матейи?!
И тут вкрадчивая жуть проходит волной, с головы до ног, поднимая дыбом волоски на руках. Медленные щупальца густого мрака тянутся из-под ближайшей стены — нас выследил охотник — я думаю о золотых пулях — я понимаю, что бежать бесполезно, а каббала не поможет — темнота стонет и хихикает — и тут я слышу пронзительный, скрипучий визг крысёнка.
Прежде, чем успеваю что-то понять, он прыгает вперёд — не удерживается на двух ногах, падает на четвереньки — погружается в живую тень мордой! И вдруг темнота вопит! Орёт! Так, что её дикий вопль отдаётся в моих костях!
Я, прижавшись к стене, вижу, как крысёнок рвёт, дерёт тьму на лоскутки, будто расползающуюся ткань. Щупальца втягиваются назад в небытие так поспешно, что я едва успеваю это отследить. Парализующий ужас исчезает, как только уходит охотник.
Крысёнок встаёт с заметным трудом.
— Я колено ушиб, — жалуется он.
Я медленно выдыхаю.
— Ничего, — говорю я. — Выйдем отсюда — я угощу тебя пивом. Не из этого поганого ларька, а зайдём в бар, где торгуют пивом в разлив. Выберешь сорт, какой больше понравится.
Крысёнок улыбается — и я с удивлением отмечаю, что улыбка у него забавная, в сущности. Мультяшная.
— Пойдёмте дальше, — говорит он. — Они больше не сунутся. Странно, что попытались, обычно чуют и не дёргаются.
— Как ты это делаешь? — спрашиваю я в лёгком офигении.
— Их можно есть, — говорит крысёнок и скрипуче хихикает.
Меня слегка передёргивает. Меня тоже можно есть. Крысы едят практически всё.
Вход в подземку заперт ажурной решёткой. Стилизованные металлические паучки врисованы в звёзды Матейи: по идее, решётка должна защищать подземку не только от непрояснённых хулиганов, которым могло бы придти в голову бродить по ночам, но и от сил Глубокой Тьмы. Крысёнок протягивает руку сквозь решётку, говорит с досадой:
— Метрах в десяти с той стороны я бы открыл. Надо туда.
Я усмехаюсь:
— Как?
И впервые в жизни вижу воочию этот крысиный фокус: он протискивается между решёткой и стеной. Проходит в щель, куда с трудом пролезла бы моя рука.
Я вижу, как резиново сплющивается его морда — как он протаскивает себя, будто неплотно надутый воздушный шарик — только звякает об решётку протез. В этом есть что-то омерзительное и восхитительное разом.
— Эй, — говорю я. — Ты не учёл: я за тобой не пройду.
— Просто подождите, — крысёнок мотает головой, обтирает ладошками тёмную плитку на стене — и вдруг входит в неё. Как в водяную завесу — рраз! — и не видно.