Гай Юлий Цезарь. Гравюра
Да, советую. Я не вижу ничего привлекательного для тебя в этом городе, где – если не считать твоей шайки бесчестных заговорщиков – все тебя боятся, все тебя ненавидят. Да и может ли быть иначе? Твоя жизнь заклеймена всеми знаками семейного позора, твоя слава забрызгана грязью всевозможных неопрятных проделок. Нет сладострастного зрелища, которым бы ты не осквернил своих глаз, нет преступления, которым бы ты не замарал своих рук, нет разврата, в который бы ты не погрузился всем своим телом; стоило неопытному юноше запутаться в соблазнительных сетях твоей растлевающей дружбы – и ты с кинжалом в руке звал его на путь злодейства, ты нес пред ним факел по тропинке порока. Да что об этом говорить! Не ты ли, очистив смертью прежней жены свой дом для нового брака, завершил это преступление другим, неслыханным злодеянием? Его я называть не буду; пусть оно так и остается схороненным под покровом молчания, чтобы люди не думали, что такая гнусность могла и возникнуть в нашем государстве, и, возникнув, остаться безнаказанной. Равным образом оставляю в стороне и то полное материальное банкротство, которому предстоит обрушиться на тебя в ближайшие иды; перехожу к тем твоим деяниям, которые связаны не с порочностью и бесславием твоей частной жизни, не с затруднительностью и позорностью твоего имущественного положения, а с высшими интересами государства, с жизнью и благополучием каждого из нас.
Традиционный древнеримский костюм. Раскрашенная гравюра
Можешь ли ты, Катилина, с удовольствием смотреть на один и тот же свет дня, дышать одним воздухом с этими сенаторами, которые – как тебе известно – все знают, что ты с кинжалом в руке стоял на комиции накануне январских календ в консульство Лепида и Тулла, что ты навербовал шайку с целью убить консулов и руководителей государства, что исполнению твоего безумного злодеяния воспрепятствовало не раскаяние, не робость с твоей стороны, а только счастье римского народа? Но оставим это дело, благо ты сам его затмил позднейшими, многочисленными и явными злодействами; сколько раз ты пытался убить меня в мою бытность и назначенным, и действительным консулом! сколько раз я от твоих ударов, направленных, казалось, с неизбежной меткостью, спасался – можно сказать, ловким поворотом, чуть заметным движением тела! Ничего ты не исполнил, ничего не достиг – а все-таки не можешь отказаться от своих замыслов и поползновений.
Гней Помпей Великий. Фрагмент античного бюста
Сколько раз у тебя вырывали из рук твой кинжал, сколько раз он, благодаря случайности, сам из них выскользал и падал; и тем не менее ты все еще не можешь без него обойтись. Уж не знаю, каким таинственным обрядом, каким обетом ты его освятил, что считаешь необходимым вонзить его именно в грудь консула!
А в настоящее время – какова твоя жизнь? Ты видишь, я хочу говорить с тобою таким тоном, точно мною руководит не справедливое чувство гнева, а незаслуженное тобой милосердие. Ты только что явился в сенат; приветствовал ли тебя кто-нибудь из этого столь людного собрания, из стольких твоих друзей и близких? Никто такого обращения с сенатором не запомнит; и ты все еще ждешь оскорбительного слова, ты, раздавленный этим грозным молчаливым приговором? Но это не все: не успел ты войти, как эти скамейки опустели; не успел ты сесть, как все консулары – столько раз намеченные тобой для убийства! – оставили пустым и безлюдным тот конец залы, где ты сидел; как думаешь ты отнестись к этой встрече? Боже! да ведь если бы мои рабы смотрели на меня с таким отвращением, с каким на тебя смотрят все твои сограждане, – я предпочел бы покинуть свой дом; а ты не считаешь нужным оставить город? Если бы я даже безвинно стал предметом такого ужасного подозрения, такой тяжкой ненависти своих сограждан, я предпочел бы лишить себя возможности их видеть, чем чувствовать на себе их неприязненные взоры; а ты, признавая, под гнетом твоей отягченной преступлениями совести, справедливой и с давних уже пор заслуженной эту всеобщую ненависть, не решаешься отказаться от вида и общества тех, глаза и чувства которых ты оскорбляешь своим присутствием? А ведь я думаю, если бы твои родители относились к тебе с непримиримой ненавистью и недоверием, ты бы удалился куда-нибудь, чтобы уйти с их глаз долой; теперь же наша общая родительница – отчизна – ненавидит тебя и не доверяет тебе, убежденная, что уже с давних пор ее убийство составляет единственный предмет твоих помыслов, – и ты не хочешь преклониться перед ее волей, смириться перед ее приговором, уступить ее силе? Она, Катилина, молчит, но в ее молчании ты должен прочесть следующие, обращенные к тебе, мысли и слова: «Вот уже несколько лет как ни одно преступление не было совершено помимо тебя, ни одно позорное событие не обошлось без тебя; тебе одному сходили беспрепятственно и безнаказанно и избиения стольких граждан, и притеснения и грабежи союзников; ты проявлял свою силу не только в издевательстве над законом и судом, но и в их попрании и низвержении. Все прежнее, как оно ни было невыносимо, я по мере своих сил выносила; но теперешнее положение, когда я вся дрожу из-за тебя одного, когда при каждом шорохе люди испуганно называют Катилину, когда все возможные против меня козни сосредоточены в твоем преступном замысле – мне невмоготу; уйди же, освободи меня от этого страха – если он основателен, чтобы мне не погибнуть, если же нет, то хотя для того, чтобы мне, наконец, свободнее вздохнуть». Если бы, повторяю, отчизна обратилась к тебе с этими словами – ты не счел бы нужным уважить ее волю, даже лишенную возможности опереться на силу? А как ты думаешь: подлинно ли она этой возможности лишена? Ты сам предложил подвергнуть тебя добровольному аресту, сам – ввиду тяготеющего над тобой подозрения – проявил желание поселиться у Мания Лепида; получив отказ от него, ты осмелился даже прийти ко мне и предложил мне содержать тебя под стражей в своем доме. Когда же и я тебе ответил, что никоим образом не могу безопасно пребывать в одном и том же доме с тобой, я, считающий величайшей опасностью для себя то, что нас с тобой окружает одна и та же городская стена, – ты обратился к претору Метеллу. Будучи отвергнут и им, ты переехал к твоему товарищу, почтенному Квинту Метеллу; он, дескать, сумеет и с достаточной бдительностью уследить за тобой, и с достаточной осторожностью предупредить твои замыслы, и с достаточной энергией их обуздать. Но как же ты думаешь, далеко ли ушел от тюрьмы и каков тот, кто сам счел себя достойным ареста?
Римлянин. Фрагмент античного бюста
Гней Помпей Великий. Фрагмент античного бюста
Римлянин с бюстами предков. Фрагмент античной статуи
Вот каковы твои дела, Катилина; и ты все еще не решаешься – если у тебя не хватает духу покончить с собой – уйти куда-нибудь в дальние края, провести в скитаниях и одиночестве эту свою жизнь, которую ты спас, но для которой ста казней было бы мало?
(Голос Катилины: «Доложи!»)
«Доложи сенату», – говоришь ты; вот, значит, чего ты требуешь, давая этим понять, что если это сословие принудит тебя к изгнанию, то ты готовь ему повиноваться. Нет; докладывать я не стану – это было бы несогласно с моими принципами, но все-таки я заставлю тебя догадаться, как сенаторы настроены к тебе.
(После паузы, громовым голосом.)
Уйди из города, Катилина, освободи государство от страха! Отправляйся – если тебе нужно это слово – в изгнание!
(Новая пауза. Сенат безмолвствует.)
Марк Порций Катон Младший. Фрагмент античной статуи
Что же ты скажешь, Катилина? Ты чувствуешь, ты замечаешь их молчание? Они согласны, они безмолвствуют. На что же тебе сила их речи, когда смысл их молчания и без того уже ясен? А попробуй я сказать то же самое вот хотя бы этому благородному юноше, Публию Сестию, или доблестному Марку Марцеллу – то сенат в этом же храме, с полным правом, на меня, консула, поднял бы руку. Относительно же тебя, Катилина, они своим спокойствием подтверждают мой приговор, своим невмешательством высказывают осуждение, своим молчанием взывают о каре. И не они только так о тебе судят – они, мнением которых ты так трогательно дорожишь, продавая за бесценок их жизнь, – также думают и те римские всадники, почтенные и прекрасные люди, и прочие доблестные граждане, обступившие сенат; ты сам немного раньше мог убедиться в численности их сборища, мог уразуметь их настроение, мог слышать их голоса. Теперь мне вот уже сколько времени едва удается удержать их от вооруженной расправы с тобой; но согласись ты оставить этот обреченный тобою на опустошение город – и я легко склоню их устроить тебе почетные проводы до самых ворот.
Впрочем – к чему мои слова? Мне ли надеяться, чтобы что-либо сломило твою отвагу, чтобы ты когда-либо исправился, чтобы ты решился бежать, чтобы ты наказал себя изгнанием? Конечно, я желал бы, чтоб бессмертные боги внушили тебе эту мысль… хотя и предвижу ту грозу недовольства, которая нависнет надо мной, если ты под давлением моей речи отправишься в изгнание, – нависнет не теперь, когда воспоминание о твоих злодеяниях еще свежо, а со временем; но я ее не боюсь, лишь бы она была моим частным злоключением и не повлекла за собой опасности для государства. Но от тебя, разумеется, нельзя требовать, чтобы ты содрогнулся при мысли о своей порочности, чтобы ты убоялся законного возмездия, чтобы ты сделал шаг назад ради тревожного положения государства. Ты ведь, Катилина, никогда не принадлежал к тем, которых стыд может удержать от гнусности, страх – от опасности, разум – от безрассудства. Итак – последуй моему неоднократному приглашению, уйди; если ты при этом желаешь поднять бурю недовольства против меня, твоего врага (как ты постоянно твердишь), то отправляйся прямо в изгнание – смогу ли я устоять против толков людей, если ты так поступишь? смогу ли я вынести тяжесть недовольства, если ты по приказанию консула отправишься в изгнание? Если же ты предпочитаешь наградить меня славой и всеобщей благодарностью, то захвати с собою свою ненавистную шайку преступников и отправляйтесь вместе к Манлию; собери вокруг себя всех отверженных, отделись от добрых, пойди войной на отечество, порадуй свою душу нечестивым мятежом; пусть все видят, что мои слова были для тебя не изгнанием в чужбину, а приглашением в среду твоих же товарищей… Да какое там приглашение! Разве я не знаю, что ты и без того уже отправил вперед своих людей, приказал им, чтобы они, вооруженные, дожидались тебя у Аврелиева рынка? что ты уже условился с Манлием относительно дня решительного удара? что ты даже того самого своего серебряного орла уже выслал вперед – на погибель, надеюсь, тебе самому и всем твоим – того орла, которому ты построил капище в своем доме? Тебе ли долее жить без него, без него, которому ты молился, отправляясь на резню, от чьего жертвенника ты так часто направлял на граждан свою нечестивую, кровожадную десницу? Нет, ты уйдешь; уйдешь, наконец, туда, куда уже давно тебя манит твоя необузданная, безумная страсть. Для тебя, ведь, война с отечеством – не горе, а какое-то странное, непонятное для нас удовольствие; таково то безумие, для которого тебя родила природа, воспитала твоя воля, сохранила судьба. Никогда не видел ты ничего привлек