Только по привычке мы делим свои привычки на вредные и хорошие. Хорошая привычка бегать по утрам. Вредная привычка пить по утрам херес. Привычка доверять. Привычка обманывать. Опаздывать, приходить вовремя, спать на левом боку, не спать ночью, принимать снотворное. Класть пальцы в рот, огрызаться, жевать жвачку, тянуть резину, медлить, исправлять, отворачиваться, не проходить мимо, мечтать. Привычка над всем этим помногу думать.
Не все ли равно, если и в добром, и в худом важны прежде всего их предсказуемость, линейность, причинно-следственные связи, подлежащая осмыслению последовательность событий. Размеренность жизни как точечная ликвидация хаоса. Все будет хорошо; достаточно плошку, ложку и поварешку поставить, положить и повесить на отведенное им место. Не найти вчерашние носки там, где оставил бутылку хереса. Найти херес вместо носков кому-то, может быть, приятнее; но так ли велика разница? По-настоящему прискорбно не найти ничего там, где должно быть хоть что-то.
Высшая доблесть: собственноручно заводить часы своей жизни, чтобы потом никого не упрекать в порче механизма. Люди, у которых все раскидано как попало, всегда ищут виноватого, зато с ними, как правило, веселее. Тут уже надо либо выбирать, либо привыкать к исторически сложившейся данности.
Так что, это действительно заменяет счастье? Говно вопрос; разумеется, нет. Замены счастью не существует, как — вполне возможно, хотя недоказуемо — его самого. Это не мешает нам переживать какие-то моменты с такой остротой восприятия, ужаса и сострадания, что сознание отменяется, а вместе с ним отменяются хаос и необходимость с хаосом бороться. Кто-то прочтет и скажет: да подотрись ты своим катарсисом. Это неблагородно. Древние римляне, например, подтирались надушенной тряпочкой, а один из героев Рабле — теплым гусенком. Я только не помню, нужно ли предварительно свернуть гусенку шею, чтобы не ущипнул. С другой стороны, если щипки войдут в обыкновение, станут частью некоего ритуала… Будем привыкать.
Здравствуй. Здесь все спокойно, за исключением моря. Море неспокойно. В жизни не видел такого неспокойного моря, и все с каким-то, ты знаешь, странным намеком на возможность трансформации природных бурь в житейские. Что там сейчас творится, в толще воды? С берега не видно, или видно, но плохо; так, одни догадки. И еще дождь. Но дождь не каждый день.
Все бухты в траве. Высыхать она, конечно, не успевает. В таких условиях трава успевает только гнить. Помнишь, как пахнут водоросли? Так вот, когда они как положено сохнут и крепко пахнут, я люблю. Но теперь они не сохнут, а гниют и воняют. Тоже крепко. Этой вони, мне кажется, не выносят даже те маленькие морские блохи, которые в таких водорослях живут. Летят и расползаются в разные стороны, куда попало. Все больше мне на ноги.
Паперть местами сухая, когда нет дождя, но вообще на ней больше мест, где вечные лужи. Лужи перед кабаками — самые глубокие. Людям, даже если они не посещают кабаки, среди таких луж тоже никак не просохнуть. Но кабаки посещают все. В том числе те, кто пьет главным образом дома. Раз шторм, и дождь, и отпуск у людей, так совпало, нужно же иметь светскую жизнь. Поддерживать отношения. Сначала завязать, а потом поддерживать, не зная, как развязаться. Раз в день на паперть хожу обязательно, смотрю, кто там в кабаках сидит. Все друг друга знают уже, ну и меня тоже. Я здесь как местный. А у людей отпуск совпал со штормом. Жалко их. Сижу с ними в кабаках.
В горах тоже просыхать не успевает. По этой причине я разбил велик до последнего винтика. Подумал, раз дождя нет… Вот, потом подумал, не следует кататься в горах по непросохшим дорожкам, отсутствие дождя иногда ничего не значит. У некоторых дорожек вид был вполне просохший, и вдруг оказалось. Там, где оказалась глина, совсем беда. Кажется, что весь склон куда-то едет, а не я вниз по склону вместе с великом и кусками глины. Хорошо, что никакие камни на голову не упали. В бухтах сверху иногда падает. Дождем их вымыло, наверное.
Хоть и не каждый день, но какие дожди. Пышные дожди. Был бы огород — все бы очень хорошо росло под такими дождями. Тут соседи на своем огороде затеяли раскопки, повредили мою часть забора. Потом пришли гости — шли мимо кабака с паперти, — ну и они тоже. Посмотрел утром — нет забора. Как это было возможно, повредить забор с той стороны, где вообще никто никогда не ходит. Сложно объяснить.
Я сижу, лампа горит слабо-слабо. Сегодня и дождь, и свет есть, но на паперть в кабаки я не пошел, пил один дома. Да, в общем-то, и не пил, мне и без того хорошо. Все здесь хорошо. Море, впрочем, по-прежнему неспокойно. Так глухо шумит, как будто в ушах. И вдруг — бах! бах! Думал: гром? часы? — а это сердце. Даже испугался сперва. Потом привык.
Забор починил. В доме все, что мог, починил. Велик починить не сумел. Подумал об огороде, но предпринимать ничего не стал. Проще, я думаю, на базар пойти скупиться. На базаре люди, вино можно пробовать. А вместо забора посажу со временем терн, можжевельник и ежевику, пусть тогда кто попробует забор сломать. И шиповник посажу, он тоже колючий.
Из всех книжек у меня здесь только «Метеорологика» Аристотеля. Сегодня как раз изучал посредством Аристотеля феномен неспокойного моря, но еще больше запутался. Хотя про солоноватые первые осенние дожди написано очень красиво.
Вчера пили мадеру: разгоняли тучи по системе Аристотеля. Мадера — солнечное вино. Разогнали, но как-то странно: была гроза без дождя. Так и просидели полночи на обрыве, наблюдая зарницы. Как молнии уходят в воду, в неспокойное море. Восхода не дождались, слишком замерзли. Думаю, восход все же был.
Видел тут на паперти у одной девочки прикольные ролики без тормозов. Предлагал в горах покататься, но не смог убедить. Сама-то девочка, кажется, с тормозами. Зачем ей экстремальные ролики? Лужи перед кабаками рассекать? Но и я хорош был бы в горах на этих роликах, когда и на простых не умею. Вот уж создал бы глупое и безвыходно-позорное положение.
Но до чего море неспокойно. Купался тут как-то в грозу. Молнии, и правда, действительно в воду уходят. Молнии, вода, я — все как-то связано. Вот на следующий день и разбил велик. Не починить.
Я бы хотел написать тебе о солнечных днях, о толще воды, о дороге через виноградник — «если бы было возможно писать о чем-нибудь с этого того света, где я живу». Не сердись, просто дождь и море неспокойно. Так-то все хорошо. Может быть, еще сумею что-то исправить. Не знаю, когда вернусь. Прощай, умница. Береги себя.
Наступило наконец такое время, когда даже у самых упорных появились сомнения в необходимости жить дальше. Люди и звери мирно подыхали бок о бок, и те, у кого еще оставались какие-то силы, скрашивали последние минуты близлежащих негромкими песнями и декламацией. Кто мог, взгромоздился за пиршественный стол; прочие вернулись к обычаю древних и, опираясь на локоть, передавали друг другу бросаемые им со стола объедки. Умирая с куском в руке, каждый еще стремился донести его до рта, а если у кого-то рот уже был набит, это напоминало улыбку. Вообще же все были очень вежливы.
Никто не вспоминал старых обид и не разжигал новые, и рука, слишком слабая для удара, ласково гладила. Стерлись различия, и было непонятно, кто стар и кто молод, и у кого не хватало ноги, а у кого — глаза, и все стали как дети одного отца, так что никто не замечал ни своего уродства, ни уродства брата. И не было среди них ни книжника, ни фарисея, но все снова стали нагими и безграмотными, и всякая плоть превратилась в живой камень, и, как у камней, у них не было никакого блуда и сквернословия.
А на столе, расталкивая ногой наилучшую посуду, плясала женщина и прыгала так забавно, что стол под ней казался раскаленным железом. Кожа ее прилипла к костям и стала суха, как дерево, но голос был сладок, а лицо улыбалось.
По всей же земле был богатый урожай и прекрасная погода.
Я опоздал, и куда-то в никуда ушли мои жалкие заветные мечты и подразумеваемый жар души. Как бы хорошо я смотрелся на фоне крито-микенской культуры, в декорациях Персеполиса, в изящные дни Нового Царства, когда мужчины и женщины носили каласирис и подкрашивали глаза и губы. Был бы придворным кавалером или дамой при Карле II — ученым, развратным и пылким. Или толстым и веселым монахом, который всю ночь, в компании священников и мирян, пьет вино и играет в кости, неистощимый на скабрезные истории. Или благоухающим и розовым аббатом, приятелем светских дам и кутил. Благоразумным рогоносцем, отважным распутником, тем либертином, который говорил, что для райского блаженства ему нужны только хлеб, сыр, вино и первая встречная, волокитой и игроком. Гостем на пиру.
«Не вернется пьяный гость, сбежавший с пира». Разве плохо тебе было на пиру жизни, на пиру Трималхиона? Нет, отвечает, только я ждал другого. Знаток моей души, почему именно в борделе особенно ценят приличие? Они знают, как войти в доверие, как разжечь страсть, как обобрать, как бросить; они умеют так правдиво задержать дыхание и лгут, как дышат — но дыхание выдает их, и живой не может притвориться мертвым. Только у мертвых настоящие хорошие манеры: повадка людей, которые никому не в тягость.
Ну что же такое; позовите наконец девок и кудрявых мальчиков, и флейтиста, и принесите сидонские яблоки на десерт, чтобы «желудку и бедру и ногам было славно». Разве не заплатил я за это веселье своей жизнью, тем последним оболом, и двумя медными монетами, и фармазонским рублем? Угрюмый гость; вот его рожа среди свежих румяных лиц. Он не уверен, что ему здесь плохо, но всего охотнее открыл бы дверь и вышел на улицу. Ужасная мысль мертвит ему ноги: ведь может оказаться, что весь мир — один большой веселый дом.
Но сколько красавиц умирают там со скуки. Сколько разумных печально сидят в углу. Какой уж тут разврат.
Так вот, мальчики и девочки и вы тоже, мужики из телевизора. Присаживайтесь. Хочу поговорить с вами серьезно.