Мыслящий тростник — страница 3 из 12

Да и сам Марсиаль Англад, погруженный в свой собственный мирок, оказывается невосприимчивым к этим идеям. Им ведь движет только одно-единственное желание — как можно дольше наслаждаться материальной стороной жизни. «Моя маленькая жизнь, мое единственное благо!», — восклицает он и печется лишь о том, чтобы сохранить это «благо». Не ради подлинного духовного обновления, а именно «корысти ради» ведет свой поиск герой романа. Он плоть от плоти «общества потребления», и потому все его попытки вырваться, найти для себя какой-то особый путь не могут не быть бесплодными.

Кюртис не выводит своего героя за пределы буржуазного существования и буржуазных идей. Перечисляя идеи и учения современности, автор не упоминает о марксизме. Но это «упущение» не случайно. Оно еще убедительнее подчеркивает ограниченность героя романа, узость его духовных поисков, его неспособность из-за своего зоологического, животного индивидуализма увидеть, понять реальную жизнь. Марсиаль Англад — неотъемлемая частица, своего рода «модель» современной буржуазии. Его идейный крах — свидетельство духовного тупика, в котором оказался этот класс в наши дни.

Что же позитивного можно отыскать в Марсиале Англаде? В романе мельком упоминается, что было время, когда ему удалось выйти за рамки своего маленького индивидуалистического мирка, встретить подлинную человеческую убежденность, высокий идейный порыв. И он даже сумел разделить их. Это было в годы войны, в дни его юности, когда он участвовал в Сопротивлении, боролся против оккупантов. Тогда у него была ясность цели, чувство товарищества, даже способность к самопожертвованию и к мужественным поступкам. Автор вместе со своим героем тоскует по той героической поре. Не случайно эта своего рода ностальгия проходит через все творчество Кюртиса: она помогает ему глубже осознать и разоблачить нравственную пустоту и приземленность идеалов современных буржуа, даже тех, кто в прошлом сражался в рядах борцов Сопротивления.

Ну, а в сегодняшней жизни автор находит для своего героя лишь довольно ограниченный, суженный вариант альтруизма: «рай на земле — это быть с теми, кого любишь». Так наконец обретает свой «рай на земле» Марсиаль Англад в любви к дочери, с которой случилось несчастье. Книга кончается почти символически: герой романа сливается с толпой прохожих. «…Марсиаль Англад исчез. Стал просто одним из толпы… Некто. Никто. Смертный среди миллиардов других безымянных смертных». Это означает фактически капитуляцию, примирение с судьбой, отказ героя от дальнейших поисков. Так бесславно завершается эта «одиссея» человека, пытавшегося найти идейную опору, не выходя из рамок своей среды, в которой найти ее невозможно.

«Мыслящий тростник», подобно «Молодоженам» и многим другим книгам Кюртиса, фактически представляет собой развернутый, выполненный художественными средствами социологический анализ. И это тоже знамение времени. Традиционный французский интеллектуальный роман (roman à thèse), идущий еще от XVIII века, от литературы эпохи Просвещения, в современных условиях, особенно в 60-е и 70-е годы, все больше приобретает социологическое звучание. Наиболее наглядно это проявилось в литературе, прямо и непосредственно выступившей с разоблачением конкретных явлений «потребительской цивилизации». Достаточно вспомнить, например, имевший огромный успех роман-эссе «Вещи» Жоржа Перека (1965), или известную советскому читателю книгу Робера Мерля «За стеклом» (1970), или, наконец, также переведенный на русский язык роман Эрве Базена «Супружеская жизнь» (1967), представляющий собой своего рода социологическое исследование современного буржуазного брака. Можно привести еще десятки примеров этой «смычки» литературы и социологии, художественности и документализма, ставшей характерной чертой французской реалистической прозы последних лет. В этом смысле книга Кюртиса «Мыслящий тростник» представляет собой не исключительное явление, а типический образец современного реалистического романа-исследования.

Но подчеркнутая социологичность книги, а порой и прямое, публицистическое изложение материала не мешают роману Кюртиса быть увлекательным, интересным чтением, и если нет в «Мыслящем тростнике» сюжета в его традиционном понимании, то эту роль выполняет напряженное, взволнованное и внутренне крепко сцементированное повествование о духовных перипетиях и исканиях Марсиаля Англада — живые сатирические сценки современного быта Франции, острые и остроумные диалоги, умело построенные внутренние монологи, отмеченные тонкой авторской иронией.

Книга Кюртиса — умное и талантливое свидетельство невозможности духовной жизни в бездуховном обществе, глубокого идейного кризиса современного капиталистического мира.

Ю. Уваров

МЫСЛЯЩИЙ ТРОСТНИК(Роман)


Часть перваяПРОЗРЕНИЕ

1

— Значит, ты веришь в бога?

— Да, верю, — ответила мадам Сарла, глядя прямо в глаза племяннику.

— И у тебя никогда не возникало никаких сомнений?

— Ни малейших, с тех пор как выучила катехизис.

Она произнесла это твердо, с вызовом, словно утверждала свою веру, взойдя на костер.

— А ты не боишься, что тебе там, наверху, будет скучно? Бее своих кошек? Без пасьянса? Как ты обойдешься без карт?

Она пожала плечами.

— Господи, до чего ты глуп! Познавшим вечное блаженство не нужны земные радости.

— Ах, вот оно что! Ты рассчитываешь на вечное блаженство?

— А почему бы и нет? Я ничего дурного не совершила. Живу, во всяком случае стараюсь жить, как христианка…

— Ну, тетя, с совестью у тебя все в порядке!.. Прямо сердце радуется! Еще чашечку кофе?

Она согласилась, хотя и выразила опасение, что подобное излишество может дурно отозваться на ее сне.

— Но все же, — продолжал Марсиаль Англад тем же веселым тоном, — у тебя ведь есть за душой хоть какие-нибудь грешки? Не станешь же ты меня уверять…

— Как и у всех, но я регулярно исповедуюсь.

— …Не станешь же ты меня уверять, что не любишь, например, вкусно поесть? Из-за одного этого тебе придется, быть может, пройти небольшую стажировку в чистилище, прежде чем тебя пропустят в райские кущи.

— Тетя, он же вас дразнит, — сказала с улыбкой Дельфина Англад. — Уж когда он заведется, его не остановишь. Не отвечайте ему, и все тут!..

Но мадам Сарла не желала потакать богохульству.

— Быть может, мне и придется пройти, как ты выразился, стажировку в чистилище, — заявила она совершенно спокойно. — Ну и что с того?

— В конечном счете верно, это лишь остановка. И если тебя при этом поддерживает надежда на вечное блаженство, то… Кстати, тебя не пугает вечность?

Улыбка мадам Сарла была полна снисходительности.

— Пугает? Почему это я должна бояться вечности?

— Всякий раз, как я об этом думал — признаюсь, это случалось не часто и только в детстве, — я испытывал жуткий страх. Нечто, что не имеет конца!.. Длится и длится… Длится вечно!.. Лучше в это не вникать, а то голова закружится.

— Там, наверху, — произнесла мадам Сарла с обезоруживающим терпением посвященной, обращающей язычника, — времени не существует. Там нет часов. Есть только настоящее.

— Я не могу себе этого представить.

Она смерила его взглядом с головы до ног.

— А кто ты такой, чтобы сметь представлять себе вечность? Разве с твоим жалким умишком можно проникнуть в тайны религии?

— Браво! — воскликнула Дельфина. — Заставьте его замолчать!

— Гляди-ка! Она меня не щадит, — сказал Марсиаль игривым тоном.

Он был явно в прекрасном настроении.

— Ну и тетушка! Она обращается со мной так, будто мне все еще двенадцать лет.

— Так оно и есть. В известном смысле тебе все еще двенадцать… Если не меньше, — добавила она.

— Знаешь, она меня воспитывала по-спартански, — сказал Марсиаль жене. — Ничего не спускала.

— К сожалению, я вынуждена признать, что мои усилия не увенчались успехом.

— Тетя, я не так уж плох, как тебе кажется… А своего мужа ты тоже дрессировала?

— В этом не было нужды. Фонсу был сущим ангелом.

Глаза Марсиаля Англада так и заискрились смехом. Покойный муж мадам Сарла уже много лет был объектом незлобивых шуток. В семье Англадов его плохо знали, но уже одно его уменьшительное имя вызывало улыбку. Альфонс Сарла, судя по всему, был человеком совсем иного склада, чем его супруга. Однако это нимало не мешало их совершенно исключительной привязанности друг к другу, и даже после смерти мужа чувство мадам Сарла не угасло. Мадам Сарла поставила кофейную чашечку на низенький столик, деликатно вытерла губы вышитым платочком и обратилась к племяннице:

— У вас, Дельфина, всегда удивительно вкусный кофий. Вы умеете хранить наши добрые традиции. Я вас поздравляю.

— Для этого, тетя, достаточно купить хороший кофе, обязательно смесь разных сортов.

— А Фонсу, — упрямо гнул свое Марсиаль, — он тоже верил в бога?

— Если бы он не был верующим, я бы за него не вышла.

— Значит, ты думаешь, что он тебя там, наверху, ждет?

— Ему незачем меня ждать, потому что он знает, что я уже с ним. Повторяю, ты ничего не смыслишь во всем, что касается неба. Я просто дура, что дала себя втянуть в этот разговор. Вы по-прежнему покупаете продукты у Фошона? — спросила она, повернувшись к Дельфине и давая этим понять, что ее бесплодный спор с Марсиалем окончен. — Напомните мне, чтобы я тоже купила там кофий перед отъездом. У нас в Сот даже в лучших магазинах сейчас не достанешь хорошего кофия, такого, как прежде.

— Значит, ты все-таки находишь, что и в этом мире есть кое-что приятное? — спросил Марсиаль.

— Господь не возбраняет этого. Даже напротив.

Марсиаль взглянул на часы и поднялся.

— Пора! Я покидаю вас, благочестивые дамы, желаю вам приятно провести время. Меня призывают мои святые обязанности.

— Он имеет в виду регби, — объяснила Дельфина мадам Сарла.

— Я поняла. Каждый выбирает мессу себе по мерке.

— За все золото мира он не пропустит матча.

— Ты сошла с ума! Сегодня исключительная игра. Я бы дал себе отрубить палец… Франция — Ирландия! Тебе это что-нибудь говорит?

— Ровным счетом ничего.

— Моя жена приводит меня в отчаяние! — воскликнул он, взывая к мадам Сарла. — Представь, она никогда не интересовалась регби! Для южанки это бог знает что!

Он поцеловал в лоб обеих женщин и, напевая, шагнул к двери.

— Ты идешь, конечно, с Феликсом? — спросила мадам Сарла кислым тоном.

— Ну да! А с кем же еще?

— Чем же этот тип теперь занимается?

— Все тем же. А чем бы ты хотела, чтобы он занимался?

— Больших перемен в его судьбе я, собственно говоря, и не ждала, — сказала мадам Сарла таким тоном и с таким выражением лица, которые свидетельствовали, что она виртуоз по части многозначительных недомолвок.

Марсиаль рассмеялся:

— Ты несправедлива к нему. Если бы ты лучше знала Феликса, ты бы его оценила. Ну, до вечера!

Он надел в передней плащ и вышел. Он чувствовал себя совершенно счастливым. Предстоящий вожделенный матч между сборными Франции и Ирландии вдохновлял его с той самой минуты, как он проснулся. В самом деле, игра олимпийского класса! Присутствовать при событии такого значения выпадает на долю мужчины, может быть, раз в жизни. Марсиаль и его друг Феликс позаботились о билетах (лучшие места) за много недель до матча. Оба были ярыми болельщиками регби. Эта страсть зародилась в них еще в детстве. Они росли вместе, учились в одном лицее и с той поры не теряли друг друга из виду. Воскресные матчи, когда он сидел на стадионе рядом с Феликсом, таким же азартным болельщиком, как и он сам, были одной из постоянных величин в жизни Марсиаля, фактором, определяющим ее непрерывность и устойчивость.

Он сел в машину, добропорядочное «пежо» для средних классов, к которой относился почти как к члену семьи. Он ее любил. Он даже ловил себя на том, что иногда разговаривает с ней. Случалось, он ее и одергивал, когда она ни с того ни с сего начинала капризничать, или проявляла строптивость, или требовала слишком больших расходов. Непостоянная, как женщина, она была то покорной служанкой, то вздорной любовницей. Вести ее было для него истинным наслаждением. Однажды его сын, которого все считали интеллектуалом, объяснил ему, что влечение, которое мужчина испытывает к автомобилю, уже давно определено психоаналитиками как одна из форм сексуального самоутверждения: самец за рулем ощущает себя самцом в квадрате. «Поверь мне, по этой части я не нуждаюсь в самоутверждении», — молодцевато ответил Марсиаль. Однако эта мысль запала ему в голову, оставив смутный осадок тревоги: неужели наши самые невинные действия являются подозрительными симптомами чего-то? Неужели за пределами нашего самоощущения существует какая-то иная реальность, единая для всех, которая низводит нас до уровня безликих механизмов? О психоанализе Марсиаль имел лишь самое общее представление, которое получают еще на школьной скамье. А желания разобраться в этих вещах у него никогда не возникало. Он любил, чтобы все было просто, чтобы люди были простыми, а времена года — четко разграниченными, чтобы чувства выражались словами, кушанья были без особых изысков, а удовольствия не влекли за собой неприятных последствий.

Осенний день, прохладный и солнечный, — идеальная погода для регби. Марсиаль любил Париж. Он испытывал чувство удовлетворения, что живет в таком городе, а не в провинции, как большинство его однокашников. Хотя он и не порвал своих провинциальных связей, он препрекрасно обжился в столице: произношение, одежда, манеры — словом, ничто, считал он, не отличает его от парижанина из богатых кварталов. «Я сумел адаптироваться». Но день большого матча — это день полной свободы, день, когда имеешь право вновь быть тем, кем остаешься в глубине души, несмотря на всю видимость зрелости и социального преуспевания, — молодым развязным южанином. Оттуда-то вновь появлялся резкий пиренейский акцент, громкий голос, размашистые жесты и вульгарная речь, давным-давно изгнанная из повседневного обихода. Этому превращению в значительной мере содействовало присутствие Феликса. С Феликсом он снова чувствовал себя двадцатилетним, потому что когда-то им обоим было по двадцать. Профессия, семья, карьера — все это немедленно забывалось. Когда они оба женились, жены поначалу приняли в штыки эту мужскую дружбу, которая оставляла в жизни их мужей какие-то неведомые сферы, где женам не было места, где они ничего не значили. Но с годами им пришлось с этим примириться как с неизбежным и наименьшим злом. В конце концов, лучше регби и мужская дружба, чем любовницы.

Марсиаль заехал за своим другом. Хотя у Феликса и была машина, он пользовался ею в Париже только в самых крайних случаях. Вести машину в аду столичного коловращения было выше его сил. Он так и не смог к этому приноровиться, и в тех редких случаях, когда он все же садился за руль, с ним обязательно что-нибудь приключалось. То задевал кого-то и выслушивал ругань водителей, то на него составляли протокол за какое-нибудь нарушение, и в конце концов он впадал в некое безумие, подобное поэтическому трансу, и тогда ехал на красный свет или против движения. Подробные рассказы обо всех этих злоключениях очень забавляли Марсиаля. Одна из причин его привязанности к Феликсу (на эту мысль его натолкнула Дельфина) заключалась в том, что Феликс был менее умен, менее приспособлен к жизни, чем он, а главное, что он куда меньше «преуспел». Конечно, когда Дельфина ему это сказала, он возмутился, но потом, по зрелом размышлении, пришел к выводу, что она права. Втайне он презирал Феликса, что, однако, не мешало ему по всякому удобному поводу громогласно превозносить доброе сердце и прочие достоинства своего несравненного друга и в случае необходимости с пеной у рта защищать его от нападок. Одним словом, он покровительствовал Феликсу. Из них двоих он всегда главенствовал и привык, чтобы им восхищались. Между ними никогда не возникало борьбы за первенство. Короче говоря, это была весьма удобная дружба, тем более что Феликс не только не чувствовал себя уязвленным второстепенностью своей роли, а, напротив, был преисполнен благодарности, что такой выдающийся человек, как Марсиаль, ищет его общества и все эти годы сохраняет ему верность.

Что до матча, то он превзошел все их ожидания. Сборная Франции, увы, проиграла — три попытки против двух, так что дело все же обошлось без особого позора. Однако прочь пустопорожний шовинизм! Спорт в своем высоком значении прекрасен не конечной победой, а красотой борьбы. А какая на этот раз была борьба! Как красиво играли! С первых же минут двадцати тысячам зрителей стало ясно, что им довелось присутствовать на матче века. Обе команды не сразу продемонстрировали свой боевой запал и свое мастерство. Начав игру спокойно, даже небрежно, соперники на самом деле приглядывались друг к другу. Каждая команда старалась нащупать слабые места противника, проверить его бойцовые качества и излюбленные тактические приемы. Поначалу это было что-то вроде вежливого знакомства, игроки вели себя на поле более чем галантно, только что реверансов не делали. Звезды каждой команды, знаменитости, известные всему миру, — которых болельщики узнают на улице, чьи биографии досконально изучены любым мальчишкой, позволили себе всего один-два смелых прорыва, этакие маленькие, блистательные импровизации, только для того, чтобы показать, на что они окажутся способны потом, в пылу схватки, когда дело примет серьезный оборот.

Марсиаль и Феликс обменивались улыбками посвященных: они узнавали повадки, стиль, la bravura[8] своих любимцев. Слишком тонкие знатоки, чтобы делать скоропалительные заключения, как все эти профаны, которые без всякого толка орут с самого начала игры, они сидели спокойно, пожалуй, даже равнодушно, как и положено истинным болельщикам, понимающим, что их ждет впереди и каких нервных затрат потребует от них дальнейший ход игры. Они напоминали тех завсегдатаев оперы, что никогда не высказывают своего мнения о новой певице, не услышав ее арию в первом акте и не узнав, какова она в «Casta diva», в «Dove sono», в «О patria mia, non mi vedrai mai piu»[9], и, если их наивные соседи сразу же приходят в восторг, они соболезнующе покачивают головой и вспоминают одну из несравненных примадонн прошлых лет, какую-нибудь там Тебальди, Стик-Рандаль или Любен. Они строги и высокомерны. Именно такими были Марсиаль и Феликс в начале матча. Потом игра оживилась, регбисты стали агрессивны, этап вежливости миновал. И тут Марсиаль и Феликс постепенно утратили свою сдержанность. Захваченные перипетиями игры, по мере того как счастье улыбалось то одной, то другой команде, они криками, жестикуляцией, мимикой выражали волнение, восторг, отчаяние, мистическое слияние с действом и экстатический ужас. Они бормотали проклятия, ворковали, словно влюбленные голуби, стенали, как роженицы во время затянувшихся схваток. А Марсиаль дошел даже до того, что воззвал к душе своей покойной матушки, но при этом у него вырвалось не «мама», а «мамуля». Феликса же вдруг охватило такое горькое чувство досады, что он в остервенении, неистово вопя, настойчиво посылал одного из игроков, «раз уж он на лучшее не способен», в гостиничный номер вместе с его противником. Мол, такой пассивный и податливый мальчик должен завершить свое падение известно чем. Феликс определил это весьма недвусмысленно. Зато он все время подбадривал другого игрока, своего земляка, уроженца Ланд, с которым был шапочно знаком и имел честь и счастье поболтать несколько минут в кафе в Дексе. В этих ободряющих восклицаниях слышались одновременно нежные призывы встревоженной жены и суровые приказы товарища по оружию. Когда над сборной Франции нависла угроза попытки, Феликс, обезумев от отчаяния, натянул свой берет на нос, чтобы не быть свидетелем такого несчастья, но тут же сдвинул его набок, боясь пропустить хоть секунду в решающей фазе схватки, пусть даже это наносило урон их команде. Последняя попытка матча, как раз перед финальным свистком, — попытка, которая решала победу, — довела друзей до полуобморочного состояния, но это произошло так эффектно (стремительный рывок ирландского ветерана с мячом, прижатым к сердцу!), что они, не смогли усидеть на месте, они вскочили на ноги, как и тысячи других зрителей. И тысячеголосый вопль, огласивший стадион, был подобен мучительно сладострастному стону титана.

Все было кончено. Потом все пошло по хорошо известному незыблемому ритуалу: объятия, поздравления игроков, толпы болельщиков, наводнивших поле, свистки, скандирование, выкрики, гимны, песни землячеств, размахивание флажками. Но Марсиаль и Феликс не интересовались этими побочными, чисто фольклорными моментами спортивных соревнований. Они — люди взрослые и искушенные, а живописной стороной пусть занимаются молодежь и профаны. Их эстетические потребности были удовлетворены. Они получили необходимую дозу религиозного экстаза. Теперь они чувствовали себя полностью исчерпанными. И закурили. Затерянные в толпе расходящихся зрителей, друзья молча шли к машине — нужны были минуты сосредоточенности, чтобы переварить впечатление, обновившее и потрясшее их души. Мадам Сарла была права — истинная месса!

Как и всегда, они отправились пропустить по стаканчику в кафе на Бульварах, которое держал их земляк. Это кафе было местом встреч всех беарнцев, увлекающихся спортом. Для Феликса Бульвары между Оперой и Порт-Сен-Мартен оставались, как и были для его отца и деда, живым сердцем столицы, центром общественной жизни. На Елисейских полях он чувствовал себя не в своей тарелке. На Сен-Жермен-де-Пре он отважился пойти лишь один раз и, попав туда, оробел и растерялся, словно старая дева-англичанка, оказавшаяся среди индейцев: эти молодые пестрые орды не могли не вызывать у него недоверия. А вот на Бульварах ему было вольготно. Именно с Бульваров Марсиаль и он начали свое знакомство с Парижем, когда восемнадцатилетними юнцами впервые приехали на свой первый международный матч. Они тогда остановились в гостинице на улице Могадор, которую им рекомендовал отец Феликса; и Феликс, человек по природе несмелый, так и держался этого района, добавив к нему лишь предместье Левалуа, где жил.

Они устроились за столиком, взяли по стаканчику перно, которое вполне «заслужили» (как заявил Феликс, словно присутствие на матче было не менее тяжким испытанием, чем участие в нем), и только тогда принялись обсуждать игру. Это было подобно заклинаниям античного хора, прославляющего подвиги героев. Они сравнивали мастерство своих любимцев, доходили в оценках до тончайших нюансов, до маниакально-бессмысленных мелочей. Словарь их был предельно насыщен «техническими» терминами — единственные иностранные слова, которые удалось вызубрить Феликсу, но произносил он их на свой беарнский лад, так что, слыша его речь, казалось, будто ты живешь в первые века нашей эры, когда местные диалекты были еще близки к латыни, и только начали искажаться, входя в соприкосновение с говором готов или вандалов. Друзья перебирали и прочие знаменитые матчи, ход которых они помнили наизусть, как другие помнят стихи.

Эти воспоминания потянули за собой иные воспоминания, связанные с поездками на матчи в разные города юго-востока страны, где часто происходили встречи, и Марсиаль вновь ощутил особую атмосферу, неповторимый дух этих эскапад. Отъезд на машине ранним зимним утром, вчетвером или впятером. Отличное настроение. Все — болельщики и жизнелюбы, и это их объединяет, потому что вечером после матча им предстоит долгое сидение за аперитивами, потом они «знатно подрубят» в какой-нибудь придорожной харчевне и, наконец, закатятся в бар или дансинг, где можно «подцепить» девочек. Спорт — жратва — секс — вот неизменная программа этих парней с горячей кровью, так и брызжущих энергией, не богатых, но довольно состоятельных и без всяких там комплексов. И Феликс всегда был с ними, наименее блестящий в их компании, наименее красивый (мягко говоря), но его отсутствие создало бы некую тревожную пустоту. Он был им необходим, этот Феликс, с его резким акцентом, с его невозмутимым спокойствием, с его одновременно грубоватым и хитрым умишком, с его «рожей» (по их мнению, слово «лицо» к нему было неприменимо). Он добродушно играл в их компании роль шута, который вызывает смех, сам того не желая, любым словом, одним своим появлением, своей нелепой наивностью и над которым смеются, подчас и жестоко, потому что заранее знают, что это пройдет безнаказанно. В частности, любовные похождения Феликса служили им постоянным поводом для веселья. Все знали, что он довольно похотлив, но в то же время стеснителен с женщинами, скован, неловок. Все знали также, что он всегда искал — и по склонности, и по робости, и чтобы было попроще — добычу самую заурядную, самую легкую. В этих делах он был неразборчив, как средневековый монах, довольствовавшийся услугами грошовой потаскухи. За тридцать лет Феликс совсем не изменился, ни в этом отношении, ни в каком другом. В двадцать он уже был как бы без возраста и выглядел вполне на сорок. Теперь же его внешность более или менее соответствовала его годам, таким образом, можно сказать, что он, пожалуй, даже помолодел. Марсиаль глядел на этот лоб с глубокими залысинами, на толстые розовые щеки, на голубые глаза, сияющие чистосердечием и весельем, на чуть кривой, такой выразительный нос, глядел и был счастлив — и правда «рожа». Какое успокоительное зрелище — этакий кентавр, получеловек-полуживотное, жизнь которого так тесно сплетена с твоей собственной.

Феликс хотел заказать еще по стаканчику перно, но Марсиаль с улыбкой заметил, что Феликс, на его взгляд, в последнее время стал чрезмерно увлекаться крепкими напитками, а это может повлиять на здоровье и дурно отозваться на его мужской силе. Феликс же утверждал, что, напротив, алкоголь действует на него возбуждающе. Само собой разумеется, все было высказано в иных выражениях, куда более сочных. И хотя эти шутки были почти их ровесницами, и обмен ими являлся своего рода ритуалом, где каждое слово было заранее известно, Марсиаль разразился хохотом, и душа его преисполнилась радости и ликования, как у шаха из «Тысячи и одной ночи», когда тому рассказывали особенно пикантные истории. Следующий поворот разговора было легко предвидеть, и он произошел незамедлительно.

— Ну как, ты все еще радуешь свою мадам Астине? — спросил Марсиаль.

Эта дама вот уже пятнадцать лет была любовницей Феликса. Марсиаль никогда ее не видел (Феликс ревниво скрывал от всех объект своей страсти), но легко мог себе ее представить по описаниям. Мадам Астине была уроженкой Востока, и красота ее, видимо, тоже была восточного типа: знойная, пышная. К Феликсу она относилась, судя по рассказам, очень ласково и внимательно, угощала бараниной на вертеле, а в день рождения дарила ему рахат-лукум. До чего такая связь была в духе Феликса! Она отдавала запахом пота, чем-то одновременно гнусноватым и очень милым. И Феликс был предан этой женщине. Он посещал ее аккуратно раз в неделю. Да, что и говорить, мадам Астине была хорошей мишенью для шуток! Уже одно ее имя вызывало смех. В ее пристрастии к сладостям было что-то гаремное. И в довершение комедии мадам Астине была еще и гадалкой.

Само собой разумеется, факт существования, имя и профессия мадам Астине были поводом для нескончаемого острословия и каламбуров самого дурного вкуса. Чем грубее была шутка, тем большее она вызывала веселье. В обществе своего друга Марсиаль безудержно и бесстыдно вкушал счастье, доступное лишь детям и, быть может, святым, — хрупкое счастье глупости.

Феликс в свою очередь осведомился о похождениях Марсиаля. У них была привычка исповедоваться друг перед другом на этот счет. Оба стали изменять своим женам на второй год супружества, что нисколько не нарушало их душевного равновесия, не вызывало ни малейших угрызений совести, словно не имело никакого отношения к вопросам нравственности, словно супружеская неверность была в их глазах одной из естественных привилегий мужчины, его неотъемлемым правом, самым древним и самым почетным. Но эти неверные мужья были по-своему прекрасными мужьями, с ними жилось легко, настроение их ничем не омрачалось, и женам они предоставляли полную свободу.

На вопросы своего друга Марсиаль отвечал охотно, не упуская никаких подробностей. Да, он все еще «встречается» с той же дамой (парикмахершей) и вполне ею доволен, но уже с некоторых пор «положил глаз» на другой, куда более достойный объект — свою новую секретаршу. И он описал ее несколькими скупыми фразами. Двадцать шесть — двадцать восемь лет. Исключительно элегантна. Работать ей нет решительно никакой необходимости — из прекрасной семьи, живет в XVI округе, — но она из тех современных девчонок, которые хотят сами зарабатывать, потому что время сейчас ненадежное. Мадемуазель Ангульван… Мариель Ангульван. Марсиаль завтракает с ней теперь ежедневно, и ему кажется, что «дело на мази», что он ей «приглянулся». Феликс восхищался, что его друг все такой же обольстительный и пугается теперь со «светскими дамами». Марсиаль принял эти выражения восторга как должное. Преклонение Феликса перед ним было фундаментом их давнего товарищества. Отвозя его домой, Марсиаль вдруг подумал, что роль, которую играет Феликс в их компании, возможно, и не слишком приятная. Быть в течение всей жизни предметом насмешек, пусть даже незлобивых, со стороны своих друзей и товарищей, наверное, не так уж сладко. И не страдает ли Феликс от этой вечной атмосферы насмешливой снисходительности? Марсиаль припомнил, что раз или два подметил, как Феликс весь съеживался, лицо его застывало, а во взгляде сквозила то ли печаль, то ли страх. Это случалось, когда насмешки становились слишком беспощадными и назойливыми, в частности когда они касались какого-либо его физического недостатка, например лысины или маленького роста… «Мы бываем с ним не очень деликатны и часто рубим с плеча». Конечно, в их компании существовало ходячее мнение: «У Феликса золотое сердце, с виду он медведь медведем, но он душа-человек!» Одна из тех готовых формул, которыми пользуются бездумно, удобства ради. А как знать? Ведь Феликс, в общем-то, не до конца ясен, именно потому, что он весь как бы на поверхности, никто никогда не задается на его счет никакими вопросами. Но с другой стороны, зачем непременно искать какую-то глубину за этой личиной веселого мордастого фавна? «Не стоит усложнять себе жизнь», — подумал Марсиаль. И все же, попрощавшись с Феликсом, проводив глазами этого приземистого человека в баскском берете, который вразвалку шел по палисаднику, Марсиаль на мгновение преисполнился нежности к своему другу, и у него защемило сердце. Дойдя до двери, Феликс обернулся и помахал Марсиалю рукой. Его круглое лицо расплылось в улыбке. «Он слишком много ест и слишком много пьет, — подумал Марсиаль. — И никакой физической нагрузки».

— Привет! До скорого! — крикнул он и уехал.

Какой это был прекрасный день! Еще один. К несчастью, его не удастся приятно закончить, потому что сегодня к ним на обед был приглашен Юбер. Марсиаль хорошо относился к своему свояку, во всяком случае, он считал, что хорошо относится (свояк — это родственник, а значит…). Марсиаль был бы оскорблен, если бы ему кто-нибудь сказал, что он не любит Юбера. Вообще-то ему было на него в высшей степени наплевать, но все-таки Юбер его раздражая. И на то было множество причин. Эти два человека явно не были созданы для того, чтобы ладить друг с другом. Их не объединяло решительно ничего, кроме одного обстоятельства — они были женаты на родных сестрах. Юбер занимал довольно видный пост в какой-то министерской канцелярии по вопросам планирования. В каком министерстве и чем именно Юбер занимался, Марсиаль в точности не знал. То ли оборудованием, то ли культурой, а может быть, вообще культурным оборудованием. Юбер, правда, еще не министр, но этого не долго ждать. Короче, он был, как говорится, в «мозговом тресте» правительства. Один из тех, кто живет на тридцать лет впереди своего времени и мыслями уже весь в завтрашней Франции. Этого вполне хватало, чтобы произвести впечатление на человека, который занимается всего-навсего страхованием, пусть даже на уровне одного из директоров Компании. Юбер, видимо, был дока в своей области. Марсиаль этого не отрицал, и все же монументальный череп свояка казался ему временами пустым. Больше всего Марсиаля раздражал в Юбере его нескрываемый интерес к знакомствам с сильными мира сего, его светскость, снобистский прононс, аффектированная речь, самодовольство, которое сквозило в каждой произнесенной фразе, и тот факт, что его имя иногда стояло в списках приглашенных на большие приемы, которые печатаются в вечерних газетах. Если не считать всего этого, то Марсиаль прекрасно относился к Юберу. «Ведь он как-никак родственник».

Вернувшись домой, Марсиаль застал мадам Сарла в гостиной, в том же кресле у камина. Она вязала — она никогда не сидела без дела, даже во время своего недолгого пребывания у племянника (каждую осень она приезжала к ним погостить). Марсиаль весело поцеловал ее.

— Ну как, эта партия в футбол хорошо прошла?

— Потрясающе! Только это был не футбол, а регби.

— А разве есть разница?

Марсиаль воздел руки к небу.

— Ты не различаешь? Какой позор! В футболе мяч бьют ногой, а в регби его можно хватать и руками.

— Верно-верно. Пора бы мне это знать. Бедный Фонсу тоже обожал регби, но я все забываю.

— Есть и другие отличия. В футболе, например…

— Не беспокойся, меня это решительно не интересует. Значит, ты неплохо развлекался? — спросила она, окинув Марсиаля невозмутимым взглядом; трудно было сказать, какой именно смысл она вкладывала в это слово, но, несомненно, какой-то особый смысл был.

— Просто прекрасно.

— Что ж, тем лучше. Какое счастье, что у вас, мужчин, есть еще такие детские забавы. Хоть в это время вы не делаете ничего дурного.

— Ты называешь регби детской забавой? О несчастная!

— А что же это в таком случае?

— Пф! Ты в этом ничего не смыслишь! А где все остальные? У нас как будто сегодня гости к обеду?

— Дельфина одевается, а где дети, не знаю. Вероятно, в своих комнатах. Они, как обычно, сюда не заглядывали.

Марсиаль предпочел переменить тему:

— Ты для себя вяжешь этот роскошный лиловый свитер?

— Прежде всего это не свитер, а кофта, а во-вторых, она не лиловая, а сиреневая.

— Скажи, почему ты всегда выбираешь такие цвета: сиреневый, лиловый, серый? Чтобы быть похожей на покойную Queen Mary[10]?

— Я ношу эти цвета потому, что они соответствуют моему возрасту и положению.

— А какое у тебя положение? — спросил он рассеянно (он искал на столе газету).

Взгляд мадам Сарла стал неподвижным.

— Вдовы, — ответила она.

— О, правда. Извини, тетя… Но послушай, ведь ты овдовела уже больше двадцати лет назад. Мне кажется, что…

— Время ничего не меняет.

— Это само собой, но я думал, что для внешних проявлений траура есть четко отмеренные сроки: шесть месяцев или там год…

— Но как бы ты хотел, чтобы я одевалась? — спросила мадам Сарла, вдруг оживившись. — Чтобы я носила мини-юбку?

Он рассмеялся.

— Не думай, пожалуйста, что я выглядела бы смешнее других, — продолжала она. — Я смело могла бы показать свои ноги.

— Тетя, помилуй, у меня и в мыслях не было…

— Мало кто в моем возрасте так хорошо сохранился.

— Что правда, то правда. Выглядишь ты великолепно. Тебе можно дать на десять-пятнадцать лет меньше.

Марсиаль нашел наконец газету и устроился на диване. Несколько минут длилось молчание, потом мадам Сарла, не отрываясь от вязания, спросила:

— Ну, а как поживает твой друг Феликс?

— Очень хорошо.

— Он все такой же дуролом? — осведомилась она своим невозмутимым тоном.

В лексиконе мадам Сарла это слово занимало особое место. Застрявшее в провинции словечко, бывшее в ходу в Великом — XVII — веке, оно обычно употреблялось и в мужском и в женском роде и имело примерно тот же смысл, что «дурак» у Мольера, но с большей гаммой оттенков. В зависимости от контекста и интонации оно могло обозначать в худшем случае — клинический идиотизм, а в лучшем — просто некоторую наивность. Между этими двумя полюсами оно охватывало весь диапазон умственной отсталости или слабости. К этому удивительно емкому слову, содержащему окончательный, неумолимый приговор, мадам Сарла частенько прибегала.

— Ну и язычок у тебя! — сказал Марсиаль. — Феликс — славный малый! И уж вовсе не дурак.

— Согласись, что блеска ему все же не хватает.

— А на что мне блестящий друг?

— Я хочу лишь обратить твое внимание на то, что ты неразборчив в выборе друзей. Тут ты начисто лишен честолюбия.

— Верно, лишен.

— Добрый малый, который только добрый малый и все, может оказаться балластом.

— Я просто поражен, тетя! Как мало в тебе милосердия!

— При чем тут милосердие?

— Ты считаешь, что надо гнать от себя всех добрых малых, если они не обладают блестящим умом. Это немило…

— Я вовсе не то сказала. Не искажай моих слов. Я сказала, что лучше иметь другом человека хорошего, достойного уважения и по возможности с головой.

— Феликс достоин уважения.

Мадам Сарла подняла глаза от вязания.

— Да? Ты так считаешь? Женатый человек, который вот уже десять или пятнадцать лет ходит к гадалке? Это, по-твоему, заслуживает уважения?

— А-а, значит, Дельфина тебе рассказала…

— Конечно. Полагаю, это не секрет?

— Вам, женщинам, никогда ничего нельзя говорить. Вы все используете как оружие против нас.

— Кроме Феликса, который, я повторяю и на этом настаиваю, просто дуролом, у тебя нет друзей.

— Что ты выдумываешь! У меня полным-полно друзей.

— Назови хоть одного, — сказала мадам Сарла инквизиторским тоном.

— Да у меня полно друзей, на работе и… В общем, полно.

— На работе не друзья, а коллеги. Назови мне хоть одного своего друга.

— Какая разница, как их зовут, все равно ты их не знаешь.

— Короче говоря, тебе некого назвать.

Марсиаль охотно продолжил бы этот спор, который его даже несколько распалил, тем более что споры с мадам Сарла — так уж издавна сложилось — велись всегда без всякого снисхождения к кому-либо или к чему-либо, до победы, причем далеко не окончательной. Но тут в гостиной появился молодой человек. Вошедший был новым и менее роскошным изданием Марсиаля. На нем был бежевый вельветовый костюм в широкий рубчик и серый свитер с высоким воротом.

— Добрый вечер, — сказал Марсиаль. — Матч был грандиозный. Жаль, что ты не пошел.

— Я глядел по телеку. Минут пять, — отозвался молодой человек.

— Всего пять? Что же ты видел?

Молодой человек неопределенно махнул рукой.

— Ты же знаешь, я и регби… Если не ошибаюсь, была какая-то свалка.

— Как грустно! — сказал Марсиаль, обращаясь к мадам Сарла. — Как грустно, что мне не удалось привить любовь к спорту хотя бы одному из членов моей семьи… Я здесь одинок… Одинок… Ты разве не обедаешь дома? — спросил он сына.

— Нет, почему же, обедаю.

— Но ты не переоделся…

— А разве в честь дяди Юбера надо переодеваться?

— Нет, но я хочу сказать… Ты мне и так нравишься… Но ты же знаешь дядю Юбера.

Не поднимая головы и не прекращая шевелить спицами, мадам Сарла кинула на внучатого племянника косой взгляд, один из тех взглядов, которые не выхватывают из пространства интересующий объект, а лишь скользят в том секторе, где он должен быть расположен.

— Он что, одет как битник? — пробормотала она.

— Нет, все нормально, только без галстука.

— Терпеть не могу одеваться! — сказал молодой человек.

— А ведь есть такие юноши, — мечтательно произнесла мадам Сарла, — которые любят надеть к обеду хороший костюм. Это те, у кого он единственный и которым пришлось работать, чтобы его купить.

Марсиаль бросил восхищенный взгляд на тетку, но от комментариев воздержался. По многим причинам ему не хотелось поднимать сейчас этот вопрос.

Мадам Сарла спрятала спицы и клубок шерсти в мешочек для рукоделья.

— Пожалуй, мне пора пойти поглядеть, как идут дела у вашей испанки. Я не слишком доверяю ее кулинарному искусству.

Она вышла из гостиной. Молодой человек уселся у камина с газетой в руках. Развернул ее и углубился в чтение.

Марсиаль тоже взялся за газету.


Юбер Лашом не выносил того, что, будучи англоманом, называл «small talk», другими словами, разговор, который ведут исключительно из вежливости и где затрагиваются темы, решительно никого не интересующие, такие, как погода или всякая там газетная чепуха. Пусть об этом болтают дураки. Уж если он начинал говорить, то лишь затем, чтобы сказать нечто существенное. Они не просидели и трех минут за столом, как Юбер коснулся одной из самых животрепещущих тем.

— Ты слышал? — сказал он своему свояку, выжимая пол-лимона на устрицы. — Она у них уже есть. У китайцев. Да, у них теперь есть бомба. Читал газеты? Последние сутки во всех министерских канцеляриях только об этом и говорят.

— Но этого давно ожидали. Так ведь?

— Ожидали, ожидали! Ты хочешь сказать, этого опасались, предвидели такую возможность, но никто — ни в Москве, ни в Вашингтоне — даже не предполагал, что это случится раньше, чем через пять, а то и десять лет. Все, что нам известно о китайской промышленности, не давало решительно никаких оснований считать, что они так быстро решат эту задачу. Равновесие мировых сил полностью нарушено, — заключил он с жаром и проглотил устрицу. — А это весьма тревожно.

— Неужели это так уж тревожно? Ты полагаешь, что великие державы…

— Я вполне допускаю, — сказал Юбер, — что по примеру американцев и русских китайцы не станут легкомысленно пускать в ход ядерное оружие. Они прекрасно понимают, какое возмездие за этим последует.

— Однако, — вмешалась мадам Сарла, — поскольку эти бомбы все накапливаются…

Но Юбер не дал ей закончить фразу.

— Нет-нет, не бойтесь этого, дорогой друг! Вы, несомненно, хотите сказать, что какой-нибудь генерал вдруг сойдет с ума, нажмет на пресловутую кнопку, и штук тридцать «Поларисов» ринутся на Пекин. Такое бывает только в романах. В действительности в современном технократическом мире это исключено!..

И он принялся развивать свою точку зрения. Для великих держав полезно, что появилась «сила устрашения». Это лучший гарант сохранения мира во всем мире… «Занятно, — подумал Марсиаль, — минуту назад он был весьма встревожен, а теперь не нарадуется. Болтает что попало!»

Марсиаль не выносил манеры свояка самоутверждения ради говорить за столом, не закрывая рта, нимало не заботясь о том, хотят ли остальные слушать его разглагольствования или нет. Юбер был одним из тех невыносимых зануд, которые почему-то убеждены, что в обществе они потрясающе интересны и забавны. Он и вправду мог быть забавен, но только если не вникать в смысл его слов, а лишь наблюдать за ним. Он напоминал дергающуюся марионетку, и глядеть на него было очень смешно.

О чем это он сейчас? О технократической организации будущего мира. Марсиаль быстро оглядел стол. Эмили, жена Юбера, делала вид, что слушает, во всяком случае, лицо ее выражало внимание, но в действительности она, наверно, мысленно была за тысячу километров отсюда, думала о своих детях, о последних покупках, о женском клубе и о множестве других менее конкретных вещей. Дельфина безукоризненно исполняла роль хозяйки дома, казалось, она с увлечением слушала Юбера, но в то же время бдительно следила за прислугой — не совершит ли та какой-нибудь оплошности (это была испанка, в доме она служила недавно, и ее приходилось учить буквально всему). Жан-Пьер, видимо, слушал дядю Юбера, однако с единственной целью — посмеяться над ним вволю, когда тот уйдет. И действительно, Жан-Пьер, во-первых, решительно не принимал в расчет то, что говорили люди старше тридцати лет, исключая Герберта Маркузе и, может быть, еще Сартра, и, во-вторых, считал, что пришла пора не организовывать мир, а опрокинуть его вверх тормашками, чтобы вернуть людям радость жизни. Рациональная организация мира, по его мнению, была мечтой технократов, мечтой «правых», которые не смеют себя таковыми назвать. В этом пункте Марсиаль соглашался с сыном. Итак, для Жан-Пьера слова дяди Юбера были вдвойне бессмысленны: дядя давно перешагнул тот возрастной рубеж, когда человек имеет право думать, и был, кроме того, позорным реакционером, маскирующимся под футуролога. Одним словом, бедняга Юбер проповедовал в ужасающем, полном одиночестве. Но нет, все же был один человек, который его действительно слушал, — мадам Сарла. Она не упускала ни одного слова из его речи и не сводила с него колких и непроницаемых глаз.

Благодаря развитию системы информации как науки нет никаких сомнений, что многие проблемы, которые в настоящее время представляются неразрешимыми, перестанут быть таковыми уже к началу нового века. Например, проблема голода в мировом масштабе. Необходимо пресечь демографический взрыв, но и это, оказывается, возможно. Процесс этот уже начат, в частности, у Мао. Нет, решительно нет никаких оснований для пессимизма. Завтрашний мир будет лучше нашего, это несомненно.

— Вы меня удивляете, — сказала мадам Сарла.

— Чем, дорогой друг?

— Вы вот уверены, что все идет к лучшему, а по моему мнению, как раз наоборот.

— Позвольте, где вы видите явные признаки упадка?

— Где? Да везде, — ответила мадам Сарла тем же спокойным, чуть ли не ласковым тоном. — Достаточно поглядеть вокруг.

— Вы, видимо, имеете в виду (он искал точное слово)… распущенность нравов? Но это только видимость! Показывают сквозь увеличительное стекло тот или иной частный случай, но основная масса населения, поверьте мне, абсолютно здорова.

— Только видимость? В прошлом году в одном Сот-ан-Лабуре оказалось с полдюжины несовершеннолетних девочек-матерей. В возрасте от пятнадцати до восемнадцати лет.

Юбер широким жестом смахнул со счетов эти преждевременные беременности.

— Симптом переходного периода, — заявил он. — В чистом виде.

— Не знаю, симптом ли это, — сказала мадам Сарла. — Но сомневаюсь, чтобы сюда подходило слово «чистый». Правда заключается в том, что нравственности уже не существует.

Жан-Пьер открыл рот. Сейчас он наверняка скажет что-нибудь дерзкое. И Марсиаль решил его опередить:

— Что поделаешь, молодые хотят теперь жить, как им нравится. И я не могу их за это осуждать. Мы в молодости слишком многое в себе подавляли.

— Подавляли? — с удивлением переспросила мадам Сарла. — Я подавляла?

— Не ты, тетя, а время было такое. Атмосфера, в которой мы росли.

Тема распада нравов вызвала у обеих сестер куда больше интереса, нежели рассуждения об успехах системы информации. Эмили тут же включилась в разговор.

— Наши родители не позволяли нам с Дельфиной до совершеннолетия одним уходить из дому. Возвращаться домой мы должны были не позже одиннадцати. И заметьте, считалось, что нам предоставляется большая свобода.

И сестры рассказали несколько забавных историй, демонстрирующих строгость семейного воспитания до начала атомной эры.

— Истина в том, — сказала мадам Сарла, — что, когда гибнет религия, все рушится.

— А почему вы считаете, что религия гибнет? — спросил Юбер.

— Сразу видно, что вы не часто бываете в церкви.

— Позвольте, позвольте, я хожу в церковь. Мы с женой ходим. Не буду утверждать, что лично я очень набожный, но мы сохранили привычку…

— Если вы ходите в церковь, неужели вас не коробит то, что там делается?

— Тетя Берта хочет сказать про изменения в литургии: месса идет по-французски и так далее, — пояснил Марсиаль.

— Вы, очевидно, имеете в виду реформы Второго Вселенского собора? В мире, который находится в процессе серьезнейшей эволюции, они были необ…

— Священники утратили веру, — прервала его мадам Сарла, не желавшая, чтобы при ней защищали новую церковь. — Проповеди теперь напоминают выступления на профсоюзном собрании. Катехизис…

— Повторяю, реформы были совершенно необходимы из-за эволю…

— Катехизис, из которого выкинули добрую половину догм… И вы, вы считаете, что это христианство!

— Тетя права, они действительно хватили через край, — сказала Эмили примирительным тоном.

— Но помилуйте, духовенство обязано приноравливаться к веку. Многое в церковной практике закоснело, я бы даже сказал точнее, превратилось в труху…

— Кто сказал? — спросила мадам Сарла, буравя его взглядом.

— Что кто сказал, дорогой друг?

— Что духовенство обязано приноравливаться к веку?

— Да это же очевидно!

— Я вас не спрашиваю, очевидно или нет, — невозмутимо отрезала мадам Сарла. — Я спрашиваю — кто сказал, что духовенство обязано приноравливаться?

Слегка опешив, Юбер не сразу нашелся, что ответить, и она воспользовалась этой заминкой.

— Христос никогда не говорил, что апостолы обязаны приноравливаться. Так кто же?

— Церковь, хотите вы того или нет, институция мирская, — заявил Юбер. — Если она не будет меняться, у нее просто не останется приверженцев.

— Можно подумать, что вы говорите о гостинице, которая растеряет клиентуру, если там не проведут центрального отопления.

Юбер с натянутой улыбкой воззвал ко всем сидящим за столом:

— Она неподражаема! Такие сравнения… Вы просто неподражаемы, дорогой друг!

Марсиаль был отнюдь не против того, что тетя в споре явно брала верх.

— А мне кажется, — сказал он, обращаясь к свояку, — что происходит как раз обратное. Верующие удручены (он дважды споткнулся, прежде чем произнес без запинки) секуляризацией церкви.

— Да нет, да нет, ты ошибаешься. Спроси у молодых, что они об этом думают.

— Молодой, присутствующий здесь, — сказал Марсиаль, весело взглянув на сына, — может быть, вовсе не намерен тебе отвечать.

Все повернулись к Жан-Пьеру и почтительно ждали, чтобы молодое поколение вынесло свой приговор.

— Так или иначе, — сказал Жан-Пьер поставленным голосом, и ни один мускул в его лице не дрогнул, — бог умер!..

Хотя эта новость и не произвела эффекта взорвавшейся бомбы, на всех как бы повеяло холодом. Однако мадам Сарла слова Жан-Пьера ничуть не смутили. Она, видимо, решила про себя, что это заявление не более чем пропагандистский трюк противника.

— Ба! Да наш Жан-Пьер, оказывается, ницшеанец, — произнес Юбер, который, как и положено человеку просвещенному, тотчас же определил, откуда позаимствованы эти философские реминисценции.

— Вовсе не ницшеанец, — поправил дядю Жан-Пьер. — Можно подумать, что никто из вас никогда и не слышал о теологической теории смерти бога, — добавил он тоном, показывающим, что лично он изрядно поднаторел в этих вопросах.

Однако в универсальной образованности Юбера пробелов быть не могло.

— Теологическая теория смерти бога? Да как же! Это весьма и весьма интересно!

Взгляды, которые до этой минуты были прикованы к Жан-Пьеру, теперь обратились к Юберу. В них сквозило скрытое удивление.

— Вычитали?.. — спросил молодой человек и назвал три имени — голландское, американское и немецкое.

— Что за вопрос! То есть кое-что и по диагонали, но, во всяком случае, я знаком с их теориями.

Марсиаль готов был дать руку на отсечение, что ни его сын, ни свояк не прочли ни единой строчки названных авторов. Уж этих-то двух он знал как облупленных. Они набрасывались на газеты и журналы и, словно пиявки, высасывали из них все сведения, но никогда не обращались к первоисточникам. Плагиаторы, не ведающие стыда, они выдавали за свои собственные находки то, что понадергали отовсюду. Марсиаль не раз ловил их на подобном интеллектуальном воровстве. Такие же жулики, как и девяносто девять и пять десятых процента их современников. Неистребимое желание казаться всезнающим, быть в курсе. Главный невроз века…

— Простите меня, — сказал Марсиаль, — но в чем, собственно, заключается это учение о смерти бога? Оказывается, вы в этом разобрались. Так, может быть, вы мне объясните что к чему?

— Сомнительно, — произнесла мадам Сарла театральным шепотом.

— Дорогой мой, уж не воображаешь ли ты, что такую сложную теорию можно изложить за две минуты? В самом деле, не стану же я заниматься дешевой популяризацией в духе «Ридерс Дайджест».

— Хотя бы в самых общих чертах, о чем идет речь?

— Ну, что же… Это в некотором роде переосмысление идеи бога, не правда ли?.. Очевидно, что понятие бога, как его трактовали старые теологи, уже не может… Словом, не соответствует разумным требованиям современного мышления… Иегова из Библии, не правда ли? — И он снисходительно пожал плечами и махнул рукой, давая понять, что библейскому Иегове давно уже место в лавке старьевщика. — Следовательно, остается лишь образ Христа, не правда ли? Однако, лишенный большинства, если не всех привычных атрибутов божественности… Вы меня понимаете?

— Нет, — отрезала мадам Сарла.

Юбер возвел глаза к небу.

— Конечно, это надо читать самому, — вздохнул он. — Это то же самое, что просить изложить Тейар де Шардена в трех фразах и к тому же сделать краткий вывод. Это же несерьезно.

— Обратите внимание, — сказал Марсиаль, — теология смерти бога. Здесь же противоречие в самих терминах. Если бога нет, то при чем тут теология?

Юбер полузакрыл глаза, сокрушенно покачал головой и поцокал языком с многозначительным видом.

— Это все гораздо сложнее, — сказал он почти печально. — Гораздо сложнее… Поверь мне…

Экскурс в сферы религиозной философии утомил всех. Вернулись к обычным застольным разговорам. Мадам Сарла нашла, что жаркое переперчено. Она дождалась, когда прислуга-испанка вышла из комнаты, и сказала, что эти «особы» совершенно не умеют готовить, что за ними «нужен глаз да глаз». И все три женщины заговорили, несколько оживившись, о жизненной проблеме, которая стоит теперь перед западной буржуазией, — трудности с прислугой. Юбер погрузился в высокомерное молчание — он, видно, считал, что этот small talk был на редкость мелкотравчат. Так и шибало в нос средним классом. В домах, где его принимали, никогда, никогда не заводили речь о прислугах-испанках. Впрочем, в тех домах за столом прислуживали метрдотели и лакеи, так что этот вопрос никого и не волновал. Но в конце концов, родственников себе не выбираешь. Есть семейные обязательства, которыми нельзя пренебрегать.

Полное отсутствие мысли на лице Юбера придавало его облику благородную духовность, чуть ли не янсенистскую. В покрытой пушком лысине, длинном носе, птичьей шее было что-то монашеское. Если бы он от скуки вдруг затянул псалом, это никого бы не удивило. И тут было произнесено имя, простые слоги которого произвели на него поистине гальванизирующее действие. Монах, вот-вот готовый впасть в экстатическое состояние, разом превратился в современного светского человека. Ноздри его затрепетали, зрачки вспыхнули ненасытным огнем.

— Реми Вьерон! — воскликнул Юбер. — Иветта обедает с Реми Вьероном?

— Да, — сказал Марсиаль. — А что ты думаешь? У нашей дочери прекрасные знакомства.

— Где она с ним встретилась?

— У общих друзей, — небрежно ответил Марсиаль, насмешливым глазом наблюдая за свояком.

— Общие друзья? Кто такие? — почти грубо выспрашивал Юбер.

— Друзья Иветты, мы их не знаем.

— А! — вздохнул Юбер с облегчением.

Если бы друзья, у которых можно повстречать Реми Вьерона, были бы друзьями Марсиаля и Дельфины, Юбер перестал бы что-либо понимать и очень встревожился бы.

То, что это были личные друзья Иветты, несколько успокоило его. Девушка была живая, хорошенькая, училась в университете. Молодые проникают теперь во все сферы, молодость стала универсальным пропуском… Так что терзаться нечего.

— Это превосходный писатель, — сказал Юбер.

— Понятия не имею, я его не читал.

— Напрасно. В высшей степени знаменателен для нашего времени. В некотором роде смесь Шодерло де Лакло и Сен-Жюста, — сказал Юбер с улыбкой тонкого ценителя и так, словно только что нашел эту формулу.

— Да, именно это и писали в последнем номере «Экспресса», — сказал Марсиаль, как бы поздравляя свояка с умением запоминать цитаты.

В эту минуту из передней донесся телефонный звонок. Марсиаль отодвинул стул, чтобы встать.

— Не беспокойся, — сказала Дельфина, — я подойду. — И вышла из комнаты.

— Мне бы хотелось с ним познакомиться, — сказал Юбер с видом человека, испытывающего острый интеллектуальный голод. — Как ты думаешь, не могла бы Иветта?..

Он не окончил. Марсиаль поморщился, выражая сомнение.

— У меня нет никакого желания звать его к нам, даже если бы он и принял приглашение.

— Почему?

— Потому что мне нечего ему сказать. Знаменитый писатель. А я не читал ни одной его книги. Даже названий не знаю.

— Ты не прав, — возразил Юбер. — Я говорю о том, что ты ничего не читаешь… Надо быть в курсе… Надо идти в ногу с временем, черт побери!

— Я читала какой-то его роман, — вступила в разговор Эмили, — но решительно ничего не помню… Я много читаю, но память у меня дырявая, — добавила она с улыбкой, словно этот недостаток придавал ей еще больше очарования. — Стоит только закрыть книгу, как все — ф-ф-у! — и вылетело из головы!

— А в самом деле, что ты вообще читаешь? — спросил Юбер свояка. — Скажи мне, что ты читаешь сейчас? — Он обернулся к Жан-Пьеру. — Это тест, — шепнул он ему, подмигнув.

— Сейчас? Какой-то детектив из черной серии.

Юбер призвал Жан-Пьера в свидетели.

— Вот видишь! — воскликнул он, желая подчеркнуть точность и эффективность теста.

И, повернувшись к Марсиалю, продолжал тоном упрека:

— Но помилуй, нельзя же пробавляться таким чтивом… Поверь мне, есть в высшей степени стоящие писатели…

Из передней доносился приглушенный голос Дельфины, которая говорила по телефону. Слов разобрать было нельзя, но в интонациях чувствовалась тревога.

— Конечно, — продолжал Юбер. — Многие из современных авторов не всем доступны. Чтение их книг требует большой сосредоточенности, я бы даже сказал, они могут поначалу показаться скучными, но в конце концов бываешь, как правило, вознагражден…

— Послушай, я уже вышел из того возраста, когда держат экзамены, — сказал Марсиаль. — Жизнь слишком коротка. У меня нет времени ломать себе голову над книгами.

— Да это просто лень, дорогой!

— Вот видишь! — воскликнула мадам Сарла. — Что я тебе говорила?

— Вы тоже ругали его за лень?

— Да, но по другому поводу.

— Тетя считает, что я недостаточно взыскателен в выборе друзей.

— Она права! — горячо подхватил Юбер. — Человек с твоим положением должен иметь более широкий круг знакомств.

— А если я вполне удовлетворен своим кругом?

— Ах, дорогой мой, не Хватало еще, чтобы ты мне напомнил старую французскую поговорку: «Тот счастливо живет, кто покой свой бережет». — Юбера даже передернуло от отвращения.

— У меня просто нет таланта к светской жизни, — сказал Марсиаль.

— Это уже другое дело! — воскликнул Юбер с присущей ему беспристрастностью. Он порицал добровольное отшельничество, но если причиной тому был какой-нибудь врожденный недостаток, скажем, отсутствие дара общения, то он мог его лишь отметить, не осуждая.

«Я — его Феликс, честное слово!» — подумал Марсиаль, задетый тем, что все так быстро и без возражений приняли его признание в собственной несостоятельности. А еще он подумал, что с такими людьми, как Юбер, никогда нельзя себя недооценивать или делать вид, что себя недооцениваешь, — они вам охотно поверят на слово.

Когда Дельфина вернулась, Марсиаль сразу увидел, что она чем-то озабочена.

— Что-нибудь случилось? — спросил он.

— Нет-нет, ничего, — ответила она с принужденной улыбкой. — Неприятности у одной моей подруги.

— У какой подруги?

— Ты ее не знаешь. По клубу.

— Этот пресловутый клуб, — сказал Марсиаль Юберу, — какая-то тайна в жизни наших жен. Ведь Дельфина ни разу не разрешила мне ее туда проводить. Я даже толком не знаю, где он находится.

Сестры, смеясь, запротестовали. Их клуб был весьма невинным — встречи за чашкой чая, лекции, обмен книгами — короче, решительно ничто не может вызвать подозрения. Но одно правило было незыблемым, впрочем единственное: клуб посещали исключительно женщины, мужей туда и на порог не пускали. No man’s land[11] в буквальном смысле слова.

— Тайна не тайна, но они уже во всяком случае тайные жрицы. Жрицы Великой богини, как в Риме! Странные теперь нравы, дорогой мой, — сказал Юбер Марсиалю.

Да нет, нет, ничего похожего. Клуб — всего лишь убежище, место, где жены могут хоть немножко забыть свою домашнюю суету, увидеть друг друга, отдохнуть и расцвести душой.

— Как? — воскликнул Юбер. — Уж не значит ли это, что вы не расцветаете у семейных очагов?

— Они, очевидно, тоже многое в себе подавляют, — сказала мадам Сарла и напомнила, что в ее время женщинам не требовалось создавать клубы, что дом полностью заполнял их жизнь, им ограничивались все их желания, а уж она и подумать не могла о том, чтобы расстаться с Фонсу больше чем на двадцать минут. И разговор завертелся вокруг спорного вопроса об эмансипации женщин. Юбер решительно был «за» и в подтверждение приводил цитаты из «Второго пола» Бовуар. Марсиаль не разделял мнения Юбера. Он сказал, что «испытывает тоску по патриархальным временам, когда мужчина был королем, а женщина — объектом поклонения».

Сразу же после кофе Жан-Пьер ушел. И Марсиаль принялся терпеливо ждать, когда гости последуют его примеру. Он еще мог выносить общество Юбера за обедом, раз в две недели, не чаще. А вот проводить с ним послеобеденное время было уже томительно. Юберу тоже хотелось уйти, но приличия требовали посидеть после кофе хотя бы час. И тогда мужчины не без труда завели вялый разговор сперва о текущей политике, а потом каждый о своей работе. Марсиалю рассказывать, собственно, было нечего. Страхование — и все тут. Да и говорить ему не хотелось еще и потому, что Юбер расспрашивал только из вежливости. Юбер должен был испытывать непреодолимое отвращение к страхованию. Не к самому страхованию (он им пользовался, как и всякий другой), а к страхованию как профессии. Марсиаль вспомнил сегодняшнюю игру, такую прекрасную и волнующую, изумительный прорыв французского нападающего, который, несомненно, был эстетической вершиной матча, и хотел бы рассказать об этом, но подумал, что его свояк, наверно, испытывает к регби еще большее отвращение, чем к страхованию.

Когда же, проводив наконец родственников, они вернулись в гостиную, Дельфина взглянула на мужа.

— Почему у тебя такой вид? — спросил он. — Что случилось?

— Марсиаль, — сказала она серьезно и снова поглядела на него с сочувствием, чуть склонив голову. — Я тебя сейчас очень огорчу.

Марсиаль почувствовал, что бледнеет.

— Иветта?..

— Нет-нет… Звонила жена Феликса… Сама не знаю, как мне удалось с собой совладать… Не хотелось омрачать конец обеда… Понимаешь… Надеюсь, ты на меня не будешь сердиться?..

— Но что, что случилось?

— Феликс… — Она взглянула на него на этот раз с тревогой и сказала тихо, желая смягчить горестную весть. — Он… умер.

2

На несколько секунд Марсиаль потерял дар речи.

— Что-что? — пробормотал он наконец.

— Около восьми у него начался приступ. Его жена сказала, что, когда это случилось, он как раз сидел у камина. Он попытался встать, но рухнул в кресло. Она, конечно, перепугалась насмерть и тут же вызвала врача. Феликса разбил паралич, казалось, он даже не слышит, что ему говорят. В общем, что-то вроде комы. Приехал врач, объявил, что это аневризма, у него разорвался сосуд. Он умер спустя два часа, так и не придя в сознание.

Ошеломленный, Марсиаль сел и долго молчал. Наконец он произнес слово как будто мало подходящее к случаю:

— Сволочь!

— О, да!.. — вздохнула Дельфина.

— Можно обалдеть! — воскликнул он с чувством.

— Что тут скажешь?

— Вот уж удар ниже пояса.

Она наклонилась, поцеловала его.

— Мой бедный Марсиаль, — сказала она.

— Я расстался с ним в шесть часов, он был в абсолютном порядке. У него и в мыслях ничего такого не было.

— А как же может быть иначе? Приступ… Это всегда бывает без предупреждения.

— Ужасно…

— Я знала, ты будешь потрясен. И правильно сделала, что подождала, пока все разойдутся. Да?

— Да, конечно…

— Если бы я сразу сказала, всех бы прямо обдало холодом.

— Да-да!..

— Наверно, и десерт бы есть не стали, — сказала Дельфина задумчиво.

— Какой уж там десерт! — меланхолически прошептал Марсиаль и махнул рукой, словно говоря, что все суета сует, и десерт в том числе. — Черт подери, не могу опомниться. Расстался с ним в шесть, он был в полном порядке, а через два часа умер.

— Через четыре. Он умер в десять вечера.

— Я всегда говорил, что он слишком много ест. Гипертоник…

— И наверно, ему не хватало физической нагрузки.

— Выходит, нас всех такое подстерегает? — спросил Марсиаль с тревогой.

— Думаю, все зависит от предрасположения.

— А что это в точности такое — разрыв аневризмы? Я знал, но забыл.

— Лопается артерия. Внутреннее кровоизлияние. Когда это случается в мозгу, кровь заливает клетки. Наступает паралич всех нервных центров.

— И долго можно быть парализованным?

— Очень. Иногда годами. Вспомни дядю Фернана…

— Точно… Он лишился речи и движения. Хорошо еще, что бедный Феликс сразу умер.

— Завидная смерть.

— Ну, знаешь, завидная — это только так говорится… В его-то годы! Он еще так молод.

— Не так уж, он наш ровесник.

— А по-твоему, это уже не молодость? — спросил Марсиаль почти злобно.

— Конечно, еще молодость, но вместе с тем и критический возраст.

Наступило молчание.

— Налей-ка рюмку коньяку! — попросил Марсиаль. — Мне надо взбодриться.

Он не переставая бормотал: «Бедный Феликс… Так внезапно… Когда мы сегодня были вместе на стадионе… Кто бы мог подумать, что он не переживет этого дня…» и тому подобные слова и фразы, которые выражали лишь изумление перед потрясающей внезапностью случившегося и невозможность в это поверить. Он отхлебывал коньяк маленькими глотками и, по мере того как текло время с той минуты, когда Дельфина произнесла «Феликс умер», все больше и больше удивлялся тому, что не испытывает никакого определенного чувства, которое можно было бы выразить одним словом, ничего, что подобает испытывать, когда узнаешь о внезапной смерти друга, — например, горе. Он затруднился бы сказать, что же именно он переживал, помимо удивления и ужаса и какого-то еще смутного недоверия к случившемуся. Плакать почему-то не хотелось. Как он ни пытался изобразить на своем лице страдание (нахмуренные брови, опущенные уголки губ, слегка приоткрытый рот, чтобы вырывались всхлипывания), ничего не получалось. А ведь когда он был мальчиком, он умел таким простым приемом исторгать из глаз слезы, целые потоки слез. Этот секрет утерян вместе с другими секретами детства. Поняв, что не может заставить себя заплакать, Марсиаль прекратил все попытки. К тому же мужское горе и не нуждается во внешних проявлениях. Ему вспомнилась фраза какого-то античного автора, которую он когда-то вычитал: «Долг женщины — оплакивать мертвых, долг мужчины — помнить о них». Чье это изречение? Возможно, Тацита. Во всяком случае, отлично сказано. Это так по-римски — разделить обязанности между мужчинами и женщинами… Он отхлебнул еще глоточек коньяку.

— Я не могу себе представить, что его нет, — сказал Марсиаль.

— Да, это трудно, я знаю.

— Скажи, а может быть, мне надо сейчас туда съездить? Навестить его жену.

— Так поздно?

— Всего около двенадцати. С тех пор как она позвонила, прошло немногим больше часа. Она наверняка не спит. Мне кажется, я должен туда съездить. Не говоря уж о том, что ей может что-то понадобиться. Например, деньги. Жили они очень скромно. Для людей с таким бюджетом похороны — это разорение. Подкину ей хоть немного… Извинюсь, скажу, что у нас были гости и поэтому я не смог тотчас приехать…

— Что ж, поезжай. — Дельфина была растрогана тем, что у Марсиаля вдруг возникла потребность прийти на помощь, внезапный порыв милосердия.

Он вышел. Ему хотелось увидеть Феликса. Быть может, это было любопытство, а может, сознание своего долга. По дороге в тот отдаленный пригородный район, где жил его друг, Марсиаль думал: «Феликс никогда больше не увидит эти улицы, эти огни, эти террасы кафе. Никогда больше…» Но то были лишь мысли, приличествующие случаю, привычные клише, за которые цепляется ум, бессильный охватить случившееся. Он по-прежнему не испытывал горя, а лишь удивление, вернее, след этого удивления, подобный следу воды за кормой, да еще чувство, что нечто новое, какое-то глубокое потрясение вторглось в его жизнь и нынешней ночью, в полночь, прервало равномерную череду дней.

Спустя четверть часа Марсиаль нажал кнопку звонка у калитки сада. В окнах первого и второго этажей горел свет. Входная дверь отворилась, и в освещенном проеме вырисовался силуэт женщины.

— Это я, Марсиаль! — крикнул он.

— А, это вы? — отозвался скорбный голос. — Подождите, сейчас открою.

И женщина скрылась, наверное, пошла за ключом. Потом она снова появилась, спустилась по ступенькам крыльца в сад. Отпирая калитку, она разрыдалась. Марсиаль обнял ее, полагая, что это тоже приличествует случаю. Он даже поцеловал ее, преодолев отвращение, которое жена Феликса всегда у него вызывала: она была непривлекательна, ее плоское лицо, обрамленное седеющими волосами, казалось туповатым. Он произнес: «Моя бедная Жанна», — и они вдвоем побрели по узкой аллейке к дому. Она шла чуть впереди, она плакала, и плач ее напоминал не то всхлипывания ребенка, не то стоны душевнобольной. «Мы потрясены, Дельфина и я… Так внезапно… Это ужасно…», — бормотал Марсиаль, запинаясь. Он испытывал смущение, произнося эти слова, которые на его слух не казались ему достаточно искренними.

Она усадила его в небольшой гостиной-столовой, одной из двух комнат на первом этаже, сияющей чистотой, но обставленной так безвкусно, что это действовало угнетающе. На каминной доске стояли две статуэтки из бисквитного фарфора, раковины с надписью: «Привет из Андая»… Марсиаль уже бывал здесь, и даже сегодня днем был, но теперь понял, что прежде как-то не обращал особого внимания на все это убранство, — а сейчас дом Феликса предстал перед ним во всем своем удручающем уродстве. «И в этой обстановке жил Феликс?.. Здесь он провел почти всю свою сознательную жизнь?.. Рядом с этой женщиной…» На Марсиаля нахлынула новая волна удивления, словно он увидел Феликса в каком-то неведомом ему дотоле измерении, обнаружив нищету скорее духовную, нежели материальную. «Он выделял эту обстановку, как железы свои секреты».

Жанна рассказала то, что Марсиаль уже знал: все обстоятельства, связанные со смертью Феликса. Рассказывала она сбивчиво, путалась, то и дело возвращалась назад, вспоминая подробности, лишенные всякого интереса. Или вдруг останавливалась и принималась плакать. И все же у Марсиаля возникло смутное ощущение, что это слезливое повествование велось не без примеси какого-то удовольствия: жена Феликса внезапно почувствовала себя значительной, человеком, которого постигло горе. Ее внимательно выслушивали, а это не часто случалось.

— Я вам тотчас же позвонила, верно? Феликс вас так любил, вы были его единственным другом, Дня не проходило, чтобы он не вспомнил о вас.

— Поверьте мне, Жанна, он тоже был моим лучшим другом.

— Хотите на него посмотреть?

— Да… Конечно…

— Он очень красивый, — сказала она, зарыдав. — Он такой красивый…

Марсиаль мысленно принял это утверждение с большой поправкой. Он поднялся вслед за Жанной на второй этаж. В комнате горела лампа. Жанна посторонилась, пропуская его вперед. В углу он увидел какую-то склоненную фигуру. Наверное, соседка. Нет, монахиня. В двух шагах от кровати Марсиаль остановился, оцепенев от того, что увидел. Человек, лежавший на кровати, имел лишь отдаленное сходство с Феликсом. Это не был тот Феликс, которого Марсиаль видел сегодня на стадионе, беарнский крестьянин с вечно улыбающейся рожей. Это был кто-то совсем другой, незнакомый, по виду следователь или директор лицея. Казалось, Феликс разом поднялся по социальной лестнице, настолько иным стал его облик. Видимо, именно это и хотела выразить его жена, сказав, что он «такой красивый». Феликсу понадобилось умереть, чтобы стать кем-то. С его лица полностью исчезло обычное его благодушие, оно было строгим, почти суровым. Плотно сомкнутые губы, прикрытые веки, словно скрывавшие какую-то грозную тайну. Щеки, прежде всегда розовые, были теперь цвета серого камня. В толстых негнущихся пальцах рук, сложенных как бы для молитвы, чернели четки.

Впервые в жизни Марсиаль видел покойника. Со сжатым сердцем стоял он, не в силах оторвать глаз от этого окаменелого лица. Он буквально оцепенел от удивления и ужаса. Как может он оплакивать человека, которого едва узнает, этого незнакомца? Значит, вот он каков, конец… Подмена одного человека другим… Темные мысли вызревали в нем, — мысли, ожидавшие своего часа, чтобы быть продуманными и выраженными в словах. Но это потом. Где-то в его подсознании бушевал этот поток вопросов. А пока не было ничего, кроме изумления перед этим не то следователем, не то директором лицея, который вдруг заменил собой Феликса. Изумления и, может быть, даже какого-то возмущения. То чувство, которое он сейчас испытывал, если бы мог его осознать и найти ему название, было не печаль и не сострадание, а нечто сродни стыду перед чем-то не очень пристойным, чему он явился невольным свидетелем. С какой это стати Феликс вдруг так изменился, что стал похожим на следователя? И этот новый, такой озадачивающий облик застает тебя врасплох. Да и вообще все это слишком рано!.. Подобные вещи должны случаться гораздо позже, когда их все давным-давно ожидают и исход уже предопределен. Но столь безвременно и неожиданно — нет, так не поступают!.. Марсиаль вдруг вспомнил — и удивился силе нахлынувших воспоминаний, — как давно, в его детстве в Сот-ан-Лабуре, праздновали День тела господня — вечерние процессии от одного сооруженного по этому случаю алтаря к другому в душное от жары июньское воскресенье… А потом понял, почему всплыло это воспоминание: в комнате стоял тот же запах, что и на улицах к концу праздничного дня. Запах увядших роз. Марсиаль подумал, что это, видимо, и есть запах смерти.

Надо было обязательно о чем-то заговорить, нельзя было дольше стоять вот так недвижимо перед этой кроватью… Марсиаль поднес ладонь к глазам, словно смахнул набежавшую скупую слезу, и повернулся к жене Феликса:

— Вы правы, он очень красив.

Она снова принялась всхлипывать. Когда они выходили из комнаты, Марсиаль раскрыл свой бумажник и вынул пять купюр по сто франков. В коридоре он их сунул ей в руку, бормоча, что предстоят большие траты, что это на самые неотложные расходы… Жанна энергично запротестовала. Марсиаль стал ее уверять, что дает эти деньги в долг, что она потом вернет, если посчитает нужным, хотя вообще-то не обязательно. Он упомянул имя Феликса, сказав, что это самое малое, что он может сделать в память о друге… Эта мучительная сцена длилась не менее трех минут.

— Моя жена навестит вас завтра, — сказал он, чтобы положить конец этим разговорам. Ему не терпелось уйти. — Вы уже известили детей?

Да, она послала им телеграммы. Сын приедет завтра утром. Младшая в Марселе и будет только к вечеру.

— Похороны, вероятно, послезавтра? Дорогая Жанна, если вам хоть что-нибудь понадобится, звоните, прошу вас, безо всяких стеснений…

И вот он уже мчится в своей машине по шоссе. Уф! Все позади. Он исполнил свой долг, сделал все, что требует дружба и человеческая солидарность. Конечно, он откажется взять деньги, если Жанна попытается их вернуть. Потом он ей еще поможет в случае необходимости. Надо будет не порывать с ней сразу отношений, пригласить ее раза два на завтрак. Просто из жалости… Марсиаль прибавил газу, чтобы поскорей отдалиться от этого дома в трауре, от этого зловещего пейзажа, где, как ему сейчас казалось, случались одни несчастья. (Как только можно жить в таких местах?) По мере того как машина уносила его все дальше и дальше от этого мрачного пригорода, ему чудилось, что все за его спиной навсегда растворяется во мраке, а он мчится навстречу огням города, веселью центральных улиц, навстречу жизни… Все, все — и запах комнаты, где находился покойник, и унылое создание, которое было спутницей Феликса, и сам Феликс, одновременно и тот, незнакомый, что недвижно лежал на кровати, и тот, с кем он провел сегодня полдня, беарнский крестьянин, так давно и так тесно связанный с его, Марсиаля, собственной жизнью. «Бедный Феликс, бедный Феликс», — твердил он про себя, чтобы успокоить свою совесть и потому, что в этих случаях приличествует испытывать горе или произносить слова, выражающие горе, однако со всей присущей ему энергией он, словно гейзер, выбрасывал из самых своих сокровенных глубин только что пережитые минуты и бесчисленные часы, проведенные с тем, кто вдруг перестал существовать. У него мороз прошел по коже при мысли, что тот, за кем он заехал сегодня после завтрака и с кем вместе «болел» на стадионе, был уже человеком обреченным, хотя ни он сам, ни другие этого еще не знали. В мозгу этого человека, который смеялся и лукавым глазом поглядывал на Марсиаля, свершалось уже нечто необратимое, шла подспудная подрывная работа — все более и более нарастал натиск крови на все менее и менее сопротивляющуюся стенку какого-то сосуда. Сегодня днем Феликс был уже, так сказать, мертвецом, получившим отсрочку… Марсиаль нажал на акселератор.

А вот наконец и Внешние бульвары. Город, еще оживленный, несмотря на позднее время, еще полный живых. Террасы кафе освещены. «Я в Париже, один, в час ночи — со мной это не так часто случается. Надо воспользоваться этой удачей. Правда, „удача“, может быть, не совсем подходящее слово… В голову приходит бог весть что, это глупо… Я никогда не умел держать в узде свои мысли, контролировать их. Они разбегаются во все стороны, как ручейки. Чаще всего я просто не знаю, о чем думаю… Сегодня вечером, конечно, я могу думать только о том, что случилось в этом пригородном домике, который стремительно от меня удаляется и порог которого я после похорон никогда уже больше не переступлю… Пойду-ка выпью рюмочку в каком-нибудь кафе на Бульварах, погляжу на прохожих, рассеюсь немного, а это мне сейчас просто необходимо. Скорее увидеть красивых женщин… Жизни, жизни!.. Интересно, Соня все еще здесь? Когда я был с ней в последний раз? Должно быть, в июле, в тот самый день, когда Дельфина уехала отдыхать. Соня — отличная девочка! Даже более того — высший класс! Люкс! Конечно, несколько дороговато… В этом квартале все они, наверно, неплохо зашибают… Она говорила, что собирается купить „ягуар“ и снова брать уроки танцев… Вообще странные пошли нынче девицы: настоящие буржуазии, мечтают о машинах, о квартирах с внутренней лестницей, о приобщенности к культуре, о высоких связях — короче говоря, ничем не отличаются от всех остальных. Панельный романтизм Эдит Пиаф, вся эта парижская экзотика теперь безнадежно устарели. Кто это мне рассказывал, что подцепил девицу, которая готовилась к конкурсному экзамену по германской филологии?… Кажется, Лакост. Экзамен по германской филологии. В перерыве между двумя клиентами она конспектировала Шопенгауэра! Лакост не мог опомниться… Он даже поостыл. Подумать только — Шопенгауэр!»

Марсиаль поставил машину у площади Мадлен и пешком пошел по бульвару к кафе «Де ла Пэ». Он любил это кафе с его золотистыми стенами и шикарной публикой, которая приходила сюда ужинать после спектакля в Опере. Он чувствовал себя свободным и, как ни. странно, испытывал даже душевный подъем, он не посмел назвать себя счастливым — и все же подумал об этом, — слово само пришло ему на ум. Он ощущал свою силу, свою элегантность, свою привлекательность, да и бумажник его набит деньгами. Когда Марсиаль вошел в кафе, какая-то молодая блондинка подняла голову и окинула его отнюдь не рассеянным взглядом. Он даже приосанился от удовольствия и ответил незнакомке улыбкой, но она уже опустила глаза. Он подумал, не съесть ли ему чего-нибудь, но вспомнил, что ужинал, причем плотно, и решил только выпить. Он остановил свой выбор на коньяке, вечер был холодный и сырой, стоял октябрь… Сегодня пятнадцатое октября — это число и будет датой смерти Феликса. Скончался пятнадцатого октября. Марсиаль увидел эту цифру, выбитую на мраморной доске. И снова он оцепенел от испуга, но это длилось не дольше секунды. В душе остался лишь след удивления. Скончался пятнадцатого октября… Феликс… Значит, такие вещи однажды случаются. Значит, «все может случиться…». В это не веришь, об этом никогда не думаешь, и тем не менее случается…

Марсиаль допил коньяк. Ему захотелось съесть пирожное. Но он отказал себе в этом. Томил Марсиаля и иной голод, который, впрочем, почти никогда его не покидал. Правда, со временем он научился подавлять этот голод и забывать о нем. Но сегодня вечером, это уж точно, он о нем забывать не намерен. Более того, решение зрело в нем давно, с той самой минуты, как он покинул дом Феликса… Марсиаль поглядел на часы. Половина второго. Для Дельфины он найдет какую-нибудь отговорку. Марсиаль подозвал гарсона, расплатился и вышел из кафе. Ничто на свете не могло бы его сейчас остановить… Он был наедине с самим собой и дал волю тем глубинным, тайным желаниям, которым неведомы запреты, которые не подвластны никакой морали.

Меньше часа спустя он уже катил к дому. Он внутренне упрекал себя, но только для проформы, чтобы хоть как-то задобрить Немезиду. «Я поступил дурно… Мало того, что я не проливаю слез у смертного одра несчастного Феликса, что было бы естественно, мало того, что я не плачу, я еще, едва выйдя из его дома, подцепляю девчонку на бульваре… Нет, я в самом деле бессердечный негодяй… Подонок! Что ни говори, это гадко, очень гадко! Правда, я никому не причинил зла. Только самому себе. Разве я оскорбил память Феликса? Уж кто-кто, а он бы меня понял. У него были широкие взгляды и снисходительное сердце. Он был святой, этот человек, Да, правда, я считаю, что Феликс был святым. Мне это иной раз приходило в голову еще при его жизни. Столько доброты, столько… — он поискал слово, — мягкости. Да-да, именно мягкости, как у святого Франциска Ассизского… (Марсиаль тут же представил себе Феликса в рясе францисканца, проповедующего птичкам, и с трудом сдержал улыбку.) Он бы меня понял… Ведь он меня так любил! Он, наверно, и сейчас подмигивает мне оттуда… Если, конечно, он там, на небе, как верит тетя… Все-таки я скверно себя веду. Что с нас взять, с несчастных людей?.. Страсти! Они же, сволочи, владеют нами до гробовой доски! Как это латинское изречение? Trahit quemque sua voluptas. Каждый следует своим страстям. Нет, по латыни это звучит лучше. В слове „trahit“ есть оттенок — тянет, тянет силой. Каждого влекут его страсти… Нет, и это не совсем точно. В латинской фразе ударение падает на глагол. Влекут за собой каждого его страсти… Так уж лучше… Эх, надо бы оживить в памяти латынь. В школе я был хорошим латинистом, я теперь, готов держать пари, не справился бы с переводом, который дают в третьем классе. Глупо так разбазаривать свои знания. Ничего не помнить… Хотя в мои годы снова засесть за латынь?.. А в конце концов, почему бы и нет? Способности мои при мне, никогда я не был в такой отличной форме. Десять минут назад я это блистательно доказал. Правда, подвиги такого рода имеют весьма отдаленное отношение к интеллекту… Черт подери, я совершенно неспособен сосредоточить свои мысли на бедном Феликсе. Хоть бы на похоронах-то заплакать. Ну, до послезавтра до меня все-таки дойдет, что он умер… Все равно, все равно я настоящий мерзавец!..»

Однако, вот так обвиняя себя, Марсиаль мысленно улыбнулся. Не впервые обзывал он себя мерзавцем, совершив какую-нибудь мелкую пакость или то, что считается мелкой пакостью с точки зрения общепринятой морали и общественного мнения. К тому же, раз он сам себя обвиняет, раз он с такой охотой клеймит себя по-всякому, значит, он еще не окончательно пал… Признать свои прегрешения — это быть уже наполовину прощенным, как утверждает катехизис. Марсиаль считал, что всегда разумнее признавать свои слабости. Он прекрасно ладил сам с собой. Сравнивая себя с другими, Марсиаль был убежден, что в моральном отношении он даже выше большинства окружающих. В конце концов, он никогда ничего не крал, не причинял никакого зла, не совершал грубых бестактностей. Ну а все остальное не имеет значения!.. В области любви, в частности, терпимость его не знала границ. Область эта, самой природой предназначенная для счастья, столь близка к области спорта, ставить рекорды здесь только похвально. Да, если бы Феликс мог увидеть его в эту минуту, он, несомненно, подмигнул бы ему по-братски, как сообщнику. И вообще Марсиаль читал, что герои Гомера, прежде чем предать огню павшего в бою соратника, устраивали веселый пир и, только набивши брюхо, оплакивали убитого. Вот это здоровый обычай, полностью отвечающий человеческой природе, мудрый и искренний. «Я как греческий воин», — подумал он.

Дельфина уснула в кресле с книгой на коленях.

— А, наконец-то! — воскликнула она, проснувшись. — Который час? Двадцать минут третьего! Почему так долго?

— Думаешь, оттуда можно добраться за десять минут? Знаешь, какая даль! У Порт-Сент-Уэна была пробка. Да, представь себе, в полночь пробка! Сразу видно, что ты редко ездишь по Парижу.

— И все же двадцать минут третьего…

— А ты думала это быстро, — сказал он тоном, не терпящим возражений. — Я не мог тут же повернуться и уйти. Я пробыл там не меньше часа. Несчастная женщина все рассказывала и рассказывала… Конца этому не было… И вообще, почему ты меня ждала? Надо было лечь. Что за дикая фантазия меня ждать?

— Я надеялась, ты вернешься раньше…

Марсиаль еще немного поворчал. Обычная тактика, когда чувствуешь себя виноватым, немедленно переходить в контратаку. Дельфина не стала спорить.

— Так ты его видел? — спросила она.

— Конечно, видел, — ответил Марсиаль, разом смягчившись. Он вздохнул с облегчением, оттого что жена так быстро перестала выяснять причину его опоздания. — Он очень красив, — добавил Марсиаль прочувствованно.

— Да?

— Очень! Благородство, умиротворенность и… — Так и не подыскав третьего определения, он сел напротив жены.

— А она в большом горе?

— Рухнула, бедняжка, совсем рухнула.

— Деньги взяла?

— Еще бы! С благодарностью. Отказывалась только для виду.

— Какое это все же несчастье!.. — сказала Дельфина, помолчав.

— Дети вернулись? — спросил Марсиаль, желая переменить тему.

— Нет еще.

— Эти-то с нами не слишком церемонятся, — сказал он, радуясь возможности обвинить кого-то другого. — Правда, они уже совершеннолетние, но все же… Как ты думаешь, чем они, черт их дери, занимаются в такую поздноту?

— Верно, где-нибудь танцуют.

— Танцуют… танцуют!.. Видно, считают, что можно вот так протанцевать всю жизнь! — И Марсиаль скорчил постную мину.

— Ты же знаешь, по воскресеньям…

— Они и на неделе часто возвращаются бог весть когда… Жан-Пьер — это еще куда ни шло: на будущий год его призовут в армию, полтора года он просидит взаперти, но Иветта… Неужели ты полагаешь, что это подходящая жизнь для молодой девушки?

Дельфина пожала плечами.

— Она ведь серьезная девочка и хорошо учится.

— Да-да… Но хотел бы я знать, что она делает, когда не учится? И прежде всего, что это за тип? — спросил Марсиаль, взвинчивая себя.

— Какой тип?

— Ну, этот так называемый писатель, с которым она ходит последнее время.

— Почему ты говоришь «так называемый»? Он издал уже несколько книг, о нем пишут в газетах…

— Вот именно, пишут, и не очень лестно.

— Не понимаю, что ты хочешь сказать?

— Его называют распутником, уж не помню, где я это вычитал. С тех пор как я узнал, что Иветта с ним повсюду таскается, я читаю о нем все, что попадается под руку… Так вот, о нем пишут, что он распутник и еще что-то в таком же роде. Даже сравнивают с маркизом де Садом!

— Ну, это так, для красного словца. Короче, ты что, не доверяешь Иветте?

— Конечно, доверяю… Но согласись, отец вправе беспокоиться.

Дельфина засмеялась.

— Что это на тебя нашло? — спросила она. — Тебя это никогда прежде не тревожило.

— Очевидно, у меня более развито нравственное чувство, чем ты полагаешь!

Она окинула его насмешливо-скептическим взглядом.

— От тебя и не такое услышишь, — сказала она. — Не пойти ли нам спать? Уже давно пора.

— А мне что-то не хочется.

Они поднялись на второй этаж. Когда они дошли до лестничной площадки, кто-то внизу открыл входную дверь и на цыпочках прошел по передней.

— Это ты, Иветта? — спросил Марсиаль, перегнувшись через перила.

Иветта подняла голову и с удивлением посмотрела вверх.

— Почему вы еще не спите? — сказала она, поднимаясь по лестнице.

— Это мы должны у тебя спросить, почему ты не спишь, — возразил Марсиаль. — Поздновато ты возвращаешься!

— Что случилось? Почему вы еще не легли?

— Умер Феликс, — сказала Дельфина.

— Кто?

— Феликс, друг папы.

— Вот как? — спокойно произнесла Иветта. — А я и не знала, что он был болен.

— Он умер внезапно. Папа ездил туда.

— А, вот почему… — Иветта не окончила фразу.

Видно было, что она успокоилась.

— Уф! Как я устала…

— Я тебя не спросил, приятно ли ты провела вечер, — сказал Марсиаль.

— Прекрасно! С десяти часов я танцевала почти без передышки… Прямо на ногах не стою… Ой, прости, — сказала она, смущенно взглянув на отца. — Тебе, наверно, тяжело… Кажется, это твой старый друг?

— Да…

— Спать! Спать! — решительно заявила Дельфина. — Скоро три.

— Спокойной ночи, — сказала Иветта, направляясь в свою комнату.

— Новые порядки? Теперь дети уходят спать, даже не поцеловав отца?

Иветта вернулась и с улыбкой чмокнула его в щеку.

— Спокойной ночи, папа. Я просто очень устала.

Он обнял ее.

— Даже за столом мы с тобой не встречаемся. Вот и сегодня ты не пришла домой обедать.

— С этим занудой дядей Юбером?

— Зануда… Зануда… Может быть, и зануда, но это еще не повод. Существуют и семейные обязательства.

— Ну, брось!

— Для тебя эти обязательства не существуют? — спросил Марсиаль с улыбкой. — Я тебя совсем не вижу, ты возвращаешься бог знает когда и даже не поцелуешь перед сном своего старого отца.

Иветта с наигранной горячностью кинулась ему на шею.

— Ну, теперь ты доволен?

— А этот писатель? Что ему от тебя надо?

— Что значит — что ему от меня надо?

— То, что слышишь. Я спрашиваю, что ему от тебя надо? Ты видишь, она уже показывает когти… — сказал Марсиаль жене. — Говорят, он распутник.

Дельфина уже теряла терпение, но вместе с тем разговор ее все же забавлял.

— Нашли время спорить! — воскликнула она. — Пошли спать!

— Распутник? — переспросила Иветта с гримаской недоумения. — С чего ты это взял? Такой же распутник, как ты, папа.

— Это еще не гарантия. — Марсиаль покачал головой. Вид у него был слегка фатоватый.

— Мы с ним товарищи, — сказала Иветта. — Вот и все.

— Ну, знаешь, не заливай нам насчет товарищеских отношений между двадцатилетней девчонкой и мужчиной лет сорока с хвостиком… Кстати, сколько ему?

В это мгновенье под одной из дверей вспыхнула полоска света и послышался голос мадам Сарла:

— Что случилось? Пожар?

Спокойный тон, которым были заданы эти вопросы, как-то противоречил их смыслу.

— Ну вот, дождались! — прошептала Дельфина. — Разбудили тетю Берту.

— Не страшно, — сказал Марсиаль. — Она всегда просыпается в это время. Пожелаем ей доброй ночи. — Он постучал в дверь. — Можно к тебе, тетечка?

Услышав, что можно, все трое вошли к ней в комнату. Мадам Сарла сидела на кровати, прислонившись к изголовью. На ней была розовая ночная рубашка с кружевными оборками. Лицо ее было таким же свежим и взгляд таким же живым, как и днем.

— Ты не спишь? Мы тебя разбудили? — спросил Марсиаль, присаживаясь к ней на кровать.

— Ты же знаешь, как я чутко сплю. Просыпаюсь от малейшего шороха. А вы-то почему не спите в такой поздний час? Я уже давно слышу, как вы спорите о чем-то на лестнице.

— Бедный Феликс умер, — сказал Марсиаль проникновенным голосом.

— В самом деле? — Судя по тону Мадам Сарла, это известие ее ничуть не взволновало. — Умер?

— Да…

— Когда же?

— Мы об этом узнали в одиннадцать от его жены, она сюда позвонила. Ты только что поднялась к себе. Помнишь, мы сегодня как раз говорили о нем перед ужином?

— Конечно, инфаркт? — спросила мадам Сарла как о чем-то само собой разумеющемся.

— Нет, инсульт. Подумать только! Ведь я сегодня провел с ним полдня.

— Это ничего не значит. Нам не дано знать ни дня, ни часа…

— Да, это так… Ты права.

Наступило молчание. Каждый думал о своем.

— Какая ты хорошенькая, тетя, в этой розовой рубашке, — сказала Иветта, подходя к кровати. Она поцеловала старушку. — Ты похожа на маркизу времен Людовика XV.

Мадам Сарла была не в восторге от полученного комплимента. Она окинула взглядом туалет своей внучатой племянницы.

— Мини-юбки все еще в моде? — спросила она с непроницаемым видом.

— Да, но длинные юбки перешли в наступление. Носят длинные юбки и высокие башмаки на пуговках, как в тысяча девятисотом году. Представляете себе? — спросила Иветта, обращаясь к женщинам. — Ты, наверно, носила такие, тетя?

— Конечно, носила… Очень красиво.

— Длинные юбки будут, вероятно, стоить дороже, — вздохнула Дельфина, усаживаясь в кресло.

— Не уверена, что это привьется, — сказала Иветта.

— Раз модельеры решили, так оно и будет, — сказала Дельфина.

— Но послушайте наконец! — воскликнул Марсиаль с деланным негодованием. — Я вам сообщаю о смерти моего старого друга, а вы через три минуты уже болтаете о тряпках.

— Бедняга все равно не воскреснет от наших разговоров, — сказала мадам Сарла. — Вы что, были там?

— Марсиаль ездил один, — ответила Дельфина.

Иветта присела на подлокотник кресла, в котором устроилась ее мать.

— Он был очень красив, — произнес Марсиаль не без пафоса.

— Что-то не верится, — отозвалась мадам Сарла.

— Почему? Уверяю тебя, он был очень красив.

— Ладно-ладно, не буду спорить, — согласилась она. — Смерть великодушна. — И, помолчав, добавила: — Надо надеяться, у него теперь не такой ничтожный вид, как при жизни.

С кресла, где сидели Иветта и Дельфина, раздался приглушенный смешок.

— В конце концов, тетя, что он тебе сделал, этот несчастный? Ты его преследуешь даже после смерти…

— Вовсе не преследую, наоборот, говорю, что у него на смертном одре не такой ничтожный вид. — И она обернулась к своим племянницам, призывая их в свидетели. — А вот вы что об этом думаете? Может быть, считаете, что у Феликса был вид феникса?

Мадам Сарла невольно столкнула эти два слова, ничего, в сущности, не имея в виду. Она никогда не пыталась острить, это было не в ее духе. Каламбур имел тем больший успех, что он получился не преднамеренным. Иветта снова прыснула, Дельфина и Марсиаль не смогли сдержать улыбки.

— Нет, этого, пожалуй, не скажешь, — призналась Дельфина. — Впрочем, иногда у него так блестели глаза…

— Когда он бывал под мухой, — отрезала мадам Сарла, единственная из присутствующих не засмеявшаяся на свою невольную шутку. Скорей всего, она ее даже не заметила.

— Ух, до чего ты строга! — сказал Марсиаль. — Бедный Феликс не был пьяницей. Любил иногда выпить аперитив, и только… Знаете, мне что-то тоже вдруг захотелось выпить, — сказал он, подумав. — И пожалуй, я даже проголодался. Есть у нас что-нибудь в холодильнике?

— Неужели ты станешь есть в три часа ночи? — запротестовала Дельфина.

— Почему же не стану, если хочется?

— После такого сытного ужина?

— Послушай, мы ели больше пяти часов назад. Я уже давно забыл, что ел. Иветта! — позвал он капризным, почти детским тоном (и сразу зазвучал его южный акцент). — Сбегай-ка на кухню, посмотри, не осталось ли чего-нибудь поесть, и принеси нам на подносе закуску! Будь добра, детка.

— Иветта, не ходи! — воскликнула Дельфина.

Когда отец старался быть обаятельным, Иветта всегда поддавалась его обаянию. У них уже издавна установилась привычка потворствовать желаниям друг друга. Она засмеялась и встала.

— Ну что ж, раз человек голоден, придется его кормить! — сказала она и вышла из комнаты.

— Марсиаль, ты ведешь себя неразумно. — И Дельфина печально покачала головой, но было видно, что на самом деле она нимало не опечалена.

— Бедняжка! Все они одинаковы, — произнесла мадам Сарла (ее-то южный акцент всегда давал себя знать). — Но этого вы уж чересчур избаловали. Вы потакаете всем его капризам.

— Зато ты мне никогда не давала спуску! — весело сказал Марсиаль. — И речи быть не могло позволить себе какую-нибудь маленькую вольность… Дисциплина… Вечно дисциплина!.. Помнишь, когда я был мальчишкой? Каждый вечер одна и та же фраза: «А теперь быстро ужинать, пипи, помолиться и в постель!» — сказал он, подражая голосу и интонации старой дамы.

Мадам Сарла удостоила улыбкой это давнее воспоминание, а Дельфина громко рассмеялась, хотя уже не раз слышала этот анекдот, который входил в семейный фольклор.

— Правильный метод воспитания, — сказала мадам Сарла. — Если бы и теперь так воспитывали детей, в мире было бы чуть больше порядка.

Марсиаль возразил. Не то чтобы затронутая тема его особо занимала или у него были ясные идеи насчет воспитания детей. Плевать ему было на это, но ему хотелось разговаривать, спорить. В зависимости от обстоятельств и собеседника он мог бы с той же искренностью и горячностью защищать любую из двух противоположных точек зрения — как дисциплину, так и терпимость. Ему просто нравилось риторическое чередование доводов, четкие речевые периоды, нравилось выказать свою боеспособность. В такие минуты в нем просыпался трибун-южанин, и он иногда даже жалел, что не избрал политической карьеры, поскольку умел весьма ловко разглагольствовать, ничего толком не говоря.

В отличие от своего племянника мадам Сарла говорила только то, что думала, и принимала все услышанное за чистую монету, но хранила при этом невозмутимый и безмятежный вид, и убедить ее в чем-либо было решительно невозможно, как человека, которому доступны откровения свыше, и поэтому он не может принимать в расчет зыбкие суждения простых смертных.

Марсиаль заявил, что ослабление авторитета семьи благотворно влияет на психику (он употребил именно это слово) детей, которые теперь очаровательны в своей непосредственности. Отношения родителей с ними стали более естественными и откровенными. К тому же все равно уже не вернешь строгости прошлых лет. Ныне рождается новое общество, которое характеризует терпимость — permissive society[12] (употребление американской социологической терминологии всегда производило впечатление). Марсиаль сам восторгался собственным красноречием. Потом ему пришло в голову, что его аудитория, быть может, не стоит таких усилий, а тут еще появилась Иветта с подносом в руках, и он временно перестал интересоваться будущим мира.

— Холодный ростбиф, пирог, крем и виноград, — объявила она.

— Превосходно! — воскликнул Марсиаль. — Настоящий маленький пир. Ты нас просто балуешь. Надеюсь, вы все проголодались.

Иветта, конечно, была голодна как волк после пяти часов непрерывных танцев. Дельфина сказала, что и она немного закусит, «чтобы составить тебе компанию». Мадам Сарла тут же выразила свое неодобрение этим сатрапским порядкам.

— Ну, брось, тетя, ты не откажешься съесть чуточку крема за компанию.

— Если ты так настаиваешь… Но все равно, слыханное ли это дело, есть в три часа утра?

— А разве не весело полуночничать? Надо же время от времени доставлять себе маленькие радости. Нам так уютно у тебя в комнате, так хорошо вчетвером!

Марсиаль произнес это своим самым обольстительным тоном, он чуть ли не ворковал.

— Когда ты чего-нибудь захочешь… — сказала Дельфина.

Иветта захватила десертные тарелочки, салфетки и приборы и раздала их всем.

— Бедный Фонсу тоже любил поесть среди ночи, — вздохнула мадам Сарла.

— Нет, правда? Я не знал этого. Значит, твой муж понимал толк в жизни, — произнес Марсиаль с невозмутимо серьезным видом.

— Иногда он вставал часа в два ночи, чтобы перехватить что-нибудь на кухне.

— Не может быть! Он мне становится все более и более симпатичен.

— А ведь вы, наверно, его хорошо кормили, — заметила Дельфина.

— Хорошо ли кормила? Да он у меня как сыр в масле катался! Но он не полнел и всегда был голоден. Такая уж у него была натура.

Тайком от мадам Сарла, которая как раз склонилась над тарелкой, Марсиаль, Дельфина и Иветта переглянулись. Уголки их губ дрогнули.

— Какой ростбиф вкусный! — воскликнула Иветта и засмеялась каким-то гортанным, вдруг прорвавшимся смехом, хотя, казалось бы, в ее словах ничего смешного не было.

— Убеждена, что ты сегодня обедала не так хорошо, как мы, — сказала Дельфина.

— Еще бы. Мы поели в бистро на Сен-Жермен.

— Неужели твой писатель не мог оказать тебе большую честь? — спросил Марсиаль.

Мадам Сарла подняла глаза на внучатую племянницу, ожидая ее ответа.

— Он предложил пойти в шикарный ресторан, но я предпочла бистро. Так забавнее.

— И он, конечно, не очень настаивал, — сказал Марсиаль. — Ведь вы же товарищи…

— Значит, теперь это официально называется товариществом? — И мадам Сарла снова уставилась в свою тарелку.

— Да… — ответила Иветта с улыбкой.

— Нам этого не понять, бедная моя тетя, — сказал Марсиаль. — Вы с Фонсу никогда не были товарищами? Не правда ли?

— Никогда. Мы ведь жили не в казарме.

Они все трое снова не смогли сдержать улыбки.

Однако Дельфина с тревогой поглядела на мужа, она догадалась, что Марсиаль хочет навести разговор на покойного Фонсу, и заранее трепетала. Ведь тетушкин образцовый супруг был в их семье неиссякаемым поводом для шуток. Всякий раз, когда мадам Сарла упоминала о «бедном Фонсу», об их счастливой любви или превозносила его добродетели, слушатели едва сдерживали смех. Поскольку мадам Сарла не делала из этого секрета, все знали, что их отношения в браке, к слову сказать, довольно позднем, были чисто платоническими: Фонсу после каких-то таинственных болезней потерял весь свой врожденный мужской запал. Но это обстоятельство не только не омрачало их любви, а, напротив, стало фундаментом их безоблачного счастья. Мадам Сарла уверяла, что была «абсолютно счастлива» со своим мужем. А раз она так говорила, приходилось ей верить на слово.

Внешность Альфонса Сарла была известна по фотографиям: невысокий благодушный человечек, с усами, непропорционально большими для его не такого уж внушительного вида.

— В самом деле, — не унимался Марсиаль, — что это за такое товарищество, которым нам теперь все уши прожужжали? Современной молодежи неведома деликатность чувства. В доброе старое время к женщине обращались особым тоном. Я вот уверен, например, что Фонсу никогда не повышал на тебя голоса, никогда не позволял себе говорить с тобой грубо.

— Он? Грубо? Бедный Фонсу! Да он был ангелом!..

С кресла, где сидели Дельфина и Иветта, донесся сдавленный стон. Иветта, согнувшись в три погибели, с лихорадочной поспешностью снимала туфли, а когда она выпрямилась, лицо ее было пунцовым.

— Ноги гудят, — объяснила она.

— Устройся поудобней, детка, — сказал Марсиаль с широкой улыбкой. — Ты, должно быть, устала.

— Протанцевала весь вечер? — полюбопытствовала мадам Сарла. — Ну, ничего, в твои годы это еще допустимо. Веселись, девочка! Кто знает, как сложится твоя жизнь. А ее брат, — спросила она, обращаясь к Дельфине, — еще не вернулся?

— О, вы же знаете, он живет, не глядя на часы.

— Я это заметила. Вот они, современные нравы.

— Слушай, Иветта, — сказал Марсиаль, — по твоей вине мы умираем от жажды. Ты забыла принести вина.

— В бутылках осталось только на донышке.

— Ну и что же? — возмутилась мадам Сарла. — Значит, остатки надо вылить на помойку?

— А не выпить ли нам по бокалу шампанского? — предложил Марсиаль с воодушевлением.

— Не выдумывай! — воскликнула Дельфина. — Ни в коем случае!

— А-а, куда ни шло!.. Шампанское под пирог, что может быть лучше? Раз мы затеяли ужин… Иветта, не принесешь ли ты нам бутылочку? У меня хранится одна в холодильнике.

— Еще бы! С большим удовольствием!.. Бегу! — воскликнула Иветта, радуясь, что праздник продолжается. И, схватив поднос, выбежала из комнаты.

— Ты ведешь себя неразумно, — сказала Дельфина, качая головой.

— Я слышу это уже во второй раз! Не повторяй вечно одно и то же! Затевать целый разговор из-за того, что мне захотелось выпить бокал шампанского!.. — Марсиаль обернулся к тетке. — Видишь, какие они, эти нынешние жены? Как ни старайся быть примерным мужем, все равно им не угодишь. Любая невинная прихоть — и уже поднимается крик.

— Примерный муж! — вздохнула Дельфина. — Чего только не услышишь!

— Жалуйся, жалуйся!.. Скажи, тетя, а ты говорила Фонсу, что он ведет себя неразумно, когда он спускался ночью на кухню опрокинуть стаканчик?

— Нет, но он-то пил молоко.

— Молоко! — воскликнул Марсиаль. — О, теперь мне ясно, что он был ангелом!

— Мы шампанского дома никогда не держали, — сурово отрезала мадам Сарла.

— Вот видите, тетя, — заметила Дельфина, — хоть вы и воспитывали его по-спартански, а результаты…

И она махнула рукой. Однако было видно, что Дельфина не сердится. Она уже настроилась на ту волну добродушия, которую стал излучать ее муж, едва они переступили порог этой комнаты. Как женщина, любящая во всем порядок, Дельфина считала нелепым и, может быть, даже достойным осуждения каприз Марсиаля устроить ночной пир, а тем более с шампанским, но она с благодарностью принимала все, что, по ее мнению, способствовало семейному согласию и созданию теплой, сердечной атмосферы. Известие о смерти Феликса взволновало ее прежде всего потому, что оно могло произвести на Марсиаля тяжелое впечатление. Она опасалась, что он будет сражен этой вестью и может дать нервный срыв. Ведь мужчины такие хрупкие! Правда, сам Марсиаль не выказывал ровным счетом никакой тревоги насчет своего здоровья, вообще никогда об этом не говорил. Наверное, считает себя в расцвете молодости. Он и правда был еще молод и лицом, и фигурой, и сердцем. Если исходить из интересов Дельфины, пожалуй, даже чересчур молод. Но именно поэтому внезапная кончина друга, ровесника, могла потрясти его тем больше, что он не отдавал себе ясного отчета о течении дней, лет и никак не учитывал возможности непредвиденных катастроф, которые вдруг меняют весь ход жизни или попросту кладут ей конец. Однако Дельфина сверх всяких ожиданий увидела, что Марсиаль принял трагическое известие с большой твердостью, а может быть, даже с несколько неприличным легкомыслием. Неужели он до такой степени эгоистичен и бесчувствен? А может быть, его сегодняшнее прекрасное настроение только маска или защитная реакция? Во всяком случае, Дельфина предпочитала, чтобы все шло именно так…

Вернулась Иветта с бутылкой шампанского и бокалами.

— Розовое! — радостно объявила она. — Мое любимое.

— Я собирался предложить его сегодня после обеда, — сказал Марсиаль, — да забыл. Значит, нам повезло! Смотрите, как отлично заморожено! Вы сейчас выпьете нечто выдающееся!

Он сжал левой рукой горлышко бутылки и стал откручивать проволочку. Откинувшись на подушку и скрестив руки на одеяле, мадам Сарла пристально наблюдала за этой сценой времен упадка Римской империи.

— Ну и ну! — пробормотала она. — Чему только не приходится быть свидетелем…

— Надеюсь, ты выпьешь с нами?

— Я? Да никогда в жизни! Взять на душу такой грех?

— Если за тобой не числится более тяжких, то это еще полбеды.

Выстрел вылетевшей пробки прозвучал, как праздничный салют. Марсиаль ловко налил шампанское в бокал, не расплескав ни капли.

— А ты, однако, мастер! — сказала Иветта.

— Давай скорей другой бокал! — крикнул Марсиаль. — Честь первого бокала, тетя, по праву принадлежит тебе!

— Я же сказала, что не буду. Сколько тебе объяснять?

— Прошу, тетечка, доставь нам удовольствие. Оно отменное, поверь. Самый высший сорт. Я не смотрю на цену, когда покупаю шампанское.

— А разве ты вообще смотришь когда-нибудь на цены? — И мадам Сарла взяла протянутый ей бокал. — Ох, зря я это… Но уж если ты что-нибудь вобьешь себе в голову… — И она поглядела на племянницу. — Вы, милая Дельфина, видно, немало натерпелись от этого тирана!

— И не говорите!

Марсиаль сиял.

— Ты видишь, как в этом доме относятся к твоему отцу? — призвал он в свидетели дочь. — Хоть ты меня защити!

— Папочка, я тебя обожаю! — воскликнула Иветта тоном послушной девочки. — Ты лучше всех на свете!

— Наконец-то мне воздают должное. Ваше здоровье, прекрасные дамы!

Он поднял бокал. Все четверо пригубили шампанское и замолчали, смакуя.

— М-м… — промычала Иветта. — До чего же вкусно!

— Ну, а как ты его находишь? — спросил Марсиаль тетю.

— Ничего не скажешь! — И она покачала головой.

— Готов держать пари, — подмигнул Марсиаль Иветте, — что твой писатель никогда тебя таким не угощал.

— Еще бы!

— Они жить не умеют! Кроме своих книг… — Он не окончил фразы, да в этом и не было нужды. Приговор над писателями был произнесен раз и навсегда — тут не о чем было даже говорить.

— Жаль было бы извести такое шампанское на Юбера! Разве он в состоянии его оценить? — продолжил Марсиаль.

— Скажите на милость, — возмутилась Дельфина, — почему это он не в состоянии?

— Да просто потому, что, кроме высшего света, его ничто не интересует. Ты бы только видела, Иветта, как он изменился в лице, когда узнал, что ты знакома с этой знаменитостью. Его ничто не интересует, кроме светской хроники и системы информации. Подайте ему трех герцогинь и один компьютер, и он будет на верху блаженства. Больше ему ничего не надо!..

Этот обобщенный портрет вызвал у Иветты улыбку.

— Не набрасывайся на Юбера, прошу тебя, — взмолилась Дельфина.

— Разве я говорю о нем что-нибудь плохое? Просто я хочу сказать, что он аскет.

— Он несколько… — начала мадам Сарла с многозначительной полуулыбкой заправского психолога.

Марсиаль обернулся к ней, глаза его искрились весельем.

— Тетя, скажи нам, что именно он «несколько…». Обожаю твои характеристики. Прошу тебя…

Мадам Сарла, казалось, искала подходящее слово.

— Он несколько… химеричен.

— Бесподобно, тетя! — восторженно воскликнул Марсиаль. — Вот именно, химеричен… — И тут же зашелся от приступа конвульсивного хохота, сдержать который был явно не в силах. — Химеричен… Химеричен… — вполголоса повторял Марсиаль, разглядывая свой бокал.

Иветта могла теперь свободно отдаться веселью, которое так и рвалось наружу. Мадам Сарла некоторое время смотрела на отца и на дочь, которые прямо корчились от беззвучного смеха, не в силах остановиться.

— У вас у обоих идиотский вид… — произнесла она невозмутимо.

Ее замечание не прекратило приступа хохота. Наоборот, произвело, скорее, обратное действие, даже Дельфина поддалась общему веселью.

Сцены, подобные этой, разыгрывались у Англадов в те годы, когда дети были еще маленькими. В этой семье ценили смех, особенно тот, что не нуждается ни в чьей помощи и готов разразиться по самому ничтожному поводу. Подростками Жан-Пьер и Иветта больше всего на свете любили эти домашние представления, которые они называли «сеансами», когда их отец просто расцветал, опьяненный собственным остроумием, — он изображал родственников и знакомых, пародируя манеру говорить, голоса и жесты. Отец доводил свои образы до карикатуры, безмерно утрируя все смешное, и не гнушался даже скабрезными и циничными намеками, от которых дети восторженно выли и смеялись до слез, даже если и не понимали толком, о чем идет речь. Потом, когда дети подросли, школа, товарищи — одним словом, внешний мир стали для них значить больше, нежели семья, они начали обо всем судить с высокомерием шестнадцатилетних, и «сеансы» происходили все реже, потому что не имели прежнего успеха.

— Давай я тебе еще налью, — обратился Марсиаль к тетке, — надо же отметить это «химеричен».

И, несмотря на протесты мадам Сарла, он снова налил ей немного шампанского. Дельфине и Иветте тоже.

— Да-да, — продолжил он. — Юбер вечно витает в облаках… Ты бы только послушала, Иветта, как он нам рассказывал про новейшую теологию!

— Теологию? А что он в ней смыслит?

Подражая изысканно-светской интонации Юбера — степень перевоплощения была такой, что он стал даже физически похож на свояка, — Марсиаль заговорил:

— Переосмысление, не правда ли, идеи бога, потому что всякому ясно, что библейский Иегова, не правда ли, совершенно не сочетается с эрой счетно-вычислительных устройств, теперь принять могут только одного Иисуса Христа, и то, не правда ли, без его божественных атрибутов…

Номер имел успех. Иветта и Дельфина так и покатились со смеху. И хотя мадам Сарла меньше других поддавалась этой заразе, она тоже не смогла удержаться и засмеялась.

— В следующий раз надо завести Юбера на тему свободной любви, — сказал Марсиаль. — Вот обхохочемся!

— Не могу больше. — Дельфина даже заикала от смеха. — Перестань, прошу тебя…

Но это прозвучало как глас вопиющего в пустыне. После такого блистательного начала Марсиаля уже ничто не могло удержать.

— Традиционная любовь, не правда ли, кончилась, назрела необходимость, как бы это сказать, переосмыслить плотские отношения, читайте журнал «Playboy», современный эротизм вот-вот перевернет все, не будем же ретроградами, кстати, мы с Эмили решили поступить на курсы сексуального усовершенствования, да-да, именно так, дорогой, необходимо идти в ногу с веком…

Дельфина и Иветта уже не смеялись, а визжали; даже мадам Сарла в полном изнеможении откинулась на подушки.

— Господи, до чего же он глуп! — стонала она между двумя приступами хохота.

В эту минуту внизу послышался шум, а потом раздались шаги на лестнице.

— Жан-Пьер, — прошептал Марсиаль. — Представляете, какое у него будет лицо, когда он сюда войдет?

Эта перспектива вызвала новый взрыв веселья.

— Тс-с-с! — цыкнул на дам Марсиаль. — Устроим ему сюрприз.

Дверь комнаты мадам Сарла была приоткрыта, и Жан-Пьер вошел. Он увидел четыре обращенных к нему смеющихся лица, при этом у каждого из членов семьи было в руке по бокалу шампанского. Смех, который они сдерживали, ожидая его появления, разразился с новой силой.

— А вы неплохо здесь устроились, — сказал Жан-Пьер, когда они чуть поутихли. — Рубать шампанское в четыре утра! В лотерею выиграли или что?.. — обратился он к отцу.

Марсиаль и Дельфина переглянулись, и на их лицах вдруг проступила тревога, особенно на лице Марсиаля.

— Выпей с нами, сынок, — сказал он ласково.

— С удовольствием! — откликнулся Жан-Пьер. — Но объясните мне, в честь чего этот ночной кутеж?..

— А почему бы нам не повеселиться или это только тебе можно?

Мадам Сарла, отдышавшись, с живейшим интересом следила за тем, как Англады выйдут из этого неловкого положения. Воцарилось молчание. Потом Иветта — глаза ее еще искрились весельем, а губы дрожали от сдерживаемого смеха — шепотом объяснила брату:

— Умер Феликс.

— Ясно, — флегматично проговорил Жан-Пьер. — Вы празднуете это событие.

— Нет-нет! — возмутился Марсиаль. — Какая связь!

— Просто мы что-то поздно засиделись, заболтались, вот и все, — сказала Дельфина тоном адвоката.

— Не понимаю, чего вы извиняетесь, — сказал Жан-Пьер. Он взял у Иветты бокал и налил себе шампанского. Но Марсиаль не мог успокоиться.

— Сразу видно, — вдруг выпалил он, — что ты никогда не читал Гомера.

Все с недоумением уставились на него.

— Действительно не читал, — сказал Жан-Пьер, меньше всего ожидавший такого выпада. — Ну и что?

— Вот если бы ты читал Гомера, ты бы знал, что греческие воины пировали, прежде чем сжечь на костре павших в бою героев… Вначале пир, а потом похороны.

Жан-Пьер отхлебнул глоток шампанского.

— Понял, — сказал он все так же невозмутимо. — Мы присутствуем при археологической реконструкции древних обрядов.

— А теперь спать! — решительно проговорила Дельфина и встала. — Четыре часа. Пора!

Минут пять спустя супруги обсуждали в своей спальне этот удивительный вечер. Марсиаль был смущен, ему было, пожалуй, даже стыдно.

— Жан-Пьер прав, — сказал он. — Не знаю, что это на меня нашло… После того, что случилось… А ведь я испытываю горе, уверяю тебя. Ты-то хоть мне веришь?

— Конечно, верю. Это вполне естественная реакция. Ты пережил потрясение, но попытался его как-то заглушить. Вот и все.

— Да, да, именно так… Но все же я, кажется, чересчур далеко зашел. Надеюсь, тетю это не слишком покоробило?

— Да нет, все в порядке. Ты же видел, как она была рада приятно провести с нами время. Мы и вправду хорошо посмеялись. Давно уже мы не проводили вместе таких счастливых минут. Так вот… Не угрызайся… Поверь мне… — сказала Дельфина снисходительно.


Мадам Сарла обожала похороны. Она пожелала проводить Феликса в последний путь. «Несчастные люди, я думаю, у них соберется немного народу. Пойду хотя бы из милосердия».

Народу и в самом деле собралось немного. Марсиаль был удивлен, что рядом с тремя членами семьи Феликса (жена, сын и дочь) стояли «удрученные горем» семь или восемь незнакомых ему люден. Кто были эти многочисленные родственники? Зятья? Невестки? Быть может, кузены? Феликс никогда не упоминал о них. Однако он, видно, время от времени с ними встречался. И Марсиаль подумал, что он ничего не знал о жизни Феликса и о его окружении. Никогда этим не интересовался и не задавал никаких вопросов на этот счет. Сколько равнодушия подчас заключено в дружбе!.. Казалось, смерть Феликса извлекла из туманной тьмы эти столь же туманные персонажи, где они иначе пребывали бы по-прежнему никем не замеченные. Остальные присутствующие были, по-видимому, его соседями или сослуживцами. Венок украшала лента с надписью: «Нашему коллеге с прискорбием». При виде этого венка сжималось сердце, Марсиаль не мог понять почему. Он взглядом поискал огромный букет хризантем, который послал сегодня утром, и мысленно обрадовался, что не постоял за ценой. Букет был роскошный и — это сразу видно — очень дорогой. Золотистые цветы сияли на черном крепе и с очевидностью свидетельствовали, что Феликс — человек почтенный.

Маленький траурный кортеж тронулся в путь. Господи, до чего же эти люди были в большинстве своем незврачны! И уродливы!.. «Счастье еще, что мы здесь, — подумал Марсиаль. — Мы по крайней мере выглядим более пристойно. Даже тетя Берта. Хоть и заметно, что она провинциалка, но сразу скажешь, что настоящая дама». Несколько секунд Марсиаль наблюдал за мадам Сарла, и ему захотелось улыбнуться. Ни одна подробность церемонии не ускользала от ее проницательного взгляда. Исполненная достоинства осанка и сосредоточенная невозмутимость лица были лишь фасадом, за которым работало неуемное любопытство, словно беззвучный регистрирующий прибор. Несомненно, дома, за столом, она поделится своими наблюдениями. Марсиаль подумал, что тетя Берта не пропускала ничьих похорон не потому, что любила смерть, а потому, что любила жизнь ненасытной любовью. Однако, если бы ей это сказать, она бы, наверно, сильно обиделась.

Мессу в церкви отслужили на французском языке. Марсиаль вспомнил похороны в дни своего детства, в Сот-ан-Лабуре, на которых он присутствовал как мальчик из хора. И хотя пели там скверно, грубыми, непоставленными деревенскими голосами, однако в той столь неискусно исполняемой литургии было тем не менее что-то подлинно священное. Здесь же, в обычной пригородной церкви, в этом опошленном светским духом обряде не было уже никакого таинства. Молодой викарий пыжился изо всех сил, чтобы выглядеть сановитей. Он толковал стихи писания с простотой, которая показалась Марсиалю наигранной. «Он слишком далеко зашел в этом опрощении. Что за дешевое актерство!» Видимо, священник пытался возродить наивный дух раннего христианства. Марсиаль уже почти ненавидел викария. Он наблюдал за ним и слушал его со все нарастающей неприязнью. И только когда все затянули Dies irae, он забыл о нем. Хоть этот-то псалом пели по-латыни — реформаторы не все лишили поэзии. Траурный речитатив обрушился на Марсиаля, и со дна его души поднялось нечто подобное смутным страхам детства. Нет, это был не страх перед Страшным судом, о котором напоминали слова псалма, и вообще это был не духовный страх, но чисто физический озноб, головокруженье на краю вдруг разверзшейся пропасти. Он был счастлив, что ему все же удалось испытать хоть это скудное волнение, то ли физическое, то ли эстетическое, в котором ему хотелось видеть душевную сосредоточенность и величие своего горя.

Дело в том, что с самого начала церемонии он предпринимал отчаянные усилия, чтобы растрогаться, думать только о покойном друге, но все было тщетно. Ежесекундно что-то отвлекало его, уводило внимание в сторону — то какой-то предмет, на который падал его взгляд, то какое-то впечатление. Собраться с мыслями было невозможно, они разбегались, словно ртутные шарики. Сперва этот юный пастырь, затем вдова — Марсиаль пытался разглядеть ее лицо сквозь черную вуаль: плачет ли она? Зачем он обратил внимание на стоящую в церкви впереди него, справа, женщину высокого роста, которая почему-то его заинтересовала. Он украдкой рассматривал ее, опасаясь, как бы Дельфина или тетка не засекли направления его взглядов. Именно эта дама больше всего приковывала к себе его внимание, отвлекая от службы. Вероятно потому, что она показалась ему если не красивой, то, во всяком случае, соблазнительной. У нее были пышные формы, еще немного, и ее можно было бы счесть тучной. Такие женщины, упитанные, почти жирные, совсем не относились к тому типу, к которому устремлялись обычно помыслы Марсиаля. Отнюдь. Но время от времени, в погоне за какой-то изощренностью, его к ним тянуло, как может вдруг потянуть просвещенного любителя французской кухни на редкостное экзотическое блюдо, например на кус-кус или на лакированную утку. Кто она, черт побери? Родственница? Знакомая? Недоумение и интерес Марсиаля, как только он заприметил эту женщину, увеличивались с каждой минутой. И чем больше он старался отогнать фривольные мысли, которые его одолевали, тем более определенными и назойливыми они становились. В конце концов он перестал сопротивляться и всецело отдался их завораживающей силе. Да кто же она такая? Дама эта была одета с броской элегантностью, быть может, даже несколько вульгарно. В какой-то момент она повернула голову налево, и Марсиаль увидел слегка оплывший, но красивый профиль, большой миндалевидный глаз, еще удлиненный подрисовкой, — глаз лани или одалиски. Зрачок как-то странно мерцал, возбуждая волнение и сладострастие. Дрожь пробрала Марсиаля с головы до ног. И вдруг его осенило, он понял, кто эта женщина! Бог ты мой, да ведь это же та самая ясновидящая, официальная любовница Феликса! Его сожительница. Короче, мадам Астине. Феликс говорил, что она по происхождению турчанка. Все ясно! Еще больше заинтересованный, Марсиаль уже не мог отвести глаз от мадам Астине. Значит, и она узнала о смерти Феликса? Она пришла на похороны. В жизни Феликса так давно существовала эта женщина, пусть несколько смешная (впрочем, теперь уже Марсиаль в этом сомневался), но роскошная, согласно неким канонам женского обаяния. Да, да, роскошная! Сколько же ей лет? Сорок — сорок пять. Не больше. А может быть, и меньше: ведь известно, что восточные женщины рано стареют. Выходит, она на шесть-семь лет моложе Феликса. Ай да Феликс! Неудивительно, что он был, в общем, так счастлив. Значит, было у него в жизни свое убежище, он взял реванш. Значит, был у него приют для наслаждений. Мадам Астине обладала, наверное, дьявольским темпераментом. Марсиаль не сомневался в этом, такие вещи он чувствовал. И он представил себе, как Феликс проводит послеобеденное время у своей подруги (обычно он приходил к ней к концу дня и лишь редко оставался на ночь). Она, наверное, принимала его в шелковом пеньюаре, а быть может, в расшитом турецком одеянии и вся в драгоценностях. Она готовила ему босфорские сладости, рахат-лукум, варенье из розовых лепестков, а пили они ракию. Она, наверно, ласкалась к нему с кошачьей грацией — как умеют такие вот красавицы, если верить солидным писателям, например Пьеру Лоти. Вот так султан! Вот так сатрап! Кто бы мог подумать? Уж Феликс, конечно, посмеивался про себя, когда друзья не без пренебрежения подтрунивали над ним по поводу его подруги-гадалки. Можно ли доверять этим скромным отцам семейства? Они-то и есть самые большие хитрецы, умеют вести двойную жизнь, как никто.

В этот момент молодой викарий провозгласил: «Наш брат Феликс…» — слова, неожиданно пронзившие Марсиаля, взволновали его. Наш брат Феликс… У Марсиаля сжалось горло. Может, он сейчас заплачет. Наконец-то заплачет!.. Его мучили угрызения совести: как это он посмел задним числом ревновать к Феликсу. И он попытался искупить свою вину: «Слава богу, что бедняге выпало в жизни такое счастье. Да будет благословенна мадам Астине!» Что говорить, да, жизнь Феликса была наполнена, в ней были и семейные радости, и радости дружбы и любви… В делах сердечных он получил все, что только можно. От этих мыслей Марсиаль почувствовал себя на редкость добродетельным, но ему тут же расхотелось плакать. Порочный круг, из которого нет выхода…

«Дело, видно, в том, — решил Марсиаль, — что очень трудно осознать чью-то смерть во всей ее конкретной реальности. Когда-нибудь, на свежую голову, в одиночестве, я, наверное, это постигну, но тут, в присутствии чужих людей и лицедействующего викария, я просто не в силах. Слишком уж я сейчас рассеян. Сотни разных вещей отвлекают мое внимание. С другой стороны, я чувствую себя как-то неловко, я скован. Все время стараюсь изобразить на своем лице подобающее случаю выражение, а это автоматически отключает естественное чувство. Однако необходимо, чтобы горе мое как-то проявилось, хотя бы ради его близких… Сейчас постараюсь сосредоточиться… Феликс в гробу. Глаза его закрыты… Руки скрещены на груди… Он мертв… Это значит, он перестал жить… Черт возьми, я уже думаю о другом! Или ни о чем… Видимо, это происходит потому, что Феликс нас еще не совсем покинул. Ведь тело его тут. Какое-никакое, а присутствие. Вот через несколько дней, когда я наконец пойму, что Феликса действительно нет и больше никогда не будет, я начну горевать. Но сейчас…»

После отпевания и выражений соболезнований семье покойного все вышли из церкви… Люди постепенно расходились, и вскоре остались только родственники и самые близкие друзья. Марсиаль со своей семьей поехал за катафалком на кладбище. Он выполнит свой долг до конца. Он проводил глазами мадам Астине, которая удалялась по аллее, и на мгновение пожалел, что, должно быть, никогда ее больше не увидит. Ведь не было никакой причины им когда-нибудь снова встретиться.

Погода стояла серая, хмурая. Было холодно. В воздухе пахло близкой зимой. Следуя за катафалком, обе машины ехали по пригороду, застроенному маленькими домиками, похожими на тот, в котором жил Феликс. Обширное кладбище раскинулось на склоне холма. Сверху открывался унылый городской пейзаж, над которым нависло тяжелое свинцовое небо. Куда ни глянь, повсюду однотипные домишки с крошечными садиками, огородиками и сарайчиками для садовых инструментов. Среди них торчало несколько десяти-двенадцатиэтажных белесых, но уже тронутых копотью зданий — муниципальные дома с умеренной квартирной платой. Виднелись еще и два завода с высокими трубами, из которых клубами валил дым. Значит, Феликс будет похоронен здесь, среди этих бездушных декораций. Вот оно, место его вечного успокоения. Конечно, в конце концов, какая разница, где лежать, тут или там, но Марсиалю вспомнилось маленькое, ухоженное, все в цветах кладбище в Сот, за которым сразу начинались поля. Там, среди знакомых, среди своих, Феликсу было бы куда лучше…

Земля, выброшенная при рытье могилы, была желтой — видимо, глина. По краям ямы положили две доски. Четыре могильщика в черной форменной одежде, в каскетках сняли гроб с катафалка и со всеми предосторожностями опустили его на доски. Раздался глухой стук. Только он, да еще невнятные слова, которыми шепотом обменивались могильщики, нарушали тишину. И вот тут послышался тихий, сдавленный, жалобный стон, словно заскулил щенок. Это плакала вдова. Под черной вуалью она прижимала платок ко рту. Ее поддерживали дочь, тоже под вуалью, и сын. Лицо у сына было заурядное, малопривлекательное и сейчас почему-то багрово-красное, словно он только что вышел из банкетного зала. Он уставился в могильную яму выпуклыми, ничего не выражающими глазами. Молодой викарий произнес краткое напутствие, которое Марсиалю, однако, показалось чересчур длинным. Он попытался было слушать, но безуспешно — уж очень раздражали его и голос и манеры этого пастыря. Затем викарий прочитал молитву. Дельфина и мадам Сарла вторили ему. Дельфина шепотом, а мадам Сарла громко, с ясной и четкой дикцией, почти нескромно. Викарий окропил гроб святой водой. Могильщики в каскетках, приподняв гроб, подвели под него веревки и стали опускать в могилу. В какой-то миг гроб резко качнулся, Марсиаль испугался, что он опрокинется и, не дай бог, откроется… Все это время Марсиаль отчаянно пытался вызвать в памяти образы, способные его взволновать, исторгнуть слезы из глаз. Ему хотелось вспомнить Феликса таким, каким он видел его позавчера, на матче регби, или потом, в кафе на Бульварах, того Феликса, с каким он встречался тысячу раз в прежние времена, или год назад, или еще в школе… Ничего не получалось. Марсиаля охватила паника. А вдруг он так и не заплачет? Если он — через две минуты подойдет к вдове с сухими глазами!.. Гроб наконец коснулся дна могильной ямы. Могильщики выпрямились, послышался шорох веревки, трущейся о дерево. Они вытаскивали ее, словно матросы, выбирающие якорь. И только тут Марсиаль ощутил ужас. Феликс в самом деле исчез. Он навеки останется здесь, на этом зловещем кладбище… Марсиаль увидел, как сын Феликса поднес платок к глазам и тихонько их вытер. На его лице застыла детская гримаса. В этом неуклюжем жесте, в гримасе было что-то такое жалостливое, что Марсиаль, сам не зная почему, был потрясен. Иголочками закололо веки. Наконец-то он заплакал!..

В последний момент.

3

Прошло две недели, а горе, на которое он надеялся, которого ждал — искупительное горе, — так и не приходило. Марсиаль был обеспокоен своей душевной черствостью. «Я помню только то, что Феликс умер, самый факт, не больше. Я забываю вспоминать о Феликсе, не о том, что его уже нет, а о самом Феликсе, я забываю ощущать в нем потребность, испытывать пустоту от его отсутствия, страдать. Неужели у меня камень вместо сердца?» И ведь Марсиаль знал, что способен чувствовать сострадание, отзываться на чужие беды, легко умиляться. Но очевидно, все эти чувства были поверхностными и выражались лишь в словах. Неглубокие переживания, свойственная южанам склонность к патетике. А по существу — равнодушие. Марсиаль спрашивал себя, — похож ли он в этом отношении на других людей, нормален ли он, не есть ли это какое-то психическое уродство. Короче, он легко обходился без Феликса. Жизнь текла так, будто этого ближайшего друга детства и не существовало вовсе. «Что ж, подождем очередного матча», — и Марсиаль вздыхал, словно крестьянин в засуху, надеющийся, что равноденствие принесет вожделенный дождь. Он был безутешен, оттого что так легко утешился. Но пилюлю подсластило философствование: «Вот, оказывается, чего мы стоим! Нет незаменимых людей. Мы исчезаем полностью, не оставляя никаких следов, — разве что беглое воспоминание. Жизнь берет свое».

И будто нарочно, жизнь в эти дни была к Марсиалю особенно благосклонна. Дела шли как нельзя лучше. Страховой компании, в которой служил Марсиаль, удались подряд три очень выгодные операции, и Марсиаль, как член правления и административного совета, получил весьма солидную сумму. Президент Компании, он же генеральный директор, единственный человек на свете, перед которым Марсиаль несколько робел, был с ним любезен, как никогда прежде. Дома воцарилась безоблачная, на редкость дружеская и раскованная атмосфера. Дети были более разговорчивы и общительны, чем обычно. Высказывания мадам Сарла всех забавляли. Даже погода словно старалась содействовать душевному благополучию Марсиаля: осень стояла великолепная. Ну разве при подобных обстоятельствах полезут в голову всякие печальные мысли? Марсиаль по своей натуре был предрасположен к счастью. И первые три-четыре недели после смерти Феликса он был счастлив. Он признался в этом. И мадам Сарла посоветовала ему возблагодарить небо. Но Марсиалю некого было благодарить ни на земле, ни на небесах.

Кроме того, он в мыслях предвкушал новую победу, которую намеревался одержать, — победу куда более сложную, чем все те, которыми он мог бы похвастаться за тридцать пять лет своего донжуанского стажа. Объектом желаний Марсиаля была его личная секретарша, та самая мадемуазель Ангульван, о которой он рассказывал Феликсу. Вообще-то говоря, Марсиаль положил себе за правило не вступать с женским персоналом Компании ни в какие отношения, кроме чисто деловых. Он сделал исключение только для своей новой секретарши, потому что она его одновременно и бесила, и волновала. Бесила своими манерами, оборотами речи, тембром голоса, интонациями, тем, как она глядела на него, даже горделивой посадкой головы. Поначалу он вовсе не пытался разобраться в причинах этого раздражения и просто по обыкновению ругался. («До чего же мне осточертела эта кривляка! Снобам здесь делать нечего. Если она и дальше будет так выламываться, я ее в два счета выставлю отсюда!») Но тут была одна загвоздка: ее отец был другом президента и генерального директора Компании. Мадемуазель Ангульван пользовалась высоким покровительством. Марсиаль в конце концов понял, а главное, признался самому себе, что эта довольно красивая и очень элегантная девушка была ему неприятна именно потому, что он почуял в ее отношении к себе презрение. Презрение социального толка, подобное тому, которое Марсиаль замечал и со стороны свояка. Мадемуазель Ангульван, видимо, считала мсье Англада существом низшего порядка: Англад оказался на посту одного из директоров только благодаря своей компетентности, но вне канцелярии он для нее просто не существовал— ограниченный мелкий буржуа безо всяких светских связей.

От такой всаженной ему в холку бандерильи, хотя все это было лишь его досужим домыслом, Марсиаль ярился, как раненый бык. И мог думать только об изнасиловании, преследовании и оскорблениях. Он решил тут же объявить своей секретарше войну, но при этом его сдерживали одновременно и страх, что она пожалуется президенту и генеральному директору, и физическое влечение, которое он испытывал к этой привлекательной девушке. Поэтому военные действия перемежались перемириями. Это была непоследовательная война, она прерывалась краткими периодами чуть ли не идиллических отношений. Наконец Марсиаль сообразил, что единственный способ сбить спесь с мадемуазель Ангульван — это ее соблазнить. Превратить врага в покорную рабыню. «Вот употреблю ее, тогда посмотрим, кто окажется хозяином положения». Он чувствовал в себе душу новоявленного Жюльена Сореля: сын народа, пролетарий, получивший образование, который решил укротить прекрасную аристократку. Этот мрачный план занимал его мысли уже больше месяца и придавал жизни остроту.

Мчась на автомобиле в сторону Нейи, он думал в тот вечер, что ему везет. «Я преуспел в жизни. Счастлив в семье, счастлив на работе, живу в шикарном районе, никогда не скучаю, разве что когда к нам приходят Юбер с Эмили…»

Подъехав к своему дому, он увидел в освещенных окнах гостиной на первом этаже какие-то юношеские силуэты. Тут только он вспомнил, что его дети принимают сегодня друзей, и у него сразу испортилось настроение: придется обедать на кухне с женой и мадам Сарла, а потом он не будет знать, как убить вечер, потому что в гостиную, где стоит телевизор, уже не войдешь.

Он поднялся прямо к себе, хотя сгорал от желания посмотреть, что же происходит у детей. И не то чтобы там происходило нечто необычайное. Дети уже не первый раз принимали друзей, и Марсиаль как-то отважился поглядеть на молодое поколение. Собравшиеся разговаривали между собой, это было, видимо, их основным занятием. Они и выпивали, но, судя по всему, весьма умеренно. Вполне невинное времяпрепровождение. В молодости Марсиаль часто ходил на всякие вечеринки, но тогда вели себя куда более вольно. Его удивляли манера держаться и разговаривать этих мальчиков и девочек, но особенно их внешний вид. Облик девочек, например. Мода этого года вдохновлялась мотивами эпохи «чарльстона» и «вестерна», элементы одежды «безумных лет» сочетались с элементами одежды «американских прерий». Девушки повязывали вокруг головы, над самыми бровями, широкие цветные ленты, в ушах, на запястье, на шее бренчали целые гроздья брелоков, костюмы были не менее вульгарно-живописны, чем у опереточных индианок. И Марсиалю вспомнилась песенка времен его детства: «Рамона, я дивной мечтой упоен!..» В коротких туниках, с худенькими обнаженными руками и откровенно наложенным гримом, подчеркивающим наивную детскость то ли естественную, то ли нарочитую в выражении их лиц, они казались какими-то диковинными предметами, экзотическими статуэтками, которые хотелось повертеть в руках. Полудевочки-полусирены, словно серийный товар для игры и развлечений, рассчитанный на немедленный сбыт. Марсиаль был бы не прочь с ними немножко позабавиться, но он их побаивался, может быть потому, что они были совсем другой породы, чем те женщины, с которыми ему до сих пор приходилось иметь дело. Он даже не нашелся бы, что им сказать.

Дельфины дома не оказалось, и Марсиаль постучал к мадам Сарла. Она сказала, что на кухне его ждет холодный ужин.

— Вот они, современные нравы! — воскликнул Марсиаль с наигранным возмущением. — Мадам отправилась в свой клуб, дети принимают гостей, а труженик отец вынужден довольствоваться холодными объедками на кухне, словно какой-то пария. Придется навести порядок!

— Боюсь, тебе это не удастся.

— Ты еще не знаешь, на что я способен. Когда я повышаю голос, в доме все дрожат.

— Возможно, но это ни к чему не ведет.

— Значит, ты считаешь, что я слабый человек, что я позволяю водить себя за нос?

— Я считаю, что ты такой же, как и все современные мужчины.

— То есть?..

— Ты отказался от власти, — произнесла мадам Сарла невозмутимо, не отрывая глаз от вязанья.

— Да вовсе нет! Вот еще выдумала — «отказался от власти»! Но даже если предположить, что я, скажем, предоставил детям излишнюю свободу, то я в любой момент могу их снова прибрать к рукам.

— Нет, уже поздно. По нынешней жизни — поздно.

— Честное слово, можно подумать, что тебя это радует.

— Радует — это чересчур. Но признаюсь, меня это развлекает.

— Что же именно?

— Да все! — И спицей, которую она держала в правой руке, мадам Сарла неопределенным жестом как бы указала на очевидные для нее в окружающем мире симптомы всеобщей деградации, начиная хотя бы (взгляд ее устремился на пол) с гула голосов и всплесков синкопированной музыки, доносившихся из гостиной.

— Ты считаешь, мир сошел с рельсов?

— Открой глаза, погляди вокруг. Но вы сами во всем виноваты. Все ваши мысли заняты только роскошью и удовольствиями. И вот результат: никому ни до Кого нет дела. Семьи больше не существует. Остальное не замедлит последовать.

— Короче говоря, по-твоему, начинается полный распад?

— Называй как хочешь.

— Ты уж слишком пессимистка.

— Но повторяю, меня это совершенно не огорчает. Напротив, зрелище весьма интересное. А раз вы сами от этого не страдаете, почему же я должна терзаться?

Марсиаля всегда поражали и забавляли формулировки мадам Сарла.

— Не очень-то христианские чувства…

— Что ты заладил про христианские чувства, — сказала она с легким раздражением в голосе. — Ты так и норовишь напасть на меня с этого бока. Быть христианкой вовсе не означает плакать с утра до вечера.

— Конечно, но это означает, что надо испытывать жалость, а если ты развлекаешься, глядя, как мир мчится к своей гибели, то…

— Бог справедлив, он отличает своих.

Марсиаль решил на время оставить эту тему. С мадам Сарла, о чем ни заговори, сразу скатываешься на метафизику. Стоит ей задать самый невинный вопрос о том, что сегодня на обед — и — хоп! — следующая реплика уже не иначе как о светопреставлении или эволюции рода человеческого.

— Молодежь здесь надолго обосновалась? Ты видела Иветту и Жан-Пьера, что они тебе сказали?

— Видела, но они не снизошли до того, чтобы поделиться со мной своими планами.

— Мне хотелось бы спуститься вниз, посмотреть, что там происходит.

— Не советую.

— Почему? Думаешь, мое появление их смутит?

— Разве такой пустяк может их смутить? Просто твое присутствие им не нужно.

Марсиаль взглянул на мадам Сарла и ухмыльнулся, однако он был несколько обескуражен. Тетя Берта никого не щадила, особенно тех, кто был ей наиболее дорог. Она была неумолима, правда, злости в ней не было, но не было и снисхождения. Она судила события и людей со строгостью человека, который взирает на все с некой высоты, давно уже не питает никаких иллюзий и опирается на незыблемые, как скала, нравственные устои. Но в семье Англадов тете все прощалось, может быть, потому, что всех смешило странное несоответствие ее суровых приговоров с однообразно-невозмутимым тоном, которым они произносились, а также красноречивость ее мимики и косых взглядов, не говоря уж о провинциальном акценте, от которого она так и не избавилась за семьдесят лет и, видимо, никогда уже не избавится. Во всем этом был какой-то аромат старины, погружения в глубь времени и пространства, и Англады ценили это как некий поэтический анахронизм.

Марсиаль подошел к зеркалу.

— Что ж, мне нечего бояться встречи с молодыми, — сказал он, расправляя плечи. — В общем, я выгляжу еще совсем неплохо.

Косой взгляд мадам Сарла.

— Раз ты об этом говоришь, значит, сомневаешься.

— Ну, будь добра, тетя, сделай мне удовольствие, скажи, что я хорошо выгляжу.

— Ты выглядишь так, как и положено выглядеть мужчине в твоем возрасте, когда он чисто одет и ухожен, вот и все.

— Ну, знаешь, если бы я рассчитывал на тебя, чтобы поднять свой дух!..

— А ты в этом нуждаешься?

— Нет. Но не вредно время от времени выслушать комплимент…

— Уважающий себя мужчина не нуждается в комплиментах, особенно по поводу своей внешности.

— Э, тетя, в ваше время, может быть, так и было, но у тебя на этот счет допотопные взгляды. Теперь красота для мужчины, представь себе, почти так же важна, как и для женщины.

— Знаю. Тех, кому меньше тридцати, вообще нельзя отличить друг от друга, скоро на них придется нацепить буквы «М» и «Ж», чтобы по крайней мере знать, с кем имеешь дело.

Марсиаль спустился вниз, твердо решив провести время с молодыми, даже если он окажется не очень желанным гостем, даже если дети будут не слишком довольны его вторжением. Ему хотелось развлечься, поглядеть на красивых девочек, а его желание должно быть для них законом. Он был приятно удивлен тем, что внизу его встретили радушно. Дочка подошла к нему, поцеловала и представила ему кое-кого из своих друзей. Марсиаль изо всех сил старался быть обаятельным. Он ощущал себя героем кинофильма: зрелый мужчина, но еще обольстительный, исполненный уверенности, покоряющий тем самообладанием, которое дается только жизненным опытом и успехами. Его окружают юные поддельные скво с нежными голосами и наивными детскими глазами, и они, мысленно сравнивая его со своими слишком юными приятелями, несомненно решат, что те против него не тянут…

— Умерь свое обаяние! — шепнула ему дочь, подводя его к буфету.

Она налила ему виски и отошла к гостям. Рядом с ним один из молодых людей уныло грыз печенье. На вид ему было лет двадцать пять, одет как священник — нет, приглядевшись, Марсиаль обнаружил, что на нем просто черный пиджак из шелковистой материи, наглухо застегнутый доверху, нечто вроде кителя, который носил Неру. Тонкие черты лица, облик, скорее, аскетический. «Должно быть, кюре», — подумал Марсиаль. Дети часто говорили об одном из своих друзей, молодом прогрессивном священнике, который, по их словам, сыграет первостепенную роль в обновлении церкви. Не то чтобы новая церковь что-то значила для Иветты и Жан-Пьера, но их любимая газета время от времени касалась проблем религии, и они хотели быть в курсе этого, как, впрочем, и всего остального. Чтобы завязать разговор, Марсиаль предложил молодому пастырю виски. Тот отказался. Пьет он только воду и фруктовые соки. «Ясно, кюре», — подумал Марсиаль. Он вспомнил, как месяц назад за обедом, во время десерта, его свояк и сын походя заговорили о новой теологической теории смерти бога. Теперь ему представился хороший случай расспросить сведущего человека об этом приводящем в некоторое замешательство печальном происшествии с богом. Шутка ли, сведения из первых рук. Но Марсиаль не знал, как приступить к разговору.

— Я отец Жан-Пьера и Иветты, — сказал он с приветливой улыбкой.

Молодой человек вежливо наклонил голову.

— Я много о вас наслышан, — продолжал Марсиаль.

Новый наклон головы и полуулыбка.

— Я давно хотел побеседовать с вами, — сказал Марсиаль и отпил глоток виски. Потом он придал своему лицу серьезное и очень интеллектуальное выражение. — Лично мне чужды эти (он поискал слово) «проблемы», но в последнее время я начал испытывать к ним интерес.

Молодой человек побагровел. Он в упор, с недоверием уставился на Марсиаля. «Вот тебе раз! Неужели ляпнул что-нибудь не то? — спросил себя неофит новой церкви. — А может быть, он просто застенчивый? Да, так оно и есть: он застенчив». Марсиаль улыбнулся и неопределенно махнул рукой:

— Знаете, я тоже увлекался в свое время… Еще в коллеже… Но с тех пор…

Он снова махнул рукой. Пастырь едва заметно улыбнулся.

— И вы считаете, что еще не поздно расширить… так сказать, арену своих экспериментов? — кротко спросил молодой человек.

— Ну, вот именно, именно! — воскликнул Марсиаль, однако он счел все же несколько странной формулу «расширить арену своих экспериментов»… Какая своеобразная манера говорить о религии!

— Вы… Что именно вам сказали обо мне ваши дети? — осторожно спросил молодой человек, слегка наклонив голову вправо.

— О, они о вас самого лучшего мнения.

Возникла пауза. Пастырь словно в нерешительности опустил глаза.

— Я думал, — продолжал Марсиаль, — что вы мне порекомендуете литературу по этому вопросу.

Пастырь вскинул глаза.

— Литературу? — пробормотал он. — Литературы полным-полно. На эту тему написано несметное количество книг. Может быть, даже слишком много.

— В самом деле? Интересно. А я и не подозревал. Что, например, могли бы вы мне порекомендовать? Но знаете, у меня не очень хорошая философская подготовка, для начала мне нужна какая-нибудь популярная работа.

Вид у пастыря становился все более и более недоумевающим.

— Вы хотите сказать, что ни Фрейд, ни Вильгельм Райх, ни Отто Ранк?..

— Да-да, — сказал Марсиаль, которому было известно только первое из этих имен.

Все же его удивило, что Фрейд оказался в числе современных теологов. Правда, у Фрейда была книга, озаглавленная «Будущее одной иллюзии», где речь действительно шла о христианстве. Марсиаль этой книги не читал, но знал, что она существует. Видимо, ее и имел в виду его собеседник. Только Марсиаль собрался это уточнить, как к буфету подошли его сын с девушкой. Жан-Пьер представил ее отцу. Звали ее Долли. Она была очень красива — Марсиаль, разом утратив только что возникший интерес к современной теологии, был совершенно покорен этой молодой особой. Беседуя с молодым человеком в черном, он как бы пригасил свое обаяние, но тут он его мгновенно включил на полную мощность, как шофер нажатием кнопки зажигает фары. Он выпрямился. Оживленно заулыбался. Поцеловал руку мадемуазель Долли, хотя, представляя ее, Жан-Пьер подчеркнул: «мадемуазель»; но он решил, что может вести себя с ней как с дамой, потому что с такими глазами и таким ртом она не может не быть «надкусанным яблочком». Она выразила удивление, что он — отец Жан-Пьера, его, скорее, можно принять за старшего брата. Ее слова привели Марсиаля в неописуемый восторг. Он тут же преисполнился самой горячей симпатии к мадемуазель Долли. «Все-таки это молодое поколение… Они непосредственны, очаровательны, их просто оклеветали. Интересно, любовница ли она Жан-Пьера?», — подумал он. И, пристально поглядев на них, решил, что да; однако он не стал давать волю своему воображению, ему сделалось как-то неловко. Вообще-то говоря, целомудрием он не грешил, но для своих близких делал исключение — здесь он ни за что на свете не позволил бы себе нескромности. Но он подумал, что сегодняшним мальчишкам здорово везет по сравнению со вчерашними. «Эх, если бы у меня в двадцать лет была такая красивая подружка!..» Пастырь отошел в сторону, маленькие группки беседовавших распадались, возникали новые. Марсиаль наблюдал за этим балетом молодых французов образца «после мая 68-го» — избалованные дети и, наверное, бунтари, — все они более или менее таковы. За последние полгода мода изменилась. Несколько девушек были уже в длинных, до щиколотки, юбках, в высоких сапогах на пуговицах, какие носили перед 1914 годом. Марсиаль вспомнил девичью фотографию мадам Сарла. Если не считать прически, силуэт был тот же. Юноши же оставались верны блистательно-небрежному стилю хиппи. Парень атлетического сложения в свитере с высоким воротом, который плотно обтягивал его боксерскую грудь, курил трубку. Он стоял неподалеку от буфета, и до Марсиаля доносились обрывки его фраз:

— Необходимо переосмыслить всю архитектуру театра… Поставить зрителя физически в такие условия, чтобы он находился в центре действия и был полностью в него включен…

Видимо, это режиссер. Что ж, у молодого поколения Англадов блестящие знакомые: священник-модернист, режиссер-авангардист… Марсиаль осторожно приблизился к этой группе, чтобы полакомиться еще одним фирменным блюдом века (после новой теологии — новый театр)… Он вдруг ощутил в себе сильный интеллектуальный голод.

— Но все же нельзя, — сказал кто-то, — ставить любую пьесу исходя из этих принципов. Классический репертуар был создан в расчете на итальянскую сцену. Многих современных режиссеров я упрекаю именно за то, что они ставят Расина или Мариво по-брехтовски. По-моему, это просто нелепость.

Парень в свитере вынул трубку изо рта.

— А кому сейчас может прийти охота ставить Мариво? — спросил он холодно. — Эти пьесы мертвы! Они утратили всякий смысл.

Марсиаль сделал шаг вперед, он вдруг осмелел.

— Мне хотелось бы, чтобы вы разъяснили вашу мысль, — сказал он. — Почему эти пьесы мертвы?

Парень с трубкой поглядел на Марсиаля с таким недоумением, с таким любопытством и удивлением, как если бы он вдруг увидел в буржуазной гостиной в наш атомный век живого птеродактиля. Что его так поразило: возраст нового собеседника или чуть уловимый пиренейский акцент? Или, может быть, то, что Марсиаль явно чужеродный элемент в этом обществе, что он, как это говорится, outsider[13]? Так как парень с трубкой не спешил с ответом. Марсиаль спросил:

— А какие пьесы вы ставите? — и тут же заметил, что кругом смущенно заулыбались. Парень с трубкой поднял брови.

— Боюсь, вы ошиблись, я театром не занимаюсь, — ответил он.

Подошла несколько встревоженная Иветта.

— Папа, с чего это ты взял, — спросила она со смехом, — что Диди режиссер? Он священник. Разрешите представить вам моего отца, — сказала она, обращаясь к хулителю Мариво, и, повернувшись к Марсиалю, добавила: — Аббат Дюкре.

— Простите меня, — сказал Марсиаль, — ума не приложу, почему я так подумал.

— По-моему, мама вернулась, — сказала Иветта, взяв отца за руку; правда, она не добавила: «Иди к ней, тебе здесь нечего делать», но этот подтекст прозвучал в ее словах подобно грохоту орудийной канонады. Марсиаль отвел дочь в сторону.

— Скажи, а кто же тогда тот тип в черном?

— Кто в черном? Слушай, папа, ты все время попадаешь впросак!

— Да вон тот, с которым я говорил у буфета. Я думал, что это он — кюре.

Иветта ответила тихо, сдерживая раздражение:

— Да нет, нет. Это Яник, он танцор.

— Танцор? А я-то у него спрашивал, что читать по новой теологии! — И Марсиаль захохотал. Все это показалось ему очень смешным.

Иветта сказала:

— Ты все путаешь, ты словно с луны свалился. Яник — танцор и хореограф, о его последнем балете много писали в газетах: Formosum Alexim[14] по Вергилию. Ты ни за чем не следишь.

Он послушался Иветты и пошел к «маме» на кухню.

— Ты был у детей? — спросила она.

— Да, а что, разве это возбраняется?

— Нет, но, когда к ним приходят друзья, они предпочитают, чтобы мы не показывались.

— Смотри-ка! Они что, нас стыдятся?

— Нет, что ты выдумываешь? Но ты же знаешь, дети вообще предпочитают быть в своей компании.

— В самом деле? Интересно, а кто оплачивает их приемы?

— При чем здесь это?

— При том, что виски у них льется рекой и буфет ломится от всяких деликатесов. Они себе ни в чем не отказывают. А обо мне, как всегда, вспомнят, когда надо будет расплачиваться по счету.

— Послушай, они ведь не часто устраивают вечеринки. За последние три года, по-моему, второй раз. Их постоянно кто-нибудь приглашает, надо же им хоть изредка и к себе позвать.

— Весело живут, ничего не скажешь. Удивляюсь, как это Иветта находит время готовиться к экзаменам?

— Как видишь, находит, она же все всегда сдает с первого раза.

Дельфина по опыту знала, что муж ворчит только для проформы — Марсиаль никогда серьезно не вникал в то, как идут занятия у сына и дочки, и даже гордился, что у них так много друзей. Он охотно давал им деньги, столько, сколько им требовалось, и ни в чем не упрекал — радовался их радости, когда дети ее выказывали, потому что их радость давала ему право и на собственную радость, на беспечность, на добродушный эгоизм южанина.

— Послушай, они дружат с какими-то странными типами. Священник почему-то похож на тренера по гимнастике, а танцор выглядит как семинарист. Я их и спутал, представляешь?

— Совершенно в твоем духе.

Уплетая свой обед (вечером Дельфина ела только простоквашу и фрукты), Марсиаль спросил, долго ли внизу будет продолжаться фиеста, и предложил провести остаток вечера в кино.

— Мы целую вечность не были в кино.

Дельфина с радостью согласилась, не потому, что ее так тянуло в кино, но она никогда не упускала случая пойти куда-нибудь вдвоем с мужем. За последние несколько лет такие случаи представлялись ей не часто.

Марсиаль просмотрел программы. Не будучи знатоком, он выбирал либо те фильмы, в которых снимались знаменитые актеры с ярко выраженным мужским обаянием, типа Габена или Бельмондо, либо исходил из содержания, если в рекламе подчеркивалась рискованность сюжета. В таких случаях он оправдывал свой выбор пробудившимся социологическим интересом (эволюция нравов), что было лишь полуправдой. Он действительно интересовался современными нравами, но отнюдь не как социолог. Они выбрали фильм, о котором он слышал от мадемуазель Ангульван: «Моя секретарша сказала, что это неплохо. Экранизация романа Реми Вьерона, приятеля нашей Иветты».

Межев зимой. Снег и ярчайшее солнце. Радость жизни. Склоны гор, по которым мчатся лыжники. Черные от загара юноши и девушки. (Оператор показывает чудеса техники: съемки с движения, трансфокатор, стоп-кадры, наезды.) И вот в гостиницу высшего класса (с четырьмя звездочками в путеводителе) приезжает пара. Он — крупный журналист мирового масштаба, прославившийся репортажами о Че и Мао, человек, который всегда оказывается в тех точках земного шара, где полыхает огонь. Ему под сорок, у него профиль хищной птицы, холодный взгляд, который, однако, подчас становится теплым, человечным. Она — его ровесница, бывшая партийная активистка, все еще очень красивая, но лицо изможденное — оба пьют, это знает весь Париж. И весь Межев тоже. Холл роскошной гостиницы. Филипп Лепервье вызывает всеобщий интерес, особенно у женщин (от пятнадцатилетних девочек-подростков до светских львиц). Все здешние красавицы не могут оторвать глаз от сорокалетнего соблазнителя! Общеизвестно, что он виртуоз в любви, этакий Иегуди Менухин эротизма… Тройная слава искателя приключений, революционера и крупного журналиста еще содействует его успеху. Ему пожимают руку. Он всех знает. (Здесь в кадре появляются хорошо известные лица — весь Париж: редакторы крупных интеллектуальных еженедельников, знаменитые актеры, хозяева ночных кабаре, режиссеры с телевидения, одним словом — сливки общества… Режиссер снял всех друзей, чтобы самому позабавиться и им доставить удовольствие. К тому же лучше работается в атмосфере товарищества, когда не выходишь из привычного, «семейного» круга.) Администратор гостиницы не заставляет Филиппа заполнять регистрационную карточку. «Это же мсье Лепервье, какой может быть разговор!..» Зачем он приехал в Межев? Отдохнуть между двумя репортажами, между двумя тяжелейшими поездками. Но разве такой человек, как Лепервье, когда-нибудь отдыхает? Нет. Аккумуляторы его интеллекта всегда заряжены. Впрочем, он и сюда приехал работать. Он пишет эссе о распутстве, которое должно быть издано в серии «Идеи» издательства «Галлимар». Один из редакторов этого издательства оказался как раз в холле. «Ну как, Лепервье, когда мы получим вашу рукопись?» Они поговорили немножко о Ретифе, о Кребильоне, о маркизе де Саде. Очень быстро выясняется, что в перерыве между двумя революциями в Латинской Америке сам Лепервье ведет весьма вольный образ жизни, словом, теория у него неразделима с весьма широкой и методической практикой. Ну, а его жена? — Что ж, она молча страдает. Любит его. Прощает ему все причуды. Говорят, что даже иногда их поощряет. Она его сообщница. Они сообщники. Они выше условностей, общепринятой морали. В Межеве Лепервье сразу же засекает девушку по имени Сильвия, воплощенное целомудрие. Впрочем, заметьте, она отнюдь не невинная голубка, она, скорее всего, уже познала радости любви. Флиртует с молодыми людьми. Но она чиста. Цельная, непримиримая натура. Эдакая фигурка на носу старинного корабля. Сильвия — дочь богатого лионского скотопромышленника, но она порвала с буржуазной средой, которую ненавидит. Отказалась от привилегий богатства. Работает в одном из Домов моделей (художница) и живет на улице Варен, в очень простой двухкомнатной квартирке, в которой нет никаких украшений, кроме маленькой картины Макса Эрнста — подарок отца ко дню ее двадцатилетия. Одним словом, богема. Мужественно выбранная бедность. Сильвия активно участвует в левом движении. Само собой разумеется, свершается неизбежное. Лепервье не может пройти мимо этого чудо-цветка, неотразимого в своей свежести, когда достаточно протянуть руку, чтобы его сорвать. И он его, конечно, срывает. Любовная сцена на снежных вершинах. Сильвия, полуобнаженная (она спортсменка, простуды не боится), на фоне снегов, столь же холодных, что и взгляд Лепервье. Бедняжка ни перед чем не останавливается. Влюблена до безумия. Жюли де Лепинас и «Португальская монахиня» одновременно, в обличье девочки-подростка, которая одевается у Тэда Лапидуса. Лепервье, это ясно, не остается равнодушным. Оно и понятно, такая чистота… Однако драма развертывается стремительно. Дело в том, что Марта, жена Лепервье, взбунтовалась. Ее терпению пришел конец. До сих пор она мирилась с капризами мужа, потому что объектами его вожделений были бабенки, которых она презирала. Но с Сильвией, она чувствует, это серьезно. Великая страсть. Ее чистота для него откровение, и это потрясает его душу… Обычно Лепервье посвящал жену в свои любовные истории, ничего от нее не скрывал. На сей раз — нет. Договор о сообщничестве нарушен. Марта понимает, что все кончено. Она напивается до полусмерти. И как-то вечером устраивает чудовищный скандал в «Speakeasy» — шикарном ночном клубе Межева, где Лепервье проводит все ночи с Сильвией и ее друзьями, суровыми бунтарями, ветеранами баррикад. Обезумев от стыда, Сильвия убегает. Со всех ног мчится она по снежному полю. Лепервье пытается ее догнать. А что же Марта? Пьяная от отчаяния и виски, она надевает лыжи (в два часа ночи!) и съезжает с самого коварного склона Межева. На рассвете, после волнующих поисков с факелами, находят ее труп. Телеграмма из газеты вызывает Лепервье в Париж. В тот же вечер он должен лететь в Каракас. Сильвия, сломленная случившимся, остается в Межеве со своими товарищами, а великий журналист мчится туда, где вспыхнул новый очаг мятежа, — читатель не ждет!

— Тебе понравилось? — спросил Марсиаль жену, когда они выходили из кино.

Дельфина и сама не знала. Конечно, очень современно, артисты играли хорошо, красивые кадры.

— А мне не понравилось. Все это липа.

Он попытался объяснить, почему все это липа, но, так как никогда не занимался такого рода анализом, быстро запутался. Однако он хорошо чувствовал, что это подделка, дань моде, фильм, который через полгода не будет иметь никакого смысла, а может, уже и сейчас не имеет.

— Нет, липа, липа, — твердил он. — Только пыль в глаза пускают. Автор романа пишет героя с самого себя, но все приукрашивает. Он изображает себя куда более привлекательным, чем есть на самом деле, и, видимо, считает себя человеком исключительным, великим репортером, неотразимым соблазнителем, революционером да уж и не знаю кем еще? Пятнадцатилетнему мальчишке или какому-нибудь там жалкому неудачнику такие мечты простительны, но сорокалетнему мужику, да еще интеллектуалу! Если этот Реми Вьерон видит себя таким, значит, он не настоящий писатель. Я думаю, настоящий писатель видит куда дальше и куда зорче. Он смотрит на все с некоторой дистанции. Вот возьми, к примеру, Флобера. Он говорил: «Госпожа Бовари — это я». Это, наверно, правда, но он был к ней беспощаден, к своей Бовари! Поэтому она жива и сейчас. В общем, я не слишком-то умею объяснять такие вещи, но уверен, что не ошибаюсь. Нет, знаешь, чем больше я думаю, тем более ничтожным кажется мне этот фильм. Подделка.

Несколько секунд Марсиаль молча размышлял об этой картине и ощущал все большее разочарование.

— А все эти люди, которые считают себя солью земли! Жалкая компания молодежи, эдакая маленькая парижская мафия, которая пытается нас запугать… Мы, видите ли, должны распластаться перед ними, потому что у них якобы революционное сознание. Подумаешь! Межев, Сен-Тропез, девочки, виски… Чертовы лицемеры, вот они кто! Бездарности!

— Чего ты так разволновался? Право же, не стоит.

— Меня бесит, что наши дети попались на эту удочку. Заметь, мои слова они и в грош не ставят. А ведь пока что, во всяком случае, я умнее их. Может, со временем и поглупею, но пока… Однако они меня всерьез не принимают. Зато все, что говорит Вьерон, для них Священное писание… Приглядись хотя бы к Иветте. Она им увлечена. И учти, это в скобках, если этот тип — старый павиан, любитель недозрелых плодов…

— Ну, послушай, разве ты не доверяешь Иветте? Она сумеет за себя постоять.

— Суметь-то сумеет… Не говоря уже о том, что он, скорее всего, импотент или что-нибудь в этом роде. Такие вот субъекты, которые выдают себя за завзятых развратников, как правило, импотенты.

— Что-то ты невзлюбил этого беднягу. Признайся, уж не ревнуешь ли ты?

— Я? Ревную? Кого и к кому?

— Отцы часто ревнуют дочерей к их друзьям. Но это скорей симпатично. Даже мило.

В спальне Марсиаль сказал:

— Ну и задам я завтра своей секретарше. Ведь это она посоветовала мне посмотреть эту картину. И знаешь, что она сказала? У молодых теперь такой гонор, они такие наглые… Она сказала: «Вам, может быть, и не понравится, вы слишком стары».

— Да что ты! Так прямо и сказала?

— Ну, допустим, не совсем так. Она сказала: «Вам, может быть, и не понравится. Все-таки другое поколение». Но ведь это одно и то же.

— Нет. Так звучит менее оскорбительно.

Их кровати были вплотную придвинуты друг к другу. Они легли, и, как обычно, каждый взял с тумбочки свою книжку, но Марсиалю читать что-то не хотелось.

— И все-таки фильм представляет известный интерес, — сказал он. — Потому что показывает, что тревожит людей сегодня, что им нравится, как они представляют себе жизнь…

— Да, — сказала Дельфина, не отрывая глаз от книги. — Удовольствия и тщеславие.

Эти слова она произнесла машинально, как нечто само собой разумеющееся. Однако Марсиаля, казалось, они поразили.

— Верно, — сказал он. — Странно, как за такой короткий срок все изменилось.

— Не такой уж короткий. По меньшей мере за двадцать лет. После окончания войны.

— Да, с пятидесятых годов началось что-то другое.

Они умолкли и погрузились в чтение. Но вскоре Марсиаль положил раскрытую книгу себе на грудь. Засунув ладони под затылок, он сосредоточенно уставился в потолок. Минуту-другую спустя Дельфина повернулась к нему.

— О чем ты думаешь?

— Да так, ни о чем.

— Ты чем-то встревожен?

— Нет-нет… Пора спать. Спокойной ночи.

Он потушил лампу у своего изголовья и повернулся на бок. Через несколько минут и Дельфина погасила свет.


Ее разбудил звук, похожий на прерывистые всхлипывания. Она зажгла свет и увидела, что будильник на тумбочке показывает десять минут четвертого. Муж метался на постели и стонал, словно его мучила страшная боль. Испугавшись, она привстала, протянула руку, потрясла его за плечо. Он вздрогнул, открыл глаза и повернул к ней искаженное лицо.

— Что случилось? Тебе плохо?

Он не сразу ответил. Глаза его все еще были полны ужаса. Он провел рукой по лбу.

— Меня мучил кошмар.

— Ну, это еще полбеды. Ты меня здорово напугал! Я решила, что ты заболел. А что тебе снилось?

— Что меня хоронят заживо, — пробормотал он, заикаясь от страха.

— Какой ужас! С чего это вдруг такой сон? Тебе же вообще никогда ничего не снится.

— Откуда я знаю… Ах, это было чудовищно! — простонал он.

— Расскажи.

Он заговорил не сразу. Быть может, боялся вновь пережить ужас этого кошмара.

— Ну, так вот… Звонит погребальный колокол, как когда-то в Сот… Впрочем, кажется, все это и происходило в Сот. Да, тот самый звон. Так звонили, когда кто-нибудь умирал. Я спрашиваю: «Кто умер?» И вдруг вижу Феликса, одетого в белое, и он отвечает: «Ты».

— Феликс? Одетый в белое?

— Да. На нем было что-то вроде белой туники, белый стихарь, знаешь, как во время первого причастия. «Я?» — переспрашиваю. Воображаешь, как я был удивлен! «Да, ты», — отвечает он. Я возражаю, протестую. Кричу, что это ошибка, что я еще жив. Он качает головой и, прижав палец к губам, тихонько шепчет: «Т-с-с!» И тут я вижу тебя, всю в черном. Вдова, так сказать… Ты безудержно рыдаешь…

— Ну вот, — сказала Дельфина, полусочувственно-полунасмешливо. — Вот видишь, я была убита горем.

— Не шути! Это было ужасно… Потом приходят плотники и приносят гроб. Я ору как оглашенный. Кричу, что это ошибка, но они меня не слышат. Хватают меня, укладывают в гроб и закрывают крышку…

— Господи!

— И я слышу, как Феликс мне говорит: «Не огорчайся так, Марсиаль, это тяжело, но все скоро пройдет».

— Какой ужас!

— Еще бы! В жизни я не испытывал такого страха.

— А потом проснулся?

— Да, когда они начали завинчивать крышку гроба, — сказал он и вздрогнул всем телом.

Они помолчали. Потом Дельфина спросила:

— Может, заварить тебе липового отвара?

— Будь добра. Я теперь не скоро засну.

Когда она минут пять спустя вернулась из кухни, Марсиаль сидел в кровати, низко опустив голову и уставившись в одну точку. Таким подавленным она его прежде никогда не видела. Она подала ему чашку отвара.

— Все еще под впечатлением сна?

— Да… Но мне пришло в голову еще и другое…

— Что?

Он искоса кинул на нее тревожный взгляд, потом отвернулся и беззвучно проговорил:

— Мне осталось жить всего двадцать лет…

Дельфина была так удивлена, что на несколько секунд лишилась дара речи. Она пожала плечами и засмеялась:

— Ну и что?

— Как это ну и что? — воскликнул он чуть ли не с возмущением.

Она присела на край кровати.

— Но, Марсиаль, мы все в одинаковом положении, — сказала она умиротворяющим тоном. — Мы с тобой ровесники. Мне тоже осталось только двадцать…

— Это не утешение!

— Да что с тобой? Ты вдруг открыл — и лишь оттого, что тебе приснился страшный сон, — вдруг открыл, что не будешь жить вечно? Разве ты этого не знал?

— Нет, конечно, знал! Как и все это знают. Но только я никогда об этом не думал. Как-то не осознавал применительно к себе.

— А потом, почему ты говоришь — двадцать лет? Может быть, и тридцать, и тридцать пять, и даже больше.

— Допустим, я доживу до девяноста, все равно мне осталось только пятнадцать-двадцать лет полноценной жизни.

— Чего же ты жалуешься? Пятнадцать лет полноценной жизни — не так уж мало.

— Очень мало! — воскликнул он с негодованием; он явно был взбешен тем будничным безразличием, той вялой покорностью, тем преступным равнодушием, с какими жена приняла его внезапное открытие — это устрашающее откровение. — Погляди, сколько времени уже прошло с конца войны. Или вот взять хотя бы последние десять лет… Да мы и не заметили, как они пронеслись. Вспышка молнии! Так вот, если годы и дальше будут мчаться столь же стремительно, мы окажемся стариками, прежде чем успеем дух перевести…

Она покачала головой и нежно улыбнулась, сочувствуя мужу и вместе с тем забавляясь, — так выслушивают неразумные жалобы ребенка, который пустяковое огорчение переживает как трагедию.

— Если меня что и поразило, то только твое удивление, — сказала она. — Ты открываешь истину, известную от сотворения мира. И ты ею потрясен. Уверяю тебя, нечего расстраиваться.

Но она сама чувствовала, что язык здравого смысла, разума был сейчас неуместен. И она заговорила другим тоном, пытаясь его успокоить, объяснить, что с ним происходит.

— По-моему, это смерть бедняги Феликса произвела на тебя такое впечатление, правда с опозданием.

— Да, наверное. А ведь я тогда не раскис. Вспомни, в тот самый вечер мы смеялись до слез…

— Быть может, это была… своего рода защитная реакция. Когда вот так внезапно умирает близкий человек, стараешься сделать все возможное, чтобы выдержать Удар.

— Почему ты это говоришь? — спросил он, с подозрением поглядев на нее.

— Да это же всем известно.

По ее виду он убедился, что она имеет в виду только ночной пир у мадам Сарла, а не то, что ему предшествовало. Да и как бы она могла узнать о его тайном приключении на обратном пути?

— Только сегодня до тебя по-настоящему дошла смерть твоего друга, — продолжала Дельфина. — С месячным опозданием. Что ж, и такое бывает. Но, вероятно, подсознательно ты все время об этом думал. И постепенно мысль о его смерти пробила себе путь в твоем мозгу.

— Здесь дело не только в смерти Феликса, — сказал он.

— Разве? А в чем же еще?

— Последнее время я стал обращать внимание на некоторые вещи… Вот, например, у нас в конторе… Молодые служащие… Ну, не все, конечно, многие еще ведут себя почтительно… Но некоторые позволяют себе спорить со мной. И ты бы слышала, каким тоном! И если они пока не говорят: «Поймите, Англад, вы вышли из игры. Вы устарели, поэтому позвольте нам самим решать…» — то уж наверняка так думают. Или вот еще, скажем, сегодня вечером, когда я зашел к детям… Мне показалось, что они ужасно удивились, увидев меня, словно я втерся к ним и мое появление было чуть ли не непристойностью… Иветта была явно смущена. Когда ты пришла домой, она тут же мне это сообщила, чтобы я поскорее убрался. Не буду от тебя скрывать, меня это задело… Одним словом, вот так. Множество подобных мелких признаков. Симптомы, которые свидетельствуют о том, что я постарел… И потом, в довершение, этот фильм. Молодые люди — словно это какое-то особое племя, один Другого красивее и элегантнее, и равнодушные ко всему, что не есть они сами…

Дельфина слушала Марсиаля, глядела на него. Таким она его еще никогда не видела. Он всегда брал над ней верх, благодаря своей жизненной силе, кипучей жизнерадостности. Ничем его не проймешь. Он ведь даже, на донимал, какую боль может причинить и часто причиняет в своем сияющем эгоизме (но при всем том он был скорее добр, как подчас бездумно добры счастливые люди), так что порой она готова возненавидеть его. И вот тревога охватила эту легкомысленную душу… Как удивился бы Марсиаль, если бы Дельфина сказала ему, что его реакция — ребячливая или уж во всяком случае — не мужская. Он, который считал себя безупречным воплощением мужественности. Его юность прошла в драках и на футбольных матчах. Потом он храбро воевал в артиллерии. Его победам над женщинами нет числа. Что еще надо? Он был изнежен, как персидский кот, при малейшем насморке громко, без стеснения жаловался, а при одной мысли пойти к зубному врачу покрывался холодным потом. Но эти маленькие слабости не шли в счет при общей оценке его мужественности. Регби + война + женщины = мужчина. Настоящий. Математически точное равенство. Значит, тщетно было бы наставлять его на путь нравственного стоицизма. Да он бы и слушать не стал. Она была полна сочувствия к нему, но это было не сочувствие в чистом виде, а с примесью еще чего-то, чего именно, она затруднилась бы определить, быть может, чувства превосходства и какого-то снисходительного презрения. И уж наверняка это был для нее как бы реванш. Он так давно пренебрегал ею и, казалось, даже не догадывался, сколь оскорбительным было его отношение; так давно прошла его влюбленность, так давно перестал он уделять ей настоящее внимание, не считая традиционного семейного ритуала (подарков ко дню рождения и тому подобного), но и тут он не затрачивал душевных сил, просто таким образом проявлялось его доброе настроение, его благожелательность, распространявшаяся решительно на всех — на друзей, прислугу, консьержку, домашних животных. Она была почти уверена — эта уверенность пришла очень скоро и стоила ей немало мук, — что он ведет двойную жизнь, но не решалась жаловаться, щадя детей и желая сохранить домашний мир.

И вот веселый восточный деспот, которому все сходило с рук, вдруг заметил, что он не всемогущ, что его империи грозит опасность, — и он бросился к ней, ища защиты… Что ж, хорошо. Она сделает все, что надо, она заранее принимала и эту новую заботу, эту дополнительную ответственность, как уже приняла все остальное.

— Значит, ты все еще считал себя молодым? — спросила она ласкового чуть подтрунивая.

Он с испугом взглянул на нее, словно этот вопрос разом делал осязаемыми все его страхи.

— А по-твоему, это не так?

— Да нет, так, так! Конечно, ты уже не молодой человек, но еще человек молодой. Прежде всего тебе никогда не дашь твоих лет, ты сам знаешь. Все тебе это говорят. Ты крепко скроен, в отличной форме, полон сил. На что ты тогда жалуешься? Погляди на Юбера, он не намного старше тебя…

— Юбер… да он, наверное, уже в тридцать выглядел стариком!

— Ну, это еще не известно. Просто он больше поддался годам, вот и все.

Он допил липовый отвар и скривился.

— Больницей пахнет, — заявил он.

— Конечно!

— А ты, — сказал он, ставя чашку на поднос, — ты тоже иногда об этом думаешь?

— О чем? О том, что я уже не молодая? — Она улыбнулась. — У меня было достаточно оснований заметить это, поверь…

Он виновато опустил глаза.

— Я хотел сказать: думала ли ты о том, что нам осталось не больше, чем…

— Да. Но это не так уж важно. Мы все одним миром мазаны. Наши сверстники стареют вместе с нами.

— Но если вдуматься, то осталось так мало!

— Что ж, надо постараться жить настоящим. Слава богу, мы не знаем, когда… Тетя Берта процитировала бы тебе Евангелие. Вам неведом ни день, ни час… Это может случиться завтра или через сорок лет. В наши дни доживают до глубокой старости. Так чего же заранее волноваться? Живи сегодняшним днем, как, впрочем, ты всегда и жил.

Он покачал головой.

— Все равно, — пробормотал он, — думаешь, какой во всем этом смысл.

— В чем в этом?

— Ну, во всем в этом… в жизни… Почему она такая короткая? Почему так скупо отмерена? И если все обречены на этот глупый конец, то зачем мы вообще существуем на земле?

— Этот вопрос люди задавали себе и до тебя, мой бедный Марсиаль. Но в конечном счете, как, по-твоему, жизнь стоит того, чтобы ее прожить?

— Да! Поэтому-то я и хочу, чтобы она не прекращалась.

— Это был бы ад.

— Ты так считаешь?

— Ну конечно! Подумай сам… Нет, лучше не думай, не стоит. Попытайся-ка заснуть.

Но, по-видимому, ему меньше всего хотелось сейчас спать.

— Видишь ли, — начал он нерешительно, — я жил, не отдавая себе отчета в том, что жизнь должна кончиться. Про других это знаешь. Да и то об этом не думаешь, даже когда касается других… А себя самого считаешь как бы от этого огражденным… Огражденным от смерти, от старения. И вот в один прекрасный день вдруг начинаешь понимать, что и ты не огражден. Что и с тобой это случится… Случится с тобой! — повторил он недоверчиво, с изумлением. — Попадаешь в категорию людей… приговоренных к смерти, только с разными сроками исполнения приговора. Не могу тебе передать, какое это на меня произвело впечатление. Я… Я был…

Он искал слово.

— Возмущен? — подсказала она ему.

— Да, может быть… И так странно, я испытываю что-то вроде… стыда. Знаешь, я теперь понимаю, что должны были чувствовать прокаженные в средние века, когда ходили с колокольчиком… Уже всецело не принадлежишь к человечеству, уже…

— Послушай, все это абсурд, — перебила она его. — Что ты выдумываешь! Несешь невесть что! Постарайся-ка заснуть. Завтра ты обо всех этих глупостях и не вспомнишь.

Она наклонилась и поцеловала его.

— Так ты говоришь, в твоем сне Феликс был в белом стихаре, как во время первого причастия… — Дельфина засмеялась. — Наверное, он был хорош в этом одеянии…

Он поддался ее веселью и тоже засмеялся, правда, не очень уверенно, но все же… Она вздохнула. Ну вот, тревога миновала. А утро вечера мудренее.

Он потушил свет, но заснуть не смог. Тем не менее он лежал неподвижно. Ему казалось, что на него обрушилось несчастье: он ощущал, как в нем зарождался гнев, глухая злоба, как им овладевало чувство опасности и тревоги. Так прекрасное раненое животное чует в ночи неведомую угрозу.

Часть вторая