Мю Цефея. Игры и Имена — страница 20 из 68

Сюда же примешивался целый ворох второсортных: жена ушла к поляку, по пьяни лез в петлю, хотел ехать воевать в Афган, и все в таком духе. Из моего воображения выходил высокий мужчина с сединой на висках и месячной щетиной. Его усталое лицо отмечала печать сверхъестественной грусти. Но при этом в каждом появлении Поганкина должны были непременно слышаться какие-то красно-кубинские нотки, шум океана и, может, даже блюз.

Разумеется, я стрелял по воробьям. В реальном образе Поганкина не было никаких пересечений с тем исключительным Че Геварой из моего воображения. Он был сделан из неуверенности школьного ботаника и глупой печали кокер-спаниеля. Всюду ходил в затасканной мастерке и остроносых туфлях. Даже голос у Поганкина оказался мягким, как стены в психушке.

— Вот сюда. Сюда-сюда, ребятки, — он не распоряжался, а скорее просил что-либо сделать, — вот сюда давайте… спасибо, хорошо.

Хотя и это было редкостью, потому что больше всего Поганкин любил растворяться. Когда он не растворялся в бутылке, то растворялся в собственных мыслях. Его приходилось чуть ли не выискивать по углам, а потом чуть ли не собирать по кускам, чтобы он пришел в себя.

Как-то я спросил у Митрича:

— А как он это… того?

— Живет?

— Да нет, как его не послали еще отсюда?

— А куда его пошлешь, если он имеет непосредственное отношение к самому проекту?! Шпагин и так его вон куда забросил, а тут не так важно. Он-то вообще мужик хороший, душевный и с бригадой язык знает. Ну, знал раньше. А оно видишь, как жизнь согнуть может. Да, были люди в наше время, как задумаешься — грустно.

Мне не было грустно, скорее, непонятно. И, конечно, по-своему жаль Поганкина, как бывает жаль затюканного учителя литературы, который рассказывает классу про внутреннее счастье и доброту лишь для того, чтобы потом дома в одиночестве давиться бутербродом с пивом и рыдать в кулак.

Мне стало любопытно узнать, что же с Поганкиным случилось, я искал задушевного разговора. Однако всю задушевность задушила его скрытность. Он мог переброситься парочкой фраз, кисельно улыбнуться или подсказать что-нибудь по чертежам, один раз даже поделился обедом. Но в отличие от других работников Поганкин никогда не рассказывал историй.

Тогда я пошел самым прямым путем — через мрачное царство курилки.

— Мне как… Мне, в общем, Митрич сказал, что ракету не достроить.

Поганкин моргнул:

— А?

— Ну, что Беса нашего не достроим, вот. И что вы знаете почему.

— Почему?

Я почесал затылок:

— А?

— Что?

— Говорю, Беса не достроим.

— Какого беса?

— Ну, космоплан. Митрич так сказал.

— Ну, ладно.

Я вздохнул:

— Да нет… Там просто… Я про то, что… Ну, ладно.

— Ага. Ладно.

И в этой немой трагедии жалко и бесславно умер наш разговор. Я накрыл его сверху саваном табачного дыма, и мы немного помолчали. А потом еще помолчали много.


3

Мне снился наш детский танк, только он почему-то был ярко-желтый, как лимонные карамельки, которые мой отец когда-то привозил из Венгрии. Недолго думая я вскарабкался на башню и сел там, скрестив ноги. Непонятно откуда (возможно с Западной стороны) к танку подошли Beatles. Я поздоровался со всеми за руку, а один из них даже сказал мне крайне вежливым голосом:

— Джон Леннон мертв, у-у-у.

Я кивнул:

— Очень приятно. Сеня.

Они забрались на танк, и мир начал шататься. Земля стала жидкой, как квас, и мы поплыли, подгребая электрогитарами. Beatles затянули песню, а я закрыл глаза, чтобы лучше слышалось. Пели, конечно, «Время колокольчиков».

На строке: «Колокола сбиты и расколоты» меня разбудил телефонный звонок.

— Але.

— Сенечка? Сенечка, это Тамара Петровна — секретарша, узнал?

— Кого? — Я клюнул носом и чуть не провалился в сон. — А, да, узнал.

— Сенечка, у нас ЧП, выручай!

— Кого?

— Говорю, у нас ЧП. В ночную вызваниваем.

— Кого… случилось?

— Поганкин не дал роспись на седьмой образец, а его завтра надо отправить.

— Ну так пускай завтра и подпишет.

Тамара Петровна пару секунд тяжело молчала в трубку:

— Сенечка, миленький, так говорят, что он это… опять.

— Чертей ловит?

— По бутылкам, да. Выручай, Сенечка, я адрес дам, он телефон не берет, пропил, наверное, сволочуга.

Я зевнул в ладонь.

— А я че самый скорый на помощь?

— Сенечка, ну так твой район же у него. И мне тут… Сенечка, подожди, мне тут сказали, что ты, если что, на подхвате.

Я уронил голову на стол и пробубнил:

— Его, этого Поганкина, все равно рано или поздно уволят, а тут хоть сам виноват.

— Сенечка, всем же достанется. Шпагин над проверкой трясется, у него и без того не все так гладко, а мы под руку, под руку, Сенечка.

— Мы под жопой, — сказал я, — давайте адрес.

***

Я шел по пустым улицам, вымокшим от октября, дышал в замерзшие руки и жмурился. Поздняя ночь и раннее утро никак не могли поделить небо, фонари горели плохо, в шашечном порядке. Где-то над городом кружила песня Цоя, желая людям спокойного сна, и оттого я чувствовал себя еще большим дураком.

У подъезда Поганкина стояли люди и о чем-то спорили. Я решил, что спорить в такой час могут только алкаши или поэты. Отмерив в голове самую широкую траекторию, я начал их обходить, а потом встал как вкопанный и почему-то не удивился.

— Сеня, ты?

Ко мне повернулся растерянный Поганкин. Он стоял в той же мастерке, но вместо туфель был обут в домашние тапочки.

— Я, — сказал я.

— Ты чего тут? Ты точно ты, Сеня?

Эти слова он уже протянул с выдающейся алкогольной музыкальностью, и я вдруг понял, что попал в беду.

— Да, я, кто ж еще?!

— А как ты… — Поганкин хотел обвести пространство вокруг рукой, но внезапно засмотрелся на свои пальцы и замолчал. — Ну, дае-е-ешь.

— Мне сказали вам…

— Это вот, — Поганкин указал на худощавого дядьку с лицом деревенского Геббельса, — Роман Ильич.

Я нашел в себе силы осторожно кивнуть.

— А вот это его… кто? Брат?

— Друг, — прохрипел Роман Ильич.

— Его, Сеня, друг — Татарин.

— Турок, — поправил второй алкаш.

— Да-да, Турок.

Турком он, разумеется, не был. Имел вполне славянские черты лица, сильно траченные хорошей жизнью и плохой водкой. Вместо «турка» — в голову лезло слово «окурок». Это если без мата.

— Я их… Что? — бормотал Поганкин. — Я их уже провожал, а тут… кто? Ты, Сеня? Тебе б пойти отсюда. Сейчас не очень ты вовремя.

— Слушайте…

— Твой сын, что ли?! — каркнул Ильич.

— Да пофиг! — вмешался Турок. — Ты стрелки не переводи, ага.

Поганкин прихлопнул веками свои пьяные видения, а потом отшатнулся.

— Вы серьезно, что ли, ребята?

— А ты тут несерьезных видишь?!

— Да я же завтра… Я как только… Ну вы чего?

Турок резко обернулся на меня. В его глазах плавала тягучая вино-водочная темень. А потом ее вдруг прострелила какая-то новая и злая мысль. Мне стало не по себе.

— А ты чего такой увертливый, а, братик? — прошипел он Поганкину. — Куда так менжуешься, хочешь мне обидно сделать, а? Кого-то необразованного тут увидел?

— Да я не…

— Ну, все-все, я же не серьезно, брат, — замогильно улыбнулся Турок, — я же шучу, а? Я шутки шучу. Ты куда так на очко присел, а? Тут все как надо, тут все грамотно, чего тебе бояться?

— Да я не боюсь, ребята. Я просто…

— Ну, хорошо. Главное, что не боишься, а? Глянь, — Турок опять посмотрел на меня, — все знакомы, а вот малого не знаю. Твой малой? Твой. Здорова. А? Че молчишь? Че он молчит?

— Да какой он… Да он тут вообще ни при чем.

— Тихо-тихо. Конечно, нет, брат. Ты не волнуйся, ага? Слышь, спокойно. Щас мы с малым немного прогуляемся, поговорим, ты ж не против? Та не против, конечно, все ж друзья, а?

— Ну-ка… — Ильич протер воспаленный глаз, и я увидел на его костяшках посеревшие наколки. — Иди… Да ты че как дура, пацан? Иди сюда, иди.

— Не надо, — я отступил на шаг, дыхание застряло в горле, и быстро-быстро застрочило сердце, — я предупреждаю, не надо.

— Кого ты там предупреждаешь?! Поразмыслим с тобой, да? А? Давай, куда отходишь? Нормально поговорим, ты че? Пойдем-пойдем, давай. Как дура, малой, ты че меня смешишь, стой на месте!

Почему-то в тот момент из моей головы испарились все храбрые мысли, а вместе с ними испарился тот фильм про карате, который я как-то раз смотрел у Бори Дроздко, обсуждение бокса с отцом и борцовский прием дяди Окопа. Я вдруг вспомнил… нет, я ничего не вспомнил, в черепе звенела пустота, вместе с рвотой к горлу подкатывал комок ужаса.

А потом я увидел, как Поганкин вцепился в куртку Ильича. Он выдохнул что-то среднее между: «Положь ананас» и «Не трожь пацана» и сразу получил в печень. Хрипя, Поганкин натуральным образом повис на Ильиче.

Турок схватил его за шиворот и начал оттаскивать. Он прохрипел:

— Слазь, гнида! — и дал раскрытой ладонью в затылок.

Тут я внезапно вспомнил, что по какой-то неведомой причине должен помочь Поганкину. Залитое адреналином сознание не смогло выдать подходящих аргументов, но факт оставался фактом.

Я размахнулся и ударил Ильича по лицу. Наудачу. Без какого-то прицела.

Попал в скулу. Попал недостаточно хорошо, потому что в следующую же секунду моя голова залилась бенгальскими огнями. Четвертак луны будто бы подскочил в небе и упал на меня жесткой стеной асфальта. Я подобрал под себя колени и кое-как встал. Губа жутко болела, словно я поцеловался с окурком, кружилась голова.

Я увидел, как Поганкину прилетело кулаком в нос. Не очень сильно, но ему хватило. Он сделал пьяный шаг назад, а потом нелепо рухнул на задницу.

Турок тем временем выхватил нож.

— Иди сюда, блядь! Иди!

Он медленно подходил к Поганкину, и в этом было что-то неотвратимо древнее. Стоило убрать пятиэтажки, гаражи, дороги и машины, убрать заводы и фабрики, клетчатые пиджаки и рубашки, телепередачи и рестораны. Тогда с мира сойдет весь этот перегар современности, и останется только вечно молодая жестокость. Вещь конкретная и несовместимая с жизнью.