Хотя известно как. Из-за деревянной шляпы.
— Надеюсь, вы не подведете, маэстро, а?
Поворачиваюсь. Там сидит этот Француз, потягивает красный каштановый чай. Не знаю, чего он вообще Француз, Григорий Михайлович так его назвал. А я бы просто сказал: «сальный хлыщ». Ничего личного. Что вижу, то и говорю.
— Надеюсь, — отвечаю я, — меня не убьют.
— Надейтесь. Кто ж запрещает.
Я думаю: как бы лучше устроиться на койке. Постоянно у меня с этим беда — не знаю, куда деть руки. Не знаю, какую позу выбрать, чтобы не казаться здоровенной угрюмой сволочью. Хотя, может, пора бы уже научиться принимать в себе некоторые вещи? У Дианы же как-то получалось находить меня «просто немного неотесанным». Но там другое. Одни люди хранят в груди мадридское солнце, как моя Диана, а вторые пусты, как эта бесконечная зима. И точка.
— Скоро сойдем? — наконец спрашиваю я.
— О, часов через восемь, — кивает Француз, — а пока можете отдохнуть.
Он прав. Где, если не здесь? По вагонам развозят мятный чай на железных подносах, сонный дед рубится в сахарные шашки (белый и тростниковый) с внуком, какой-то толстяк читает «Капитал», спрятанный под обложкой «Маленького принца». Настоящий мир в железной коробке. Скоро мы сойдем в зиму, а остальные двинут дальше. На восток. Они не заслужили оставаться здесь. Я заслужил.
Кладу голову на подушку.
Снаружи хватает опасностей, вот что я понял. Как те снежные дьяволы — туурнгаит. Перепуганные люди о них всякое шепчут. Мол, придет такой к твоему сыну во сне, и украдет у него язык изо рта, и имя у него украдет. А наутро малец оставит дом и убредет прочь. И замерзнет там. Или станет ветром, как становится ветром всякий, у кого нет имени. Так говорят.
Но в поезд дьяволам не пробраться — горячий пар размоет их морок.
Можно отдохнуть, можно поспать, можно забыть.
— Что такое Теорема Калигулы? — бросаю я Французу.
Он массирует виски пухлыми пальцами.
— Боже, ну сколько можно спрашивать?! Расскажу, когда придет время.
Да. Или наврешь с три короба, сальный хлыщ.
Я немного умею, как это говорится, гадать по глазам. Никаких цыганских плясок, просто жизнь слишком часто бросала меня в полымя. Жизнь или глупость. С таким раскладом хочешь не хочешь — научишься наблюдать, присматриваться. И в этих быстрых поросячьих глазках я не вижу ничего хорошего. Он точно заведет меня в могилу.
В голове вспыхивает странная мысль: «А может, я уже в могиле?»
— Уже… — внезапно говорит Француз. — Уже пошел, только поглядите.
Он кивает в сторону окна.
Начинается снегопад.
— Спите, — говорит Француз и тут же добавляет: — Завтра нас ждет сложный день.
— Ночь, — бормочу я, переворачиваясь набок, — там, куда мы едем, — всегда ночь.
Француз не отвечает. Вечно уклоняется, таков он. «Сами увидите», «Еще рано об этом», «Григорий Михайлович умолчал». Трясется над своими секретами, как мамка над малышами.
Только про эту Теорему Калигулы проронил.
И она, надо сказать, крепко въелась мне в память. Есть такие образы. Сколько ни пытайся их отпустить — они останутся с тобой. Будут сводить с ума, свербеть в черепе и давить на глаза. И однажды ты забудешь — в какой момент вообще услышал про них. Ты будешь думать: черт, я же родился с этим, оно часть меня. Так люди и пропадают в себе.
Гоню прочь пустые мысли. Закрываю глаза и зарываюсь щекой в мягкий холод подушки.
Эскимосская зима подобна касатке. Двухцветная злоба. Густо-черные воды и слепяще-белые льды. Да, и еще одно.
У нее есть зубы.
(имагми)
На это дело меня подписали грязно.
Поймали, словно бродячую псину, когда я пьяный вдрызг блуждал по пустынным улочкам. Не то чтоб я любитель опрокинуть рюмку другую, но тогда был особый повод. И тогда была петрогрардская ночь, холодная, как поцелуй Иуды.
Помню все смутно. Вот открываю глаза и вижу чистейшую неразбавленную тьму. Вот пытаюсь встать, но понимаю, что ноги привязаны к табурету, руки стянуты за спиной.
Кто-то тащит тусклый свет сквозь комнату. Хороший расклад. Для него.
— Вы наверняка знаете, что такое деревянная шляпа? — спрашивает голос. Молодой, едва ли поломанный.
И тут из темноты проступает лицо. Худощавый юнец, сомневаюсь, что ему уже стукнуло двадцать, пару раз брил редкие усы, не больше. Зато на носу очки в роговой оправе, с квадратными стариковскими линзами. В них пляшут блики, глаз не видно.
— Меня можете звать — Григорий Михайлович, — говорит он, — если не смущает официальный тон.
Ну, это просто смешно. Я поехал крышей? Или лучше. Может, я умер? Поскользнулся на той улице и размозжил голову о брусчатку. И теперь ад играется со мной, раздает долги за все те грехи, которые я успел натворить под этим небом. Если кто захочет узнать мое мнение: ад — злопамятный ублюдок.
— Сколько тебе? — бросаю я в темноту. Голос хриплый, прожженный вчерашним портвейном и сегодняшним морозом.
— Не-а, — он отворачивается, — я первый спросил. Знаете, что такое деревянная шляпа?
— Ну… нет.
— Хорошо. Я покажу.
И сразу за его словами появляется долговязый увалень. Комар. Я думаю, увалень похож на комара.
— Сейчас помогу, — говорит ему юнец.
Я замечаю в руках Комара деревянную доску. Для резки салата тонковата. Нет, на таких разделывают мясо, рубят кости. Крепкая штучка.
Юнец держит мою голову, а Комар ставит доску на самую макушку, как какой-то индийский поднос.
Я не сопротивляюсь. Раньше бы дергался, костерил их до пены изо рта. Это щенячий блеф — вот что думаю сейчас. Если им, чтобы утихомирить, придется выбить мне парочку зубов или ковырнуть глаз — я не стану живее. И вот уж точно не стану свободнее.
Наблюдай, слушай, жди подходящего момента.
— Не пугайтесь, — говорит юнец, — шляпа не для пыток. Она для переговоров.
Теперь он слегка опускает очки, и я впервые вижу его глаза. Неподвижные, как арктические воды, и черные, словно впитали всю темноту комнаты. Нет, словно из них и пришла эта темнота.
Как он сказал? Григорий Михайлович?
— Все очень просто, — продолжает он, — у нас к вам предложение, от которого невозможно отказаться.
Я выдерживаю его взгляд. Это не самая простая задачка. Зрачки паренька — два холодных туннеля, и я думаю — есть ли из них выход? Есть ли в зрачке свет? Здесь все дело в человеке. У одних в глазах сверкает детский хрусталь, как у моей Дианы, а вторые смотрят как волки, как дьяволы. Как Григорий Михайлович.
— Сейчас обоссусь от такой чести! — бросаю я.
Да, похоже, немного щенячьего блефа еще осталось.
Григорий Михайлович мрачно усмехается в ответ, потом кивает:
— Сейчас вы обоссытесь.
Комар придерживает доску одной рукой, второй выуживает из-за пазухи молоток с гвоздем. Демонстративно машет у меня перед носом. Его руки в свете одинокой лампы кажутся красными и угловатыми.
— Вот как это делается, — говорит Григорий Михайлович, — берется доска… вот она у нас, — стучит у меня над головой, — молоток и гвоздь. Толщина доски — три сантиметра. Длинна гвоздя — четыре с половиной. Если повезет — вы поймете, как важны эти полтора сантиметра разницы. Так вот, сейчас мой… назовем его ассистентом, начнет вбивать в доску гвоздь. А я повторю вопрос: как насчет делового предложения?
— Ты же… — чертов язык заплетается. — Ты…
Тк — вонзается в доску гвоздь. А в моем черепе звучит канонадой:
«Тк Тк Тк Тк Тк Тк».
— Эту… ну-у… допустим, игру еще называют Теорией Неопределенности. По сути — вы наш кот Шредингера. Одновременно и живы, и мертвы, потому что гвоздь может добраться до черепа абсолютно в любой момент. И не стоит пытаться рассчитать. Три, четыре удара… Пф. Мой ассистент же не станок, правильно? И не плотник. Я удивляюсь, насколько это просто и в то же время эффективно. Раньше я действовал совсем по-другому. Но, как говорится, время все расставит по местам.
Я хочу снести ему голову. Оторвать паренька от земли и разбить о бетонный пол со всей дури. Пырять ножом в печень, как я умею. Как давно умею. Ших-ших-ших.
Иными словами — мне страшно.
В словах ублюдка чувствуется океан. Но не тот теплый и тропический. Этот иной. Густой, как кровь. В нем плавают льдины, и клыкастые твари норовят схватить тебя за ноги и утащить на дно. Я прежде такого не испытывал. С этим очкариком что-то не так, он больше меня, больше заплесневелых стен, больше темноты вокруг. Я его крепко запомнил.
Тк.
По спине расползаются мурашки. Сиди смирно. Дыхание учащается. Сиди смирно. Наверное, надо просто принять это. Плохая смерть для плохого человека. Так или иначе — я уйду молча, уйду без торговли. Грязно, но с достоинством. Сиди смирно!
— Стоп… Стоп-стоп.
Конечно. Ты ее недостоин, трус.
— Да? — Григорий Михайлович приподнимает бровь. — Вам есть что сказать?
— Какое у тебя предложение?
— О, так сразу к делам? А я думал, мы начнем с нейтральной беседы. Хотел хотя бы узнать: что вы вообще делали ночью на той старенькой улочке?
Я глотаю спертый воздух. Хочешь немного поболтать? Как повезло, что именно сейчас, примотанный к табурету, я никуда не спешу.
— Отмечал годовщину.
— Да ну. Так вы у нас семейный человек?!
Она улыбается как актриса Фэй Рэй, моя Диана. Только у нее в передних зубах небольшая щелочка. Украла улыбку у Фэй, когда мы смотрели старого «Кинг-Конга». Она не из тех, кто любит плюшевые игрушки. «Просто пылесборники», — говорит она. А еще обрезает кожуру с яблок (но только с красных!) и не понимает, как эти дамочки курят тонкие сигареты в фильмах — на сигаретах же остается помада.
— Да, — отвечаю я, — типа того.
— Здорово, что вас кто-то будет ждать дома. Дорога предстоит долгая. Я хочу… пригласить вас в одну очень экзотическую экспедицию.
— Что? Хочешь, чтобы я собирал для тебя жопокрылых бабочек в джунглях?
— Ну не будьте дураком. — Григорий Михайлович совсем обезоруживающе улыбается. Клянусь, в его словах океан. — Хочу, чтобы вы кое-кого убили. Будто вы еще на что-то способны?!