Кота звали сэр Чеснок.
Можно еще много рассказать про Борсо. Удивительный дед. Разбирай на цитаты. Подвыпили мы с ним как-то. Летний вечер, настоящий ром, весь город празднует рождение Читверга, шумят фонтаны. И вот он шепчет:
— А луна просто старая шлюха, парень. Чуешь?
Говорю:
— Что, сэр?
А он показывает пальцем на небо, на серебряную блямбу с отколотой верхушкой. Не сразу попал, ясное дело. Рука плавала в пьяном мареве.
— Вот она… Я про нее.
— Почему?
— Почему? Ха. Почему. Потому что всем она светит, парень. Всем она светит.
Это были хорошие дни.
Вот и сейчас сижу и думаю о той истории. Наверное, потому что к нам в окно заглядывает та же самая луна.
Мы с Дианой решили оставить Санкт-Петрогрард. Я радовался, как ребенок. Черта с два опять вернусь в этот ледяной ад. Кому снег в семь слоев, а кому шум волн и запах пряностей.
Мог бы я так же долго рассказывать про мою Диану, как рассказывал про старика Борсо. Да, наверное. Но какой смысл? Про это куда лучше сказали до меня. Всякие тонкоперые писаки, с их: «от нашей любви даже солнце в небе казалось долькой апельсина» или «ночь была нежна, как саксофон». Такая вот чушь.
Хотя чего греха таить, стих ей я все же попытался написать. Какой твердолобый болван не представлял себя романтичным хулиганом в мечтах?! Дж. Стерлинг, Есенин — надеюсь, вы, ребята, не очень устали переворачиваться в гробах. В таких делах, как поэзия, главное — не вспоминать про возраст. Вспомнишь, и станет стыдно, вот что скажу.
Она ходит тихо, но я, конечно, слышу шаги. Ко мне слишком часто пытались подкрасться со спины.
— Что у тебя там? — спрашивает Диана.
Самый бездарный набор букв со времен любительской пьесы, которую мой папаша пытался поставить в кафе своего закадычного друга.
Я думаю так. Спрятать в ящик или оставить как есть? Что будет нелепее смотреться?
Да, еще ни один вооруженный ублюдок так не заставал меня врасплох, как Диана сейчас.
— Решил написать папаше письмо, — отвечаю я, — вот.
Я заправский лжец. Моя ложь — это как на глазах у старой королевы шлепнуть ее племянницу по заднице, а потом сказать: «Сами же видели, как она наскочила, ваше величество». А потом спрятаться за торшером.
— Кому ты рассказываешь? Ты даже адреса его не знаешь.
Вот и вся паутина коварства. На что я вообще надеялся?
Диана кладет голову мне на макушку, волосы падают в глаза. Они светлые, как у ее матери, немки. Диана уже не помнит мать. Так бывает.
— Что там у нас?
Сперва сжимает мои плечи, потом скользит рукой под рубаху, проводит по груди. Пальцы холодные.
— Что? Стих?
Все! Больше я так не могу. Дергаюсь вперед, срываю бумагу со стола. Сперва хочу порвать, затем решаю, что лучше все же в ящик. Самый смелый поступок за день.
— Ты чего? Ты… — Она хихикает. — Ты что, правда написал стих?
Могу понять ее удивление. Но мне на самом деле стыдно, как мальчишке, которого взяли на краже свеклы. Серьезно, нет ничего хуже, чем попасться на краже свеклы.
— Да писал. Просто… просто в шутку.
— Ага, как раз в твоем стиле, а?
Пойман, окружен и расстрелян.
— Да я просто попробовал. Многие же пробуют. Ну и я тоже. Чем я хуже Хемингуэя?
— Действительно.
Мне уже хочется смеяться. Слава богу, я не из тех ребят, которые краснеют как идиоты в такие моменты. Я просто веду себя как идиот.
— И кому ты посвятил этот стих?
Я ерзаю на кресле, начинаю хрустеть шеей, словно готовлюсь к драке.
— Тебе.
— Да ну, — она изображает театральное удивление, — а я уже подумала — твоему папаше.
— Обойдется.
И вдруг она просто протягивает свою тоненькую ручку.
— Можно?
Сперва я думаю над отговорками. Перебираю все эти: «Я совсем не поэт, это баловство». Потом вспоминаю. Там все поначеркано, ошибка на ошибке, почерк словно зубами писал. И, наконец, просто рву лист, комкаю лоскуты и быстро заталкиваю в карман.
— Зачем ты…
— Слушай.
Всего восемь строк. Восемь раз я извинялся перед Дианой за свое упрямство и вспыльчивость. Два четверостишья. Два раза я говорил Диане, что люблю ее. Есть люди, которым сказать такое, как в стену плюнуть, но для меня это та еще задачка. Тяжелые слова. Тяжелые — я уж знаю, я взвешивал.
Начинаю:
Катится с горки, едет луна,
Плавится, словно монета.
Ты мне одна под луною нужна,
Просто подумай об этом.
Ты мне запала в душу стрелой,
И я чертовски растерян.
Если попросишь пойти за тобой,
То я пойду, я уверен.
Молчание длится с полминуты. Потом Диана говорит:
— Ну-у… там есть рифма. И… и это очень мило.
А могла бы просто сказать: и почему ты после такого еще не откусил себе язык? А я, может быть, откусил бы.
— Знаю, что паршиво.
— Ты же только пробуешь, сам сказал.
— Диана, я срифмовал растерян-уверен.
Она улыбается.
— Да, и еще монета-этом.
А потом берет яблоко из корзины на столе. Выбирает красное, конечно, и протягивает мне, как приз.
Я принимаю.
Диана спрашивает:
— Ты с вечера его пишешь?
— Я пишу его три дня. Было еще хуже.
Теперь она все же сдается. Надувает губки и сводит домиком брови.
— Ты три дня пишешь его мне?
Киваю.
Ее глаза увлажняются.
— Это… — И вдруг голос Дианы надламывается, звучит совсем пусто: — Это уже не имеет значения.
— Ну, я все же… Что?
В форточку врывается холодный ветер. Исчезает запах морской соли и специй. Вместо этого я чувствую, как веет промерзшей землей и мхом.
— Это уже не имеет значения, — повторяет Диана, — потому что ты все еще здесь. Ты здесь.
И небо беззвездное. Ничего не разглядишь, словно его подоткнули черным дерматином. Исчезла шлюха-луна старика Борсо.
У меня во рту земля. В глазах, в носу, в горле.
Уши закладывает от оглушительного треска. Комната сужается, схлопывается мышеловкой. Рушатся стены, ломают мебель.
Я роняю яблоко, и оно разбивается на полу сотней хрустальных осколков.
— Ты все еще в могиле, мой хороший, — шепчет на ухо Диана, — ты в могиле.
Ее пальцы — железные острые пальцы — впиваются мне в подбородок. Она медленно поворачивает мою голову. Теперь мы лицом к лицу.
Один глаз у нее золотой, второй черный.
Похоже, это конец, Шкрипач, — говорю себе. Плохая смерть для плохого человека.
И не успев еще как следует испугаться, бросаюсь на нее. Борюсь с этими стальными, неподъемными руками. Если я вообще хоть что-то умею в жизни — так это бороться.
Но здесь совсем другое. Силы быстро покидают меня, тело пронзает боль.
И больше нет ничего. И мы завернуты в землю, как в черный каравай. Ее рука — моя рука, ее душа — моя душа.
Слепой и оглушенный, я чувствую в ладони костяной нож. Колю им во все стороны. Рычу сквозь стиснутые зубы и задыхаюсь землей.
Руки обжигает кровью. Ырха рычит мне в лицо. Сперва оглушительно, но затем все тише и тише.
Потом приходит спокойствие. Я уже не копошусь в могиле, я опускаюсь на морское дно. Вода мягко обволакивает, из носа вырываются крошечные пузырьки воздуха, щекочут лицо и уплывают вверх. А внизу одна темнота. Я захлебываюсь темнотой.
Последняя мысль, мгновенное осознание, как с братом Нунаком в иглу. Есть такие сны. Ты в них гуляешь по светлому парку с дедушкой, слушаешь его истории, смеешься. Вы собираете каштаны в его нелепую матерчатую сумку. Смотрите на соек и ворон. А потом ты просыпаешься и понимаешь: твой дедушка давно умер.
Диана давно умерла.
Ничего эдакого. Ни шальная пуля моих врагов, ни городской пожар, ни родовое проклятие.
Просто в Санкт-Петрограрде очень легко получить воспаление легких. Диана любила снег. Диану убил снег.
Ничья.
(юхак)
Открываю глаза. Темно. Потом понимаю, что открыть не смог. Лицо сковала снежная маска.
Хочу смахнуть ее рукой. Не могу пошевелиться.
Сознание пронзает страшная мысль. А что если это и есть смерть? Лежать неподвижно в кромешной темноте. Лежать целую вечность и мерзнуть.
Кто сказал, что в аду жарко?
И вот, когда я уже начинаю путаться в собственных воспоминаниях от страха, раздается голос:
— Ну-ну, не спать.
С лица срывают маску. Я вздрагиваю всем телом, втягиваю ртом воздух и рывком сажусь. Пальцем снимаю лед с век.
Тесная каморка. Стены в бурой краске, темнота тоже какая-то бурая, заплесневелая.
Я лежу в ванной. Прямо так, в грязной одежде. Рукава изорвались, и вся куртка в инее.
— Хорошо. Хорошо-хорошо, — причитает голос, — думал, не проснетесь.
Да это же Француз. Точно он.
Или нет?
Лицо осунулось, щеки впали, глаза заплывшие. От румяного толстячка в поезде остался ссохшийся призрак.
— Что случилось? — Голос у меня сорванный. Это даже не хрип, это эхо хрипа.
— Что случилось? — Глаза Француза бегают из стороны в сторону. Он словно хочет обернуться, но заставляет себя сидеть смирно.
— Где шаман? Его отбросило… Я видел, как она его…
— Шаман молчит.
— Что?
— Шаман молчит, маэстро. Когда мы вернулись, он не сказал ни слова. Дал воды, проводил до деревни, одолжил сани для вас. Но ничего не сказал.
— Когда вернулись? — Я протираю глаза. Слабость во всем теле, и шея затекла, хоть вешайся.
— Мы уже здесь. У него.
«У него» Француз произносит почти шепотом. Словно этот «Он» стоит за дверью с пистолетом и ждет, когда пригласят.
— В деревне?
— В Санкт-Петрограрде.
Город обрушивается на меня всей своей неподъемной тяжестью. Чертовски холодное слово. Я ощущаю безысходность, но не как заключенный в тюрьме. Скорее, как моряк в штиль. В бесконечный штиль. Ведь наш корабль не остался без ветра. Нет, его сковали льды. Мы посреди океана.
— Этот юнец? Григорий Михайлович?
— Этот юнец? — Лицо Француза искажает страх. — Он не юнец, маэстро. О нет. Нет, совсе