м не юнец.
— Ты сказал мне там… Ты сказал — он знал ее. Очень давно он знал Ырху.
Француз тянет с минуту. Напряженно всматривается в темноту. Темнота так или иначе подслушивает, я давно понял это. Француз тоже. Даже если осветить всю комнату, понаставить здесь целое полчище люстр и фонарей — ничего не поможет. В наших телах, под коконом кожи и мяса, за решеткой ребер — всегда будет клубиться темнота.
Поэтому он сдается. Кивает моим словам и осторожно произносит:
— Конечно, знает. А как сын может не знать собственную мать?!
Об этом мы больше не говорим. Мне страшно вспоминать тот океанический холод в глазах Григория Михайловича. Французу просто страшно.
Эта тварь точно пришла из-под воды.
— Если он так ужасен, — наконец бросаю я, — то зачем ты вернулся?
— Да? А я мог не вернуться? Он хочет видеть меня. И он очень хочет видеть вас. Если бы я ослушался…
— Я убил ее?
— О да.
— Я видел там… Я там такое видел.
— Он захочет спросить. Теперь вы в опасности. Вы были там и видели. Возможно, он… Он может…
Француз зажимает рот левой рукой. Правой протягивает мне костяной нож.
— На нем кровь Ырхи, — шепчет он, — теперь его же месть обернется против своего хозяина.
Я хватаю нож и прячу за пазуху. Не знаю, что и как сложится, но заточенный кусок кости в запасе лишним не будет. С ножами вечно такое, они умеют успокаивать.
Я спрашиваю:
— Зачем ты говоришь мне все это?
— Потому что я тоже видел. После вас он пошлет за мной. Он уже не отпустит меня.
Все ясно. Хочет спрятаться за моей спиной. Сальный хлыщ, что с него взять. С другой стороны, мне грех жаловаться — его трусость подарила мне крохотный шанс на жизнь. Неужели я тогда ошибся с быстрыми поросячьими глазками? Что ж, мне не привыкать.
Хватаюсь за края ванны и поднимаю себя. Мимоходом замечаю коросту на костяшках. Левая рука жутко саднит.
На непослушных ногах встаю перед Французом.
— Спасибо.
Я мог бы умереть. Это, конечно, страшно, но иногда у тебя просто не остается сил двигаться дальше. Ты хочешь упасть, но так, чтобы крепко, чтобы насовсем.
Я мог бы умереть, но Григорий Михайлович не обещал мне смерть. Что если я вновь окажусь в том мире? Увижу все эти странные, ужасные вещи. Если опять встречу Диану. Чтобы опять убить.
Нет, вот этого я ему позволить не могу. У меня всегда было в избытке и глупости, и гордости, это точно. Сухие губы трескаются в слабой улыбке. И я говорю себе так: какое же счастье, Шкрипач, что и то и то тебе сегодня пригодилось.
Что такое Теорема Калигулы? — хочу спросить напоследок, но в этот момент со скрипом открывается дверь.
Грязно-бурую темноту наискось срубает свет из коридора.
— Он ждет, — говорит вошедший Комар. С ним еще какие-то парни. У них каменные лица и, я уверен, вместо сердец тоже камни.
Иду навстречу. Похоже, про эту проклятую теорему мне придется узнать уже от него.
Такое счастье, хоть плачь.
И мы бредем по темным коридорам. Здесь сыро, как будто каждая развилка — это бледная кишка. Кажется, сверху что-то давит. Кажется, там бесконечные океанические просторы, и сквозь них черным айсбергом проплывает левиафан.
Жуткое зрелище, но мне больше не страшно. Я представляю в своей голове, как левиафану на таком же черном рояле подыгрывают ноктюрном. И все скатывается в дешевую пьеску.
Мы пришли. Никто не толкает в спину, не сковывает руки. Просто вежливо приглашают.
Я не противлюсь.
Оказываюсь в обыкновенном кабинете. Отполированный стол, парочка красных диванов, медовый коньяк в резном шкафу.
И оконный ряд. За ним седой Санкт-Петрогрард. Все всегда возвращается.
— Присаживайтесь.
Сам Григорий Михайлович, кажется, повзрослел с тех пор, как мы в последний раз виделись. А может, это просто мой взволнованный ум нарисовал ему новый более зловещий образ. Старый Борсо всегда говорил: «Никогда не доверяй трусливому уму, парень, и итальянкам».
Я сажусь. Мои тюремщики замирают у двери, а потом выходят по команде.
— Как себя чувствуете? — спрашивает Григорий Михайлович.
Я пожимаю плечами.
— Хреново.
— Да, могу понять. Я благодарен вам на самом деле.
— Да ну?
— Ырха была… — И я впервые вижу секундное замешательство на его лице. — Она была настоящим чудовищем.
«А что насчет тебя?» — проскальзывает мысль.
— Впрочем, как и я, — говорит Григорий Михайлович, но сразу добавляет: — Как все мы.
Так что я не могу понять — влез ли он в мою голову или это было простое совпадение.
Я не собираюсь с ним церемониться. Начинаю сразу:
— Чего ты хочешь? Сомневаюсь, что мы тут, чтобы обсудить мое вознаграждение.
Голос Григория Михайловича становится острее, властнее. Он говорит:
— А тебе правда нужно вознаграждение, Шкрипач?
Затем смотрит мне в глаза и отвечает до того как я успеваю подумать:
— Нет, это не про тебя. Не про таких, как ты.
Отвечает правильно.
— Роскошный особняк? Золотой перстень? Я знаю тебя, Шкрипач, ты не представляешь насколько хорошо. Когда ты врешь мне — ты врешь самому себе.
Чертов спрут. Его слова звенят в черепе, но я все же бросаю в ответ:
— И что теперь?
— Не знаю. Ты все-таки смог меня удивить. Ты выбрался из Ки.
— Мы все выбрались.
Он качает головой.
— Нет, только ты. Эти двое не заходили… дальше.
— Мы…
— Вторая могила, Шкрипач. Вторые ворота. Так просто не объяснишь. Француз ведь не рассказывал тебе о Теореме Калигулы?
Я даже выдаю постную улыбку по такому поводу.
— Он воздержался.
— Я могу объяснить. Представь точку.
— Что?
— Первая могила — это точка. Вы не покидали ее, вы остались в точке. Путешествие не протекало за ее пределами.
— И мы все были там.
— Да. Это еще не теорема. Многие входили в так называемую плоскость. У шаманов другое слово для этого, но я не шаман.
«А кто ты у нас?» — проскальзывает мысль. И я жду, что он вновь ответит, словно прочитав вопрос в воздухе.
Но Григорий Михайлович всего лишь спрашивает:
— Что было дальше?
— Нас застали врасплох, полезла всякая чертовщина, и Тулун приказал мне рыть могилу.
— Вот. Вторую. Могила в могиле, точка в точке. Это и есть Теорема Калигулы.
— И что я должен понять из этого?
— Северяне называют такое явление «Ки», потому что в их языке нет понятия «парадокс». Но точка в точке — это как раз он. Черная дыра, из которой невозможно выбраться. Карман.
— Чертовски много болтаешь, но лучше не становится. Я просто нырнул в яму и встретил там новое безумие. Я ударил Ырху ножом и проснулся в той камере.
— Ки закрыт. Теорема нерешаема. В этом весь подвох, я хочу знать… Ты скажешь мне, как проснулся.
Я уже сказал.
Хотя и не планировал чесать языком. Вот и подтверждаются мои худшие предположения. Этот ублюдок не собирается убивать меня, ему нужны ответы, ему нужно, чтобы я остался здесь. Размышлял с ним об аде. Или был лабораторной крысой в этих размышлениях.
Так что я знаю ответ.
— Я покажу.
Встаю с дивана. Впервые ложь дается так легко. Григорий Михайлович, или кто он там на самом деле, слишком занят своей загадкой. Его глаза не засекают, когда моя рука ложится на куртку. Пальцы чувствуют рукоять сквозь ткань.
Я ударю, и будь что будет. Я ударю как умею. Как давно умею. Нужно в сердце. Нужно.
— Ты покажешь мне мой нож?
Все тело сковывает холодом. Я замираю. Чувствую себя так, как чувствовал лежа в той ванне. Ледяной ад, даже пальцем не шевельнуть.
— Серьезно? — Голос Григория Михайловича вновь становится серым, официальным до омерзения. — Вы надеялись заколоть меня?
Я лишь выдыхаю облако белого пара в ответ.
Он встает из-за стола.
— Стоило вам только покинуть камеру, как туда вошел человек и перерезал Французу горло. Он мне не нужен, а его попытки спастись просто жалки.
Григорий Михайлович склоняется над столом. Его лицо совсем близко, на нем написан мрачный азарт.
— Я не жесток, но мой человек спросил: убить ли его сразу? И я сказал: на твое усмотрение. Всегда даю людям право выбора.
Я вижу, как в окнах за его спиной отражаются черные воды. Они топят узкие улочки Петрограрда, в них гаснет солнце и размокает небо. Мир становится сплошной беспросветной массой. Ледяным океаном.
— Я дал вам такое право.
И мне уже не выбраться отсюда. Я погребен навсегда. Потолок давит водной толщей, как я и представлял, но сам левиафан здесь, со мной. Смотрит сквозь тусклые линзы очков, а черная оправа — две траурные рамки. Я хочу отвести взгляд, но не могу.
Он заглядывает в меня. Перебирает каждую косточку, каждую мысль. Он и есть та темнота под саваном кожи. Он слышит все, знает все, помнит все.
— Как? — шипит Григорий Михайлович.
И что-то большее повторяет этот вопрос уже в моей голове.
КАК?
Боль подрубает ноги, и я валюсь на колени. И вдруг понимаю, что давно бы упал, но лишь сейчас он позволил мне.
Из стекол уходит чернота. Вспыхивает солнце, и небо наливается синевой. Как прежде.
— Как? — звучит спокойный голос Григория Михайловича. — Скажи мне?
Он вновь устраивается в кресле. А я продолжаю полировать пол коленями.
Я бы встал. Черт, я бы встал — это про меня. Вставал после любого удара, утирал с носа кровь и шел дальше.
Но сейчас мир почему-то расплывается сотней черных точек, рябит и теряет цвет. За спиной хлопает дверь, и грубые руки хватают меня за плечи. Я успеваю выдохнуть:
— Нет.
Затем руки утаскивают меня в коридор. В несчастливый конец.
(ки)
Я так скажу. Жизнь умеет шутить по-черному.
У меня всегда была только свобода. Плевать на все прочее — я мог пройти в лунную ночь вдоль морского берега, и никто бы не крикнул: «Стой! Не смей этого делать». Я объездил расколотую Европу и отправился на север с моей девочкой. Я ходил — где хочу и когда хочу. А остальное просто шуршащие чеки и плохая похлебка.