Мю Цефея. Только для взрослых — страница 17 из 47

и почти сразу — детский плач, в котором ей чудились раздраженные и злые нотки. Так повторилось несколько раз, и потом ребенка больше не приносили. Лерочка вздохнула с облегчением и снова провалилась в небытие.

Мальчик оказался чахлым и рахитичным. Искусственные молочные смеси вызывали у него неудержимый понос и фонтанирующую рвоту. Кормили его, вливая прямо в тончайшие младенческие вены через катетеры микроинфузоров растворы белка, которыми обычно ставят на ноги тяжелых, неспособных к самостоятельному перевариванию пищи, истощенных недугом больных. Малыш крепчал на глазах, но что было делать с ним дальше, никто не знал. Доктора разводили руками и предлагали поместить ребенка в дом инвалидов — только там ему могли обеспечить должный уход.

Но Лерочка выход нашла. Другой выход.

Соврав, что молоко вернулось, забрала младенца из отделения неонатологии и в тот же день выписалась из роддома. По дороге домой, в такси, малыш, сытый после внутривенных вливаний, спал. Почувствовав голод, проснулся, замяукал плаксиво, зачмокал губами, ища грудь.

Лерочка, едва поморщившись, бритвенным лезвием аккуратно надсекла на груди кожу, вскрыла извитую синюю дорожку вены, проступившую у соска. Кровь, капля за каплей, побежала по набухшему окружью, задержалась на соске, наливаясь рубиновой жемчужиной. Малыш встрепенулся, зашевелил носиком-курносиком, запыхтел, потянулся — и открыл вдруг глаза, льдисто-прозрачные, почти бесцветные, в алой сети капилляров по белизне склер. Взглянул Лерочке глаза в глаза — очень осмысленно, по-взрослому.

Не по-человечески.

Отшатнувшись от этого пристального взгляда, Лерочка торопливо приложила его к груди, вмяла крошечное личико в плоть свою, почувствовав, как сомкнулись на трепещущей плоти соска беззубые десны — и кончила: тут же, ярко, сильно и долго, как не кончала раньше ни с одним мужиком, которых немало прошло через ее распутное лоно, да и не только через него.

Так и зажили дальше.

Поила Лерочка чадо свое собственной кровушкой — благо не ахти как много сосал из нее малой, награждая каждый раз мать при кормлении такой сладко-постыдной бабьей радостью, что не жаль было ей этих капель за то наслаждение, которое дарил ей ребеночек, кровь от крови ее, плоть от плоти.

Пила аспирин, чтобы кровь не густела, чтобы текла свободно по венам и вне их. В огромном количестве поедала печень, деревенскую кровяную колбасу и гематоген; мучилась обильными и долгими теперь месячными, но терпела.

Свиную кровь, равно как и говяжью, которую Лерочка по договоренности брала на пробу у знакомых на бойне, малыш не пил — не то брезговал, не то чувствовал звериной частью своей натуры, что не та эта кровь, не для него она. Лерочка, поняв это, устрашилась мысли — чья же тогда кровь полезна ребенку, чья? — но страха этого хватило ненадолго.

Ответ на этот вопрос она знала давно — с того самого дня, когда приложенный к ее груди в родовом зале ребенок брезгливо выплюнул сосок и жадно зашарил крошечными губами по плоти, чувствуя под кожей биение чужого сердца и ток крови по жилам, и неважно было ему, чья это кровь, материнская ли или чья-то еще. Но зубок неймал упругую теплую плоть — не было еще ни одного зуба во рту новорожденного, и не достать, не дотянуться до живительной влаги, запрятанной под кожей, — и оттого плакал, куксился малыш, морща в недовольстве и младенческой злости свое крохотное, красное и некрасивое лицо карлика-цверга из страшной средневековой сказки.

Она так и не смогла придумать ему имя.

Когда с наступлением лета Лерочка наконец рискнула выйти на прогулку с ребенком, выяснилось, что он до истошного визга боится яркого света, и прогулки прекратились, не успев начаться. В подслеповатом свечении сороковаттной лампочки в детской малыш тут же успокоился и затих, словно оказавшись там, где чувствовал себя как дома. Впрочем, почему — как? — одернула себя Лерочка, однако в глубине души поняла уже, что это вполне резонный вопрос.

План действий сам собой появился в ее голове несколько ночей спустя. Она начала привыкать к этому — так же, как привыкла к тому, что ночью, проснувшись, каждый раз чувствовала кожей пристальный взгляд своего никогда не спящего сына.


***

Адрес донора, разумеется, отыскался в его деле. Дело хранилось в головном офисе и выдавалось на терминал только по запросу службы безопасности — фирма блюла тайну личности своих племенных жеребцов, но Лерочка знала, как эти препоны обойти.

В очередную свою ночную смену по полутемным стеклянистым кишкам переходов, похожих изнутри на таинственно мерцающие внутренности огромных червей, она прошла без малого полкилометра до главного корпуса, где за стойкой ресепшена дремал в ожидании возможного визита бесплодных — а оттого безутешных — клиентов ночной портье.

При виде Лерочки, словно выпорхнувшей посреди ночи из его самого сокровенного влажного сна, регистратор молниеносно проснулся, а когда она, оказавшись совсем рядом, оперлась грудью на высокую стойку (верхние пуговицы халата отнюдь не целомудренно расстегнуты, кружево лифа притягивает глаз, оттеняя зазывно белеющую упругую плоть, — все давно продумано, невозможно устоять), тот совершенно потерял голову, распетушил хвост и всего минуту спустя уже готов был выполнить любое ее, Лерочки, желание.

Она не стала тянуть время, понимая, что у нее не так уж много козырей, кроющих букву и дух должностной инструкции, и озвучила просьбу.

— А что мне за это будет? — с намеком, многозначительно заломив бровь, спросил регистратор. Сучонок грязный, подумала Лерочка.

Лерочка сказала что.

Расплатилась тут же, авансом, на месте, благо смена была ночная и никто, кроме самого ночного админа, не бдил в холле перед телевизором, мучимый бессонницей, а камеры админ, пытаясь мыслить остатком тонущего в страсти рассудка, все-таки отключил, залуповав запись (Лерочка потом проверила лично и кое-что доподстерла, ожидаемо не доверяя хитрой админской роже).

Пополоскала рот в фонтанчике, смывая вяжущую чужую терпкость, получила доступ к нужной информации, выкатила ее из базы данных клиники на принтер, распечатала, тщательно затерла историю и кэш и ушла, шелестя листами и оставив очкарика в глубочайшем душевном потрясении приводить в порядок одежду и замывать следы преступной, внутренней инструкцией категорически запрещенной близости с форменных бумазейных брючек.

С фотографии в деле на нее смотрел совершенно другой человек, но Лерочка точно знала — он это, он, тот единственный, что смог осчастливить ее, неведомой силою своих чресел сделав матерью, и тем самым разбил окончательно ее сердце. Той ночью она всматривалась в незнакомое лицо на распечатке, заштрихованное до полунеузнаваемости разводами графитного порошка из принтерного картриджа, она с каждым мгновением все явственнее различала в портрете до боли знакомые — любимые? наверное… — черты.

Светлела кожа, выгорали глаза, зрачки проваливались в их льдистую, с багровыми прожилками капилляров, глубину, волосы забелели чистотой льна… Вот он, владетель ее сердца, никогда не встречавший ее воочию, но разглядевший сквозь зеркало все темные уголки ее измученной женской душонки, ее бог и властитель, не человек, не зверь, но — ее, ее, только ее собственный…

Донор.

Вот он, призовой жеребец о тысяче лиц, способный покрыть полмира, осеменить сотни первоклассных кобыл, получить от них полноценное, свое собственное уникальное потомство. Вот та кукушка, которая подкладывает миллионы своих яиц в криохранилища пары десятков столичных репродуктивных клиник, терпеливо ожидая потом, когда его отпрыски — наверняка такие же белокожие, красноглазые и красивые, как и он сам, — вырастут и… что? Лерочка не знала. А если и были у нее какие-то догадки, признаться в них она до рези в желудке боялась даже самой себе.

Но она знала, что где-то в глубине необъятного города, который был домом для добрых двух десятков миллионов человек и стал за без малого тысячу лет своей истории кладбищем еще для двух сотен таких же некогда живых, полных энергии, суетливых миллионов, — тысячи светлокожих младенцев прячутся от дневного света и деловито, словно насосы, едят плоть и кровь своих матерей в ожидании своего часа.


***

Они долго ехали в метро, часто пересаживаясь с ветки на ветку, и Лерочке постоянно приходилось сверяться со схемой метрополитена, похожей на огромного разноцветного паука, который разбросал по всему городу изломанные коленчатые ноги линий. С каждой пересадкой они все сильнее отдалялись от центра; проносящиеся за окнами станции давно потеряли помпезность и былой лоск сталинского ампира и превратились в сугубо утилитарные залы ожидания, облицованные кафелем и дюралем. Поезда делались все более неухоженными, полы в них — все грязнее, сиденья — все жестче, а публика — все более неопрятной, снулой, серой и озлобленной.

Лерочку толкали, словно бы нарочно, и никто давно уже не уступал места молодой матери с ребенком на руках. Она и не просила — стояла, закусив губу, стиснутая со всех сторон опасно молчаливой массой толпы, расставив чуть шире ноги, чтоб не упасть при торможении поезда, потому что руки были заняты малышом, и чуть — чтобы было не так заметно — растопырив локти и сопротивляясь злобному давлению толпы.

Время от времени Лерочка осторожно, чтобы не потерять равновесия, приподнимала уголок одеяла, чтобы убедиться в том, что ребенок еще дышит, хотя каждый раз оставалась в жуткой уверенности, что спертый, напитанный душными запахами тысяч неухоженных тел воздух отвратителен малышу настолько, что он предпочитает обходиться и вовсе без него. От мысли, что ее ребенку воздух может быть попросту не нужен, ей делалось дурно, хотя после всего того, что произошло в ее жизни за последний год, это должно было казаться сущей мелочью — но вот нет, не казалось и пугало до тошнотворных колик в желудке и позорной слабости в ногах и мочевом пузыре.

Где-то совсем уже у конца последней ветки толпа вдруг хлынула из вагона прочь грязно-серым отливом, и остались только Лерочка с малышом да несколько — совсем немного — грязных, неопрятных, дурно пахнущих существ, которые дрыхли на сиденьях, кто забравшись на них с ногами, кто — раскинувшись безвольной куклой и смердя застарелыми выделениями человеческих тел, грязью, болезнью и разложением. Пол их определить было сложно, и различались они в основном по количеству растительности на давно не мытых лицах. Головы погремушками мотались в дреме в такт раскачиванию вагона, и на полосках нечистой бледной кожи между бурыми от грязи и загара лицами и засаленными воротами невообразимых одежд Лерочка здесь и там видела гноящиеся язвы, расположенные странно, словно бы парами — хотя поручиться за это не смогла бы.