Мю Цефея. Только для взрослых — страница 21 из 47

Так он шел — по тропкам и чащобе, мимо пещеры, где, по всему, обретался Лайош, мимо ульев, пустых и тихих, — пока не добрался до края луга, устланного травой и мхом — богаче бесценного мёренского ковра. Там он остановился. Умолкли колокольцы, и сейчас смог бы он повернуться и бежать прочь, но действо, увиденное на лугу, заворожило его.

Был там Лайош. И были там пчелы. Огромный рой. Рой этот подчинялся той же силе, что и колокольцы на деревьях, и сам мальчик-пастушок. Силе Лайоша.

Лайош шептал. Неслышно, беззвучно, едва разлепляя губы. И все же мальчик не сомневался: слова Лайоша ласковы и нежны. Лайош шептал, а пчелы слушали его. Рой кружил рядом, то окутывая Лайоша волнами, то отдаляясь и складываясь в причудливые силуэты — напоминавшие те самые деревянные безделушки, что резал из дерева Лайош. Только фигуры эти были огромными — в половину неба. Так рассказывал мальчик.

А потом — пастушок клялся в этом и землю готов был есть — пчелы изобразили девичью фигуру, и Лайош с этой фигурой принялся танцевать по всему лугу, точно была она настоящей девицей. Что было дальше, пастушок тоже рассказал, но я это непотребство повторять не стану, сам догадаешься.

Пастушок всё смотрел, не веря глазам, желая отвернуться и не отворачиваться никогда, закрыть глаза и не закрывать глаз, с ужасом и сладостью смотрел, и вкус Лайошева меда вспоминался ему очень явственно.

Так и смотрел бы, не смея двинуться, так и остался бы там, окаменел, врос в мох, белел бы костями через века, а всё смотрел бы. Но почувствовал ответный взгляд.

Не взгляд Лайоша — тот, кажется, был не в себе, купался в бессознательной неге, которая известна всякому, кто стал мужчиной.

Взгляд пчел. Всего роя. Как единого существа. Темный, чуждый, пронизывающий насквозь. Весь рой сделался этим взглядом, и мальчику показалось, что сейчас сложится он в новую фигуру — в огромный глаз, не пчелиный, но и не человеческий.

Тогда только пастушонок развернулся и побежал прочь что было сил.

История эта никак не сказалась на отношении медвенских к Лайошу. Подобные сюжеты, разве что без столь чувственных подробностей, они и воображали себе, думая о Лайоше как о горном духе. Лайош же вел себя так, словно ничего особенного не случилось.

Только мальчишка-пастух больше не мог ходить в горы. Не Лайош его пугал — пчелы. Их взгляд. Не прошло и года, как мальчишка сбежал в Олмуц, прибился там к лихим людям, и дальше жизнь его была весьма интересна и трудна, потому что, сам понимаешь, впереди были первая, а потом и вторая Мёренские.

Но эта история не о мальчишке-пастухе.

Еще раньше приключения пастушка сделались анекдотом, который вместе с медвенским медом растекся по округе и добрался до самого Олмуца. Городские, в отличие от горцев, подобным сказкам не верят, городские верят собственным глазам, а шептуны, к которым они привыкли, ведут себя как самые обыкновенные люди и в противоестественную связь с пчелами не вступают. Анекдот считался остроумной выдумкой, призванной увеличить и без того небесную популярность медвенского меда.

Только один человек заинтересовался истоками анекдота. Человек этот был цирковым антрепренером; всевозможные диковинки были его хлебом с маслом, всю жизнь он искал таланты, чтобы заковать их в цепи контрактов и заставить выворачивать душу на потеху публике во всех уголках, куда добираются венедские цирковые караваны. Его собственным талантом был нюх на чудесное. И Лайоша с его пчелами он почуял очень ясно. Медвенские отказались вести чужака в Лайошево урочище, но тот был человеком упорным и пошел без проводника. Вернулся через неделю, искусанный, опухший и едва живой. Грозился натравить тамошних лагов на всю деревню, но угроз не выполнил. Рассказывают, что всю жизнь потом до онемения боялся он пчел и всюду они ему виделись. Еще рассказывают, что дело было не в богатом воображении циркача, а что действительно всегда рядом с ним кружила хотя бы одна пчела. И смотрела.

Но эта история не о жадном антрепренере.

А Лайош однажды влюбился. Это как будто не вяжется с описанием его натуры — угрюмой и одинокой. Но факт остается фактом. Возможно, чувство, которое он испытывал, не имело тех возвышенных оттенков, какими у нас принято украшать описание любви. Возможно, Лайош просто захотел. Так говорили злые языки, и этому соответствует способ, который он выбрал, чтобы получить искомое. Сватовство у горцев сопряжено со множеством ритуалов, за соблюдением которых зорко следят старики. Лайош с этими ритуалами, конечно, знаком не был. Да и свататься он не стал. Просто однажды кмет обнаружил пропажу дочери, Радки. Взамен нее во дворе кметова дома оставлены были пять бочонков меда — целое состояние. А в Радкиной комнате нашлось множество чудищ, улиток с кошачьими мордами, кузнечиков-лошадей и прочих уродливых резных безделиц.

Пока мать билась в истерике, а товарки ее успокаивали, не забывая шепотом вновь пересказывать друг другу историю, некогда поведанную пастушком, кмет собрал мужиков, чтобы идти в горы. Взяли с собою дары — всё, что ценил Лайош: лучшие ножи, льняные рубахи с вышивкой, банницу, которую спешно испекла одна из старух. А также несколько пар сапог и опанки, которые Лайош сроду не носил. И даже два бочонка анисовой мастики из личных запасов кмета. Кмет достал из сундука старую свою проржавевшую саблю.

К вечеру добрались до Лайошева урочища. Лайош, будто зная, что явятся гости, встречал их у пограничного камня, одетый в чистую рубаху, волосы причесаны, борода заплетена в косы. Пчел его, вопреки обыкновению, рядом не было. Лайош без них показался вдруг беззащитным и маленьким — несмотря на те же четыре альна роста. Рука кмета сама собою легла на черен сабли.

Стояли у камня, смотрели друг на друга. Молчали. Лайош — тот всегда молчал, а кмет и сказал бы, да не находил слов. Мужики за его спиною были непривычно тихи, не сыпали прибаутками, не кряхтели и не дышали. Замерло всё — даже воздух. Залети сюда шальная искра — вспыхнет черным пламенем.

И тут появилась Радка. Роста она была маленького — вертлявая вздорная девчонка. Появилась — и разбила молчание болтовней своей неуемной, хохотом своим, движениями — щедрыми. Каялась, что ушла без спроса, всплескивала руками — как там мать, отца обнимала, ладони ему целовала и всё рассказывала, рассказывала. Нет ей счастья без Лайоша, и такой он хороший, и мужем будет славным, а там и детки пойдут.

Возвращаться домой отказалась наотрез.

Придирчиво изучила отцовы дары, анисовую решительно вернула, остальное взяла.

Попрощались тепло.

Кмет, смирившись с потерей дочки (было у него их еще две на выданье) и успокоив жену, мысленно подсчитывал прибыль. Зять-медовар — это не случайные подношения от горного духа, к каким привыкли медвенские. Это можно наладить целое производство.

А на третье утро в Медвен пришел Лайош.

Утро было ясное, но с Лайошем вместе с гор спустился туман. Окутывал плащом его могучие плечи и стелился дальше по земле, выбрасывая щупальца во все стороны. Лайош был грязен и клонился к земле. Не от груза, который нес на руках, — Радка и при жизни была крохотная, а в смерти потеряла, кажется, половину; клонился от груза на душе.

Он положил ее на землю — нежно положил, точно спит она, а не мертва. Радку не узнать было — черная, опухшая. После разбирались, приезжал пристав из Олмуца, привез с собой прозектора — занудного аккуратиста. Тот насчитал на теле Радки тысячу триста семнадцать укусов. Пчелы. Так он сказал. И еще добавил какие-то мудреные слова, но их уже никто не слушал. Пчелы, шумел Медвен. Пчелы.

Но в тот миг, когда Лайош положил Радкино тело у колодца, никто не думал про пчел. О них и вовсе не вспомнили — не было их. До поры.

Лайош отошел на несколько шагов. Встал на колени, опустил голову и молча ждал.

Говорят, первый камень бросила жена кмета. Говорят, бросали все медвенцы — от ребенка до древней старухи. Это неправда. Камней не бросал никто.

Кметова жена лежала рядом с мертвой дочкой, обняв ее и шепча ей на ухо колыбельную. Долго лежала, не отпускала, четверо мужчин едва оттащили ее. Остальные медвенцы стояли без движения, не способные еще ни осознать, ни понять произошедшего. Люди стояли и смотрели, даже кмет стоял — босой, без штанов, в одной только ночной рубахе. Они стояли, а Лайош ждал. И сказал бы им, чего ждет, только давно разучился говорить.

Камни полетели сами. Вырванные нечеловеческой волей из-под ног медвенцев, летели метко, били Лайоша в грудь, в спину, в висок. А он всё не падал, Лайош. Не падал, пока не закончились камни, пока не закончился он сам.

Когда прекратился свист и грохот и улеглась пыль, не осталось ничего от великана, каким при жизни был Лайош. Ни единой косточки. Но, говорят, все камни в Медвене с тех пор красные.

И вот тогда появились пчелы. Рой. Грозная бесформенная туча закрыла собою небо, и наступила тьма.

Никто не побежал. Стояли как один, завороженно следили за хаотическим мерцанием роя.

Ждали смерти. Не дождались.

Налетел порыв ветра — могучий, холодный, как дыхание Нидхёгга, — и пчелы исчезли.

Когда поднялись в Лайошево урочище — с приставом и солдатами, — не нашли там ничего особенного. Горы и горы, лес и лес. Колокольцы в ветках деревьев послушно подпевают ветру. Только на лугу у Лайошевой пещеры обнаружились ошметки ульев, что выглядели так, будто взорвала их изнутри миниатюрная рунная бомба (таких бомб тогда еще не было, двадцать лет до второй Мёренской, но это же просто сравнение, верно?). Пристав, знающий уже всю историю со слов медвенских, долго изучал щепки, осколки и трупики пчел, что в изобилии усеяли пасеку; ходил, вымерял что-то шагами, бормотал себе под нос.

Пчелы, сообщил он, были заперты в ульях, но рвались на волю так крепко, что сами эти ульи и разнесли изнутри. Вот ведь как бывает. Так сказал пристав, но в отчет писать этого не стал.

Говорят, пчелиный рой по сей день можно встретить в Олмуцких горах. Носится он, не зная покоя, принимая диковинные формы — то глаз в пустоте неба, то лягушка с совиными крыльями, но чаще — девица, что кружит и кружит в танце с невидимым кавалером.