На далекой заставе — страница 23 из 33

— Садитесь, товарищ Сорокин…

Он поставил по-своему стул, сел и приготовился слушать. Думал, начальник заставы опять заведет разговор о его проступке. Но я и не собирался напоминать ему о плохом. Вспомнив, что за эти дни ему пришло два письма (видел на его тумбочке нераспечатанные конверты), спросил, успел ли он прочитать их.

— Прочел, товарищ старший лейтенант. Это мне сестренка и братишка прислали. Брат мой тоже служит в Советской Армии. Хорошее пишут…

— Брат ваш давно служит?

— Да, столько же, как и я… Мы с ним одним днем призваны. Братишка, правда, старше меня на три года, но службой совпали.

— Что же в разных войсках? Или он в пограничники не захотел?

— Как же не захотел… Места, наверное, ему не оказалось. Сначала жалел, а как приехал в свою часть, — успокоился. По письмам чувствую, что ему там очень нравится. Да еще пишет: мы, мол, с тобой, братишка, отныне дважды братья. И как ты есть младший брат, то тебе и надо было идти в пограничные войска, а мне как старшему — в наши главные Вооруженные Силы… — Подумав, Сорокин спросил — А ваш старший брат, случаем, не служит в армии?

— Служил. Во время войны. Когда он в сорок третьем погиб под Полтавой, я попросился на его место. Лет, правда, было мне тогда маловато, всего шестнадцать, но просьбу уважили.

Полное розовощекое лицо Сорокина стало серьезным.

— А у меня, товарищ старший лейтенант, на войне отец погиб. И тоже в сорок третьем. Хороший у меня был отец, мне про него сестренка с братом много рассказывали. Сам-то его не очень помню… А маму и совсем не помню… Она еще раньше умерла.

— С кем же вы росли?

— Да вот так, с братом и сестренкой… Они меня поднимали. По их совету в ФЗО пошел, потом в цех, стал рабочим.

Он снова оживился, губы его тронула улыбка, светлые глаза взглянули веселее.

— Теперь я с профессией, любую столярную работу сделаю. Силой не обижен, здоровьем тоже.

«Вот он какой, — подумал я о Сорокине. — Пожалуй, любой доктор тут бы сказал, что больной не безнадежный! Вылечим! Должны вылечить! Путь в жизни у него есть, верный путь! А характер нужно еще шлифовать. И это обязана сделать застава, заменившая ему семью».

Сорокину я сказал:

— Идите в свое отделение, да служите так, чтобы перед братом не было стыдно. Он ведь наверняка спросит: как стреляешь? Бдительно ли охраняешь границу? Есть ли поощрения? Вопросы законные, придется отвечать.

— Постараюсь, товарищ старший лейтенант! Больше не подведу вас, — Сорокин помолчал, расправляя гимнастерку под туго затянутым ремнем. Будто извиняясь, сказал зачем-то: — Я и не знал, что у вас брат на войне остался…

— Не только у меня, товарищ Сорокин, у многих… И не только брат. Мой отец, как и ваш, тоже не вернулся с войны. И, вспоминая о нем, я каждый раз спрашиваю себя: достойный ли у него сын?

Сорокин покраснел, выпрямился, надел фуражку и, приложив к козырьку вытянутые пальцы, громко спросил:

— Разрешите идти на службу?

…Комсомольское собрание проходило необычно. Временами трудно было сказать, собрание ли это. Шипкова вначале здорово критиковали, но потом, словно сговорившись, все стали делиться с ним опытом службы. Он сидел в самом дальнем углу комнаты политпросветработы. И, знаете, когда вот так заговорили, сразу поднял голову, прислушался. Потом взял карандаш и бумагу, стал что-то записывать. Исписал он не один листок, и, когда председательствующий объявил, что прения прекращены, сокрушенно покачал головой. Редкий случай, когда «обвиняемый» заинтересован в том, чтобы выступлений было как можно больше.

После Шипкова — Сорокин. Настроение многих товарищей — дать ему настоящий «бой». Беру слово первым. Коротко говорю о серьезности проступка, о наказании, которое он заслуженно понес, и затем неожиданно для всех заявляю, что Сорокину я поручил оборудовать стрельбище к смотру. Я сознательно оберегал его от разноса. Собрание должно было спокойно, по-деловому разобраться в причинах такого поведения солдата. Да и мне еще не все было ясно. Из выступлений я узнал, что на Сорокина дурно влиял один солдат, демобилизованный вместе с Генераловым. Сорокин не разобрался в нем, стал с ним дружить. Тот оказался человеком хитрым. Сейчас Валентин честно рассказал об этом собранию.

— Только без дружка, я, товарищи, не могу, — говорил он, немного смущаясь. — Вот как хотите… А из-за такого случая со мной, думаю, никто и дружить не станет…

После этих слов в зале воцарилась тишина. Действительно, с кем же ему дружить? Кто примет его не просто как товарища, но как друга? Друга, за которого отвечаешь, как за самого себя.

Тишина продолжалась долго. Казалось, вот кто-то поднимется с места, скажет: «Я буду дружить с тобой, Сорокин!» Но все молчали. Сорокин обвел настороженным взглядом зал, лицо его вдруг побледнело. Эта безжалостная строгость товарищей показалось ему самым суровым комсомольским взысканием. Потупив взгляд, он нетвердой походкой направился между рядами к своему месту в конце зала. Но когда дошел до середины, чья- то рука бережно взяла его за локоть. «Валентин, садись здесь, рядом. Возле меня есть свободное место», — услышал он голос комсомольца Промского.

После этого собрания дела пошли лучше.

Выпал первый снег, по белому пушистому покрову пролегли дозорные лыжни. Однажды, обходя участок, я оставил вблизи лыжни чистый листок из записной книжки. Я сделал это с целью: по лыжне должен был пройти Геннадий Шипков. Заметит ли? В сумерках это не так легко, но пограничник должен все видеть. Если бы по оплошности этот листок обронил нарушитель границы, находка была бы ценная!

Шипков заметил. Он подобрал бумажку, внимательно осмотрел: чистая, ни одной записи. Ничего не подозревая, пошел дальше. Доложил мне о своей находке только два часа спустя, когда вернулся на заставу. Пришлось одновременно похвалить и пожурить солдата. Почему он не доложил сразу, ведь бумажка была сухая, значит, по лыжне кто-то прошел недавно? Кто же именно? Свой или чужой? А если чужой?

— Я об этом и не подумал, — сказал Шипков. — В последний раз допускаю оплошность…

Да, это была его последняя оплошность. Как-то зимой, полярной ночью, я сделал неподалеку от дозорной лыжни еле приметный след. Чтобы увидеть его, нужна была большая внимательность. В том месте лыжня круто спускалась с высокого холма, вокруг из-под снега торчали голые валуны. Луна давно уже не показывалась из-за низких свинцово-серых туч.

Перебравшись по кладкам через затянутое непрочным ледком болото, выхожу на дорогу. Лыжи скользят легко, вполне успею добраться на заставу, пока Шипков подойдет к присыпанному снегом следу. Теперь меня не охватывает волнение, как тогда, под сосной. Над былыми сомнениями берет верх чувство уверенности в солдате. Хорошее чувство! Когда вот так веришь в каждого, кто сейчас движется по дозорной тропе или притаился на наблюдательном пункте, незримая черта границы кажется крепостной стеной.

Сквозь голые обледенелые ветви низких тонких березок (в этих краях они только такие) мигнул огонек. Застава. Прохожу мимо часового, на крыльце принимаю рапорт дежурного. А из комнаты службы уже доносится жужжание зуммера. Дверь распахивается, телефонист торопливо зовет меня: с границы докладывает Шипков. Обнаружен след!

— Как же вам удалось заметить его? — спрашиваю Шипкова, когда он возвратился на заставу. — Расскажите подробно.

— Раньше, ну с полгода назад, не заметил бы, — чистосердечно признался Шипков. А теперь вроде бы чутье такое появилось.

— А все-таки?

— Шел медленно, впереди напарника. Все глазами обшаривал: деревца, камни, снег. Лыжня, вижу, нормальная, следов никаких. Снег ровный, пушистый. Приглядишься — всякие замысловатые узоры видно. Не отвлекают меня, как бывало, разные воспоминания. Может быть, и весь секрет в этом? Какой тогда я рассеянный был! Встретится красивый узор на прозрачном осеннем ледке или, скажем, на пожелтевшем березовом листе — и сразу как будто бы я на заводе оказываюсь. Так и сверкнет перед глазами хрусталь с разными нежными рисунками. И покажется иногда, что они не так уж красивы, как эти, в самой природе. Вот хорошо бы, думаю, заменить их. Тут, понятно, и размечтаюсь. С товарищами по заводу совещаться мысленно начну. А в то самое время вы где-нибудь стоите. Ну, я не замечаю… Теперь совсем не то! Я ко всем этим узорам с другого конца подхожу. Самая первая мысль: все ли здесь в порядке, не потревожены ли они кем? Так и сегодня. Вижу: что-то не то, вроде бы неестественно. Стоп, обследовать надо. Тронул осторожно пальцами — снег осыпался. И еще такая же вмятина рядом. Да это же след! И тут сразу товарищей по заставе вспомнил, их советы… Вас вспомнил. Ну, и сразу же за телефонную трубку.

Так вот и открылась причина былой рассеянности Шипкова. Как же я не догадался о ней сразу, еще во время той первой беседы, когда он с увлечением рассказывал мне о заводе и своей профессии алмазчика! Насколько легче было бы помочь ему найти свое место на пограничной заставе, овладеть мастерством нашей службы. Да и сам он быстрее освободился бы от всего, что мешало ему быть постоянно собранным и настороженным…

В канцелярию, постучавшись, вошел Сорокин. Он держит в руке исписанный лист из школьной тетради. Это его первая заметка в нашу стенную газету. Пришел советоваться: рядовой Промский отлично учится, достоин того, чтобы его отметили в газете. Сорокин об этом и написал. Но вот вопрос: удобно ли с такой заметкой выступать ему, Сорокину? Ведь они с Промским друзья. Полгода уже дружки, и все знают об этом.

— Удобно, товарищ Сорокин, удобно, — говорю ему, внутренне радуясь его поступку. — Передайте заметку сержанту Мелкову, он как раз очередной номер готовит…

Мелков у нас редактор. Вероятно, спросите: а как же с ним? Его ведь прислали на заставу с неважной рекомендацией.

С Мелковым у меня особых хлопот не было. Человек он по натуре энергичный, деятельный. И самое главное было направить всю его энергию на хорошее дело. Когда Мелков принял отделение, я сказал: «Вы должны вывести его на первое место». И он сделал это. Теперь Мелков — не только редактор стенной газеты, но и член комсомольского бюро. А ефрейтор Шипков избран секретарем бюро. Да, да, он уже ефрейтор. А на груди у Шипкова знак «Отличный пограничник».