— Убирайся отсюда! Не то по загривку получишь!
Уйти Пенеку стыдно. С минуту он не двигается, переминается с ноги на ногу, смотрит, как на раскаленное железо вновь обрушился град ударов молота. Неожиданно Пенек замечает: в кузнице над ним потешаются. Смеются все, даже взрослые, даже немые мехи раздуваются, словно от улыбки.
Никто не произносит ни единого слова, у кузнецов едва хватает времени, чтобы кинуть на него мимолетный взгляд. Однако все безмолвно смеются. Тогда Пенек удивленно озирается: оказывается, искра подпалила ему штанишки, прожгла дыру, и притом на самом неприятном месте.
Пенек выбирается на улицу, но и здесь над ним смеются все три кузницы, смеется над ним и голубой летний день.
Пенек плетется теперь домой очень медленно, прихрамывая на ходу.
Правая рука у него согнута — прикрывает дыру на штанах. На сердце у Пенека тяжело и от дыры, прожженной на штанишках, и оттого, что сегодня он сбежал из хедера. Его глаза всматриваются в глубину улицы, туда, где базар, — там живут зажиточные благочестивые евреи. В каждом из них Пенек видит частицу своего отца, каждому из них Пенек подвластен.
Пенек боится встречи с ними, идет в обход, делает большой крюк. Он уже приблизился к окраинным домишкам, но забылся и остановился возле старой хибарки. Он вслушивается в стук жерновов крупорушки, которая неутомимо грохочет в полурасшатанных сенях. Здесь живет Алтер Мейтес со своими жерновами и мельничным поставом с хитрым механизмом, состоящим из двух ступенек. Чтобы заставить крупорушку вертеться, нужно поочередно наступать обеими ногами на каждую ступеньку, прыгать с одной на другую. На этих ступеньках в старых полутемных сенях Алтер Мейтес пляшет целыми днями, перемалывает для города всякие крупы — овсяные, гречневые, ячменные.
Алтер — запуганный человек. Он в вечном страхе, что недостаточно усерден в своем благочестии. Алтер не чужд богословских книг. Он читает их болезненно красноватыми глазами, отодвинув книгу в сторону. Увидеть что-либо Алтер может, только взглянув искоса, боковым зрением.
По субботам Алтер приходит в синагогу спозаранку, раньше всех и уходит, когда уж никого нет. Все время стоит он лицом к стене, укрытый с головой в молитвенный плащ, в талес.
Молится Алтер степенно, не спеша, нараспев, но всегда недоволен. Он не может угнаться за молящимися, потому что, как говорит он, «слишком они торопятся, уж очень спешат».
Когда пьют за его здоровье, он вздыхает и просит со слезами на болезненно красных глазах:
— Смилуйтесь! Пожелайте мне стать благочестивым. По-настоящему благочестивым, хоть на старости лет.
Его единственный «грех» — непреодолимое «земное» вожделение к стакану горячего чая, огненному, как крутой кипяток, обжигающему не только губы, но и все внутренности. Алтеру неважно при этом, если чай жидковат.
Иссохшими пальцами он поддерживает стакан под самое донышко, почти дрожит от «искушения». Сделав обжигающий глоток выпяченными бледными губами, он поднимает стакан высоко, ко лбу: это он хочет убедиться, много ли еще осталось допить. Тут же он жалуется на свое влечение:
— Вот искушение, чистая напасть!
Он просыпается в полночь, молится, читает богословские книги, а затем целый день без устали пляшет, прыгает у жерновов с одной ступеньки на другую, ибо, оказывается, так угодно богу! Правда, всевышний заботится круглый год не о нем, а о зажиточных обывателях: у них дом — полная чаша. Тем не менее ему угодно, чтобы изнемогающий ежедневно от усталости Алтер, помимо своих прочих благочестивых достоинств, был также еще и бедняком; «бедных бог любит» — так ясно сказано в богословских книгах.
Все это можно прочесть на потном лице Алтера, когда он беспрерывно прыгает на ступеньках своей крупорушки. Он пляшет и трудится не только для целого города, но также и во имя господа бога…
Несколько месяцев назад вместе с ним отплясывал его двенадцатилетний сынишка Нахман. Но с наступлением лета, с тех пор как он отдал Нахмана в ученики к столяру, Алтер пляшет уже один. Неустанно целый день гудят жернова крупорушки: «Быр-быр-быр…»
Пенек вслушивается в гудение жерновов и забывает о злосчастной дыре, которая зияет на самом неудобном месте штанишек. Он осторожно просовывает голову в полуоткрытую дверь старых расшатанных сеней, ступает одной ногой внутрь. Его никто не замечает.
Босой, в подвернутых подштанниках, с наброшенным поверх рваной рубашки талескотном — нательной молитвенной безрукавкой, — Алтер раскачивается возле жерновов, прыгает, как стреноженная лошадь, с одной ступеньки на другую. Его жидкая бороденка и редеющие волосы под ермолкой промокли и взлохмачены, как у человека, только что слезшего с верхней полки в бане. Рот он судорожно разевает, словно окунь на берегу. Пот струится с него в три ручья. Мокрое лицо со зловеще алеющими щеками повернуто в сторону, к плечу. Ноздри широко раздулись, как бы желая оторваться от носа, и беспрестанно трепещут, а глаза скошены набок, словно Алтер хочет убедиться, много ли еще осталось чаю в недопитом стакане.
— Кто там? — глухо спрашивает Алтер и прекращает на мгновение свой непрерывный танец. Он часто дышит, глубоко скашивает глаза и узнает Пенека: — А-а-а!
Он говорит открытым ртом, не шевеля губами, глуховатым, грудным голосом, как тяжелобольной.
— Га! Кто? Ты чей будешь? Кажись, из детей «реб Михоела»? Так, так… Верно, уже из хедера возвращаешься? Учился святой торе? Тьфу, тьфу, не сглазить! — Он вздыхает: — А мой Нахка-то… мой Нахка-то… беда! Пришлось забрать его из хедера. К столяру в ученики пришлось отдать. А я-то надеялся: из него выйдет толк, раввином будет…
Алтер отирает пот молитвенной безрукавкой, крепко трет ею лицо.
— Вот хорошо, что ты пришел. А я уж о тебе вспоминал. Просить тебя хотел… Вы вот по субботам в молельне деретесь. Как раз в самом углу, где я молюсь! Ты да другие ребята. Молиться мешаете. Так вот… Хотел я тебя просить: не шалите в этом углу. Найдите себе другое место. Пожалуйста!
Минуту спустя он вновь пляшет, прыгает с одной ступеньки на другую.
Жернова вращаются сначала как бы с трудом, а затем все быстрее и быстрее: «Быр-быр-быр-р-р-р!..»
Пенек не уходит. С минуту он присматривается к прыжкам Алтера, чуть-чуть наклоняется и пытается попасть в ритм движений мельника, прицеливается, — миг! — и готово! Один прыжок, и он уже рядом с Алтером, вместе с ним прыгает с одной ступеньки на другую. Алтер этого не замечает. Его лицо и плохо видящие глаза повернуты в сторону. Запыхавшийся Алтер удивленно бормочет под нос:
— Вот так чудо! Жернова как будто легче пошли!
Пенек притворяется, что ничего не слышит. Так проходит минут десять. Алтер уже больше не удивляется. Пенек с трудом дышит. Оба раскачиваются и пляшут, раскачиваются и пляшут…
Глава четвертая
Михоел Левин получает письма из-за границы от жены — она все лечится. Туда же, за границу, ей и переводят деньги.
Пенек как-то подметил, что распоряжение перевести деньги отец отдает невзначай, как бы между делом. Так во время чинной беседы передвигают иногда безделушку на столе.
Обычно происходит это так. Отец, не переставая расхаживать по конторе, бросает кассиру Мойше приказание отправить деньги, ускоряет шаг, решительно трет лоб и, окинув кассира мимолетным взглядом, говорит:
— Да-а-а… Так о чем же мы толковали?
Кассир, немощный, хилый, простодушно напоминает:
— О посылке денег за границу. Вот об этом мы и толковали.
— Да нет же! — Михоел Левин пренебрежительно морщится: уж не думает ли кассир в самом деле, что его, Левина, все еще занимают эти деньги?
— Не то! — раздражается Левин. — О чем мы говорили раньше?
Болезненно искривившись, прижимает он обе руки к боку: нынче летом здоровье его стало пошаливать.
Другой на его месте давно бы слег, но для Левина все это «вздор!». От житейской суеты Михоел Левин отгородился высоким частоколом богословских книг.
Михоел Левин хочет убедить всех: замечаете? Нянчиться с собой я не намерен! Это урок для вас!
К «пустякам» он причисляет и болезни, и деловые неприятности. Лишить спокойствия Михоела Левина могут разве уж очень тяжкие бедствия, например убытки, грозящие разорением, или предчувствие близкой смерти.
Таков он для себя, но таков он и для других.
Несколько лет назад Левин потерял тридцать тысяч рублей на продаже сахара. Все думали, что тут-то наконец он падет духом. Ничего подобного! В пасхальный вечер на торжественной трапезе жена посетовала на то, что из-за поздних заморозков не удалось достать хрена (его, по обряду, полагалось отведать как символ испытанных некогда в Египте страданий). Михоел Левин, восседавший по-праздничному в кресле, усмехнулся:
— Пустяки. Вели подать немного сахару.
Острота обошла весь город, ее долго вспоминали.
Однажды в молодости Левин болел глазами. Предстояла операция. Врачи приготовили наркоз, но Левин сказал профессору
— Усыплять не надо. Я не нуждаюсь в этом. Я погружусь в раздумье и ничего не буду чувствовать!
В этом он ничуть не похож на свою жену.
У той, едва она почувствует легкое недомогание, сразу на глазах слезы, крупные, медлительные. Лицо спокойное, грустное, и слезы катятся одна за другой. Это она в думах своих прощается с любимыми детьми — Пенек не в счет, — мысленно раздает свои драгоценности нищим на помин души. После этого она начинает ходить по врачам, и благочестивое намерение раздать драгоценности понемногу забывается.
Так было и этим летом, перед ее отъездом за границу. Михоел Левин тогда сказал жене:
— Уж слишком большая ты неженка, любишь себя очень…
В голосе его звучало обычное пренебрежение к чрезмерной чувствительности жены. Он пожал плечами:
— Из-за твоих вечных страхов жизнь не в радость.
Она повернула к нему грустное, спокойное, заплаканное лицо:
— Не упрекай меня. Погоди — и к тебе придет страх.