На Днепре (Роман. Рассказы) — страница 8 из 101

Ее слова оказались зловещим предсказанием. Вот уже вторая неделя, как Михоел Левин не выезжает из дому, — ему не по себе. В сокровенных глубинах своего шестидесятипятилетнего не очень крепкого тела он чувствует что-то тревожное, необычное.

2

Первая неделя.

Михоел Левин притворился, что занят спешной работой, засел дома на несколько дней, погрузившись, впрочем, больше в богословские книги, чем в торговые дела. Призвав к себе в спальню кассира Мойше, он, лежа в постели, объяснял ему скрытый, полный многозначительной глубины смысл библейских строф.

Когда Мойше покидал спальню хозяина, на лице его, обычно непроницаемом, было заметно волнение. В дверях он столкнулся с Ешуа. Этот словно согнулся под бременем своих несчастий, но старался казаться оживленным, улыбался.

У Мойше — лицо в каменных складках, голова втянута в плечи, нижняя губа отвисла. Кивая на двери спальни, он произнес с оттенком восхищения:

— Память богатейшая! Ведь я давно его знаю, а изумил он меня сегодня! Прочел наизусть страниц двадцать… А болен он, кажется, серьезно.

— Неужто болен? — спросил Ешуа с легкой усмешкой на лице, скрестив высоко руки на выпуклой груди.

Ешуа похоронил уже немало родных и близких, собственноручно опускал их в могилу. И всякая болезнь кажется ему пустяком.

И в самом деле Левин недолго сидел дома.

На той же неделе, во вторник, вдруг он сорвался с постели и рано утром, не сказав никому не слова, уехал по делам.

3

Вторая неделя.

Жена Левина все еще лечилась за границей.

В третьем часу дня, едва притронувшись к обеду и тщетно попытавшись вздремнуть, — сон не клеился, — Михоел Левин, как обычно, приготовился к деловой поездке.

Облачившись в серый дорожный балахон, с богословской книгой под мышкой, он после обеда и неудавшегося сна вышел на крыльцо, но внезапно, как будто по чьему-то властному велению, изумленно застыл на месте.

Затуманившимися глазами он, словно впервые в жизни, увидел, как перебегают с места на место игривые легкокрылые солнечные блики. На высоких акациях шелестела трепещущая листва. А вдали на дороге ветер подымал фонтанчики пыли и гнал их все дальше и дальше.

Так же словно сквозь пелену тумана Михоел Левин увидел ожидавшую его коляску. На высоких козлах восседал кучер Янкл, ухмылялся и прищелкивал языком.

Михоел успел только удивиться:

— С чего это Янкл так весел?

Но тут же мучительная судорога согнула Левина. Он пошатнулся, краска сбежала с его лица. Беспомощно, точно ослепший, взмахнул он руками, пошарил ими в воздухе, ухватился за колонну и медленно опустился на скамью. Закрыв глаза, он испустил тихий вздох:

— Во-о-о!

Бледный, в полузабытьи, он просидел с минуту и вновь открыл глаза. Порыв ветра как бы повторил его вздох:

— Во-о-о!

Потихоньку, как бы опасаясь, что кто-нибудь его увидит, напрягая все силы, Левин приподнялся, сделал несколько шагов к коляске, но опять пошатнулся, повернул назад и, хватаясь по дороге за столы и скамейки, медленно заковылял к себе. В голове у него в это мгновение блеснуло: «Пенек!»

Не потому ли, что он увидел Пенека вдали? Он вспомнил о своем завещании, — оно было написано лет десять назад. Как чудно! Ни разу за все эти годы не вспомнилось ему: «А Пенек-то… ведь его в завещании нет!»

4

У Пенека глаза зоркие — за версту увидят.

В этот будничный летний день он, как обычно, вышел из дому, лениво поплелся в хедер, часто оглядывался на коляску, стоявшую у крыльца, оглядывался с завистью, но вдруг забеспокоился, почуял: с отцом неладно!

Мгновенно повернув назад, он, как стрела с туго натянутой тетивы, понесся к дому. Сделал он это не из страха или нежелания идти в опостылевший хедер.

Пенек понял: начинается что-то необычное…

Пенек безошибочно почувствовал, что сегодня один из тех редких дней, когда «дом вверх дном», когда монотонный, строгий, размеренный распорядок дома неожиданно превращается в вокзальную суматоху и сутолоку.

А для Пенека — острое наслаждение, когда все летит вверх тормашками: он чувствует, как в такие дни рушится незримая преграда, отделяющая его от «детей» в «доме», — все становятся равны. В Пенеке не затухает чувство обиды за то особое положение, которое он занимает в «доме»: всех любят — его не выносят. Пенек рад тем минутам, когда в «доме» забывают, кто любим и кто ненавистен.

Причины могут быть разные: пожар неподалеку, бурный ливень, рожает жена учителя.

Главное, не повторилось бы сегодня то, что было вчера. Пенеку хотелось, чтобы внезапно наступила тьма кромешная и невозможно было выйти из дому или чтобы среди ночи вдруг стало так ослепительно светло, что всем пришлось бы подняться с постели и… тогда-то пусть все они почувствуют, каково это, все, все, и Фолик, и Блюма, и мама, и учитель… да, пусть почувствуют..

5

Пенек по-настоящему струхнул лишь позднее. Запыхавшись, он вбежал в дом.

На низком диване, в комнате, лежал отец. Странно согнувшись, он ежеминутно вздрагивал. Глаза его были полузакрыты, а ноги силились скинуть с себя дорожные сапоги. Со стороны казалось, что ноги пытаются оторваться от туловища и сползти на пол — пытаются, но не могут.

У Пенека защемило сердце, защипало в глазах, — они стали влажными, почти обжигающе горячими.

Это была не жалость к отцу, даже не любовь — это было недоумение, доходящее до потрясающей боли: отец должен быть сильным, бодрым, всезнающим, мастером на все руки, а сверх того, мудрым и знатоком талмуда, и так далее, и так далее. А вот глядите, каков отец! Лежит на диване как-то чудно, глаза закатились кверху, блестят одни белки, и его, маленького Пенека, отец умоляет о помощи…

Сейчас главное, чтобы он, маленький Пенек, как-то сразу стал большим и сильным, ибо отец… смотри, как он слаб, беспомощен, — даже сапог с себя стащить не может!

Ощерившись, готовый вцепиться в горло виновнику несчастья, Пенек кинулся к отцу, начал стаскивать с него сапоги. Он это проделал ловко и быстро, продолжая скрежетать зубами все сильнее, пока не разрыдался. Пенек не понимал, что именно вызвало в нем эти потоки слез. Он чувствовал только одно: отец беспомощен, слаб. Рыдания вырывались из груди Пенека, как вспенившееся вино из лопнувшей бутылки.

Вдруг он услышал слабый голос отца:

— Пенек, иди… ступай в хедер.

Пенек мгновенно замер, словно это заговорил не отец — заговорила отцовская, будничная, пыльно-седая борода: сейчас она была как-то странно загнута кверху, к носу.

Пенек смолк: ему казалось, он слышит не голос человека, а голос бороды…

6

Именно с того дня отец стал в глазах Пенека как бы живым мертвецом, существом, дни которого уже сочтены.

Именно с того дня Пенек загорелся привязанностью к отцу, желанием быть с ним постоянно в одной комнате. Хотелось сидеть возле него неподвижно, тихо, чтобы никто посторонний, и даже сам отец, не замечал этого: сидеть, притаившись в уголке конторы, смотреть на отца издали, слышать его голос, его разговоры с кассиром Мойше, с Ешуа Фрейдесом и с другими, улавливать малейшее движение отцовского лица, каждую морщинку и сохранить все это глубоко-глубоко в памяти.

Это была потребность не только любви и сердца, но всего существа Пенека, смутный зов к чему-то большому, как бы к части самого себя, части, которая будет скоро отнята.

Так молодой волчонок, предчувствующий неминуемое безжалостное изгнание из родного логова, лежит с полузакрытыми глазами, лежит целыми днями и тянется к ласкающему теплу горячей шерсти волка-отца и матери-волчицы…

7

О своей болезни Михоел Левин не сказал никому ни слова. На предложение вызвать врача он раздраженно ответил:

— Прошу вас, оставьте меня в покое…

Больного навестили Лея и Цирель, его старшие дочери от первого брака.

Пришли они, как бедные соседки, накинув впопыхах шаль на плечи. В их глазах мелькала тревожная забота, на лице отражался испуг. Они недолго сидели у постели больного, почтительно робко и вежливо поджимали губы, боясь громко вздохнуть. Ни одна не решалась спросить отца о его здоровье — они знали, что он «этого» не любит, «это» может его рассердить.

Пенек был, конечно, здесь же и вышел вслед за сестрами в переднюю. Он был весь — любопытство. Он видит: сестры остановились, смотрят друг на друга, Лея, старшая, — у самой взрослые дети на выданье, — разводит руками и спрашивает дрогнувшим голосом:

— Что же это будет? — Она осторожно озирается. Голос ее дрожит: — Он тяжело болен!

Цирель мгновение молча смотрит на Лею хмурыми — словно облако налетело — глазами. Лицо ее такого же цвета, как и ее посиневшие губы. Глаза, обычно такие ясные, удивленно расширены. Она стискивает руки, дрожит от волнения.

Глухим, мучительно болезненным голосом, словно ее режут по живому телу, она спрашивает:

— Лея, что же делать?

Лея отвечает:

— Беда! А тут «она» еще в отъезде! Изволит прохлаждаться за границей.

Словом «она» Лея и Цирель в интимной беседе заменяют имя мачехи.

— Хоть бы «она» была дома! «Ее»-то он слушается!

8

Прислуга в доме твердо помнит: о «его» болезни даже и заикнуться запрещено!

«Он» — так именуют хозяина на кухне — этого не терпит.

«Он» наказал через Пенека, чтобы не смели вызывать сюда Шейндл-важную.

Шейндл-важная — старшая дочь от второго брака — любимица отца. Она живет вместе с мужем верстах в десяти отсюда, у винокуренного завода.

Кухарка Буня провела немало лет в этом доме. Сейчас рядом с Буней у печи стоит Пенек и слушает, как она говорит о Михоеле Левине:

— Чудак, каких мало! От его причуд с ума сойдешь!

Она орудует ухватом — передвигает в пылающей печи чугунные горшки и заканчивает сердито:

— Господи! Чего только я в этом доме не перевидала!

Кучер Янкл тут же, но в беседе участия не принимает. Он томится бездельем, — уже с неделю ему не приходилось закладывать лошадей. Янкл слоняется по кухне, посвистывает сквозь зубы, расчесывает свою веселую кучерскую бородку, мягкую и русую, старательно раздвигает ее в обе стороны.