На доблесть и на славу — страница 13 из 80

Дивилась Полина Васильевна свекру: чем тяжелей становилось в дороге, с ее тряской, неустроенностью, колготой, тем бодрее он держался, – повеселевший, общительный, точно скинувший с плеч десяток годков. С Тихоном Маркянычем не гнушались советоваться атаманы, нередко беседовал Шевякин. Однажды даже Кострюкова Анька подошла к подводе Шагановых.

– Ты, тетя Полина, зря на меня не держи сердце, – неожиданно напомнила она о прошлом. – Я у тебя мужа не отбивала и не собиралась этого делать. Был грех, и – разошлись… А теперь пусть Тихоновичу земля будет пухом, а мы на одной дороге оказались. И давай по-людски. Меня ведь тоже Яшка ваш за малым не пристрелил! А я не корю за сына…

– Убил бы – не заплакала, – сурово ответила Полина Васильевна, отворачиваясь, давая понять, что никогда на примирение не согласится.

– Ну, как знаешь. Беру свои слова обратно, – помолчав, с обидой в голосе произнесла Анька. – Хотела поладить, да укололась!

Не общался и Тихон Маркяныч с наветчиком Дроздиком, искавшим возможность вернуть их многолетнюю приятельскую близость. На привалах и ночевках не упускал конюх случая поминать Степана Тихоновича добрым словом. Сетовал на свою стариковскую непонятливость, на божье наказание – велеречивость. Тихон Маркяныч делал вид, что равнодушен к сладкоголосой лести Дроздика. Но, рассудив как-то, поунял гнев: что с птичьего угодника возьмешь? Дожил до преклонных лет, а все такой же брехливый, лотошной и неблагополучный.

На шестой день пути в подвечерки ключевские подводы въехали в село Самарское. На улицах – табор скитальцев, подводы, будки, ходы. Множество лошадей, скотины. С трудом проехали к центру села, неподалеку от какого-то казенного здания отыскали незанятую хату. Стеснились в ней, как на свадьбе! Трое Шевякиных, трое Звонаревых, Полина Васильевна, два старика, Анька, не считая дежурившего у подвод Филиппа. Сменить его в полночь должен был Дроздик. А следующим вызвался Тихон Маркяныч, озабоченный тем, что кони исхудали.

Переполошенная, немолодая тетка, растерявшись, бросила постояльцев и укрылась в боковой комнатушке. Воровать в горнице нечего: кровать с растянутой до пола сеткой да древний комод, чуть его моложе – дощатый стол и парочка табуреток.

Раиса Шевякина, супруга атамана, взяла за последние дни привычку командовать.

– Дочерей положим на кровать. Ну, а сами на доли[7] постелимся, абы в тепле.

Разбросали полсти, овчины. Анька смерила женщин неприязненным взглядом, толкнула дверь комнатушки. Внырнула в отдающий старым пером полумрак, заторочила хозяйке весело:

– Мы, тетенька, с тобой обе узкие. Вдвоем на перине поместимся. А я тебе приколок подарю! Не терплю, когда храпят. А наш атаман, Фролыч, хуже борова! Не откажи, касатушка.

Под таким ласковым напором не то что сельской простачке – казакам со стальным характером приходилось сдаваться. Не зря же в хуторе язвили, что Анька вовсе не отрывок от черта, а наоборот, это черт от нее оторвался и на радостях убежал!

Обойдясь кусочком хлеба да сала, двумя примороженными яблоками, Анна оставила спутников и ушла спать, потеснив хозяйку на постели. Прилегла к мягкой подушке, по-кошачьи прогнулась и в одну минуту забылась сном праведницы…

Старикам поневоле пришлось ложиться рядом. Шевякина пригласили на Атаманский совет, с ним отлучился и Звонарев. Бабы, заняв для них места, выделили возницам окраек пола. В тесном проходе, считай под столом, пришлось приютиться Тихону Маркянычу и его односуму. Первым, правда, прикорнул Тихон Маркяныч, подав привычный сигнал: этакое мерное, шмелевое гудение. Дед Дроздик покунял за столом, – что ни говори, а робел, – и лишь убедившись, что Тишка спит, спустился на лохмоты, прилег набок…

Вскоре Тихона Маркяныча растолкали Шевякин и переполошенный Филипп. Его, оказывается, срочно мобилизовали. Даже коня выделили! Смилостивились в одном: разрешили попрощаться с дорожной женой. А чтобы не сбежал, приставили двух казаков в немецких шинелях. Анна вышла заспанная, хмурая, кутая плечи шерстяным платком. Взволнованно говорящего Филиппушку выслушала спокойно, почти равнодушно, то и дело отводя взгляд.

– Что ж, не поминай лихом, – печально улыбаясь, проговорила она, напоследок обнимая мил-дружка. – Бросаешь, значит, одну…

– Не говори так! – занервничал Филипп, поглядывая на дверь, за которой громко матерились конвойные. – За горло, гады, взяли! Нужна мне их казацкая армия! Немцы в отступ, а нас – на мясорубку!

– Тоже мне – вояка! – осуждающе откликнулся Тихон Маркяныч, поднявшийся на ноги. – Быстро ты от казачества открестился!

– Тебя, дед, не спрашивают! Не встревай! – огрызнулся Филипп, с несвойственной для него жалкой растерянностью глядя на свою вероломную милаху. – Останусь жив – поженимся… Ты наших хуторян держись, чтоб можно было найти друг друга…

– Загадывать не будем! – остановила его Анна, зевая. – Ну, иди, что ли. От двери дует… Лишние проводы… Верней, долгие проводы – лишние слезы!

– Да ты и не плачешь! – вдруг завелся Филипп. – Должно, не пропадешь! Кобелей хватает!

– Дурачок! Я же тебя жалею, – принужденно-укоризненно улыбнулась Анна, медленно наклоняясь и целуя Филиппа в щеку, – стесняло присутствие людей.

За полночь вызвездило. В аспидно-черном небе серебряной кисеей светилась мелкая звездная россыпь; точно свадебная брошь казачьей невесты, ярко сияли Стожары. Тихон Маркяныч, посланный атаманом сменить дежурившего у подвод Звонарева, поглядывал на узоры созвездий, знакомые с пастушеских детских лет. А все, что окружало здесь, на чужой земле, не манило, не влекло сердце. Тяжелел, обжигал лицо предутренний мороз. Пар, шедший изо рта, слоился на бороде инистой коркой. Чьи-то лошади, прикрытые попонами, тесно жались, переступая коченеющими на снегу ногами. Под валенками Тихона Маркяныча тонко повизгивал смерзшийся наст. А по селу – перекатистый лай, грохот колес, разъяренная ругань. Ближе к окраине – натужный рев автомашин, танкеток… Непрошеная тоска сжала грудь. Представил старик свое подворье, крыльцо, прыгающую Жульку у ног, тихий огонек лампы в окне… То, что прежде не замечалось, теперь, в отдалении, обрело несказанную притягательность. «Нет, должно, и помирать буду с родиной в глазах, – вздохнул старик и тылом рукавицы смахнул иней с усов и бороды. – Даст Христос, возвернемся! Паниковать рано…» И новое видение сладко коснулось души: над зацветающей высокой яблоней, облепленной бело-розовыми цветками, в солнечной неге мая роятся, умиротворяюще гудят пчелушки и черно-рыжие шмели…

– Беда, Тихонович! Забрали вашего коня, – ошеломил Звонарев, от волнения немного заикаясь. – Не давал я! Вот те крест! Ругался с казаками! А они чуть плетей мне не всыпали! Филиппа посадили на своего заседланного жеребца, а твоего угнали!

– Как же это… – Тихон Маркяныч от горестного удара утратил способность говорить, только постанывал да крякал, – в горячке обежал свою фурманку, к которой одиноко жалась Вороная. Не раздумывая, бросился в погоню, чтобы настичь воров. Но силы вскоре покинули старика, ноги утратили резвость. Он сделал еще несколько шагов и остановился. Слезы застлали глаза. Стоял, задыхаясь от гнева и обиды. Помнил с малолетства станичный закон: конокрада не миловать – забивать насмерть.

– Боюсь, и наших коней конфискуют! Там такие оглоеды! Чистые орангутаны! – не унимался Василий Петрович, оправдываясь и винясь перед стариком. – И про Степана им говорил, и упрашивал, и магарыч сулил, – последнюю бутылку самогона не жалко! Нет… Банда налетела, – раз, хвать, слово поперек – плетюганов, не то кулаками! Вот тебе и казаки!

– А почему моего? Почему твоего коня не взяли? – спросил, наконец, задрожавшим голосом Тихон Маркяныч. – Моя подвода не с краю.

– Филька указал! Ей-богу! Почему – не ведаю! Значит, таил какое-то зло.

– Он же сродственником нам приходится. Зло? Ничем мы его не обидели.

– Значит, Анька напела. Вот и угодил крале!

Тихон Маркяныч выругался, попросил Василя свернуть цигарку. И пока тот возился в темноте, поправил шерстяную попону на Вороной, свисающую со спины до колен.

Слушая и обличения, и утешения Звонарева, Тихон Маркяныч жадно затягивался и думал о своей недоле: черт с ним, с Пеньком, – неудалюга-конь. А если бы потеряли Вороную? Вот когда было бы хуже некуда! К тому же Пень прихрамывал. Должно, в спешке не разглядели, аггелы!

Дед Дроздик подошел бодрой походкой, – сутулый мальчишка в шапке с опущенными ушинами. Чрезмерно серьезным тоном, как на собрании, зачастил:

– Телепал сюды, а навстречу – патрульные. При форме, с винтовками. «Улепетывай, – бают, – дед поскорей! Прут красные армейцы, ажник подшерсток с немцев слетает!»

– Тут, Митрич, не до шуток, – оборвал его помощник атамана. – Реквизируют скотину. У Шагановых коня забрали. И до нашей пары очередь дойдет! Так что оставайтесь у подвод оба. А я пойду остальных поднимать. Был слышок: прорвались красноармейские танки к Азову. Поспешать надо!

Звонарев и Шевякин, не обращая внимания на ворчание жен и дочерей, учинили скоропалительный подъем. Полусонные благоверные, озябнув на морозе, не торопились забираться в повозки. Отводили душу такой едкой, изобретательной бабьей бранью, что малость пересолили. К ним, отступницам, пришлось применить меры, – староста Шевякин приголубил свою гранд-бабу кулаком, а Звонарев – по-семейному – дважды вытянул Настюху кнутом. Но дедам, приверженцам строгого обращения с бабой, и этого показалось мало, они подзуживали казаков: как это ведьмы длиннохвостые посмели мужей бранить?!

После полудня добрались до побережья. С крутояра неоглядно распахнулась ледяная пустыня моря, сплошь заснеженная, лишь кое-где желтеющая круговинами и полосами выступившей воды. Темными струнами тянулись от берега вдаль колеи дорог, теряясь на грани неба и белой тверди. По ним муравьями двигались повозки, машины. Узнавались кавалькады всадников. Тащились пешие. На просторе вольней гулял потеплевший ветер. Ощущался запах талой воды и бурьянной прели. Полина Васильевна в проеме глубокого оврага, уходящего