На доблесть и на славу — страница 47 из 80

– Почему в терскую станицу? Беженцы расселяются по войсковой принадлежности. По этому принципу формируются и полки. Сколько их, терцев? Горстка! Везде должны превалировать донцы. Так что советую обуздать свою сношеньку!

Озадаченный, Тихон Маркяныч зашел в казарму за вещмешком. Не унималась гордыня: как он, потомственный донец, пойдет вприймы к терцам? Потолкался среди казаков. Обсуждали они, горячась и споря, перетасовку одиннадцати казачьих полков и их командиров. Силища поднималась великая! Атаман Павлов замышлял создать целую армию и требовал у немцев не только автоматическое оружие, но и артиллерию. Поддержка была фиговая. Казакам выдавали в основном трофейное оружие. Да и экипированы они нередко в красноармейскую форму, только без звездочек! Ко всему, не кончались раздоры между лидерами казачьих войск. Донцы пытались во всем главенствовать, с ними сшибались кубанцы и терцы, которых численно было меньше.

Разлад угадывался и в штабе. Доманов якшался с референтом Радтке, нередко конфликтуя с полковниками Зиминым, Вертеповым, Силкиным. Походный атаман, не ведая отдыха, мотался по станицам и частям. Берлинские поездки, встречи его с доктором Химпелем и Красновым также давали кое-какие результаты. Атаманская казна пополнялась, улучшилось снабжение боеприпасами. Однако Тихон Маркяныч, как и другие, чувствовал несогласованность в действиях казачьего командования. Напоказ штаб работал, сколачивал полки для борьбы с партизанами, а в его недрах шла скрытная игра, драка за право властвовать…

Полина Васильевна по случаю вселения свекра истопила баню. Он мылся часа два, охая и ахая, томил больную спину, парился до младенческой розовости кожи. Сморенный угаром, старик натянул в коридорчике чьи-то кальсоны, на время позыченные снохой, и вышел во двор, теребя свалявшуюся мокрую бороду. По-хозяйски огляделся. Места много. Вокруг двора – пьяная изгородь, в щели – свинья пролезет. У ворот кособочится телега без дышла, чтоб не украли. Позади сарая сушатся дрова. Возле стога сена криво-накося обнялись снопы прошлогодней конопли, до которой не притронулись хозяйские руки. Дальше тянулся огород до самого леса. Полина с подругой вскопали деляну, посадили ведро картофеля. На торфяной грядке красовались клиночки чеснока. И вновь взгляд старика уперся в темно-зеленую стену елового леса. Островками белели чахлые березки. Тихон Маркяныч подумал о хозяевах этого двора. Тоже спугнула людей война, а, может, в партизанах. Нет, не милым было все вокруг, а случайным.

Треск винтовок и автоматные очереди схлестнулись разом! Тихон Маркяныч, наслушавшись правды и небылиц про партизан, догадался, что к чему. Дунул в одних кальсонах в избу, схватил карабин, напугав накрывающую на стол сноху и Пелагею, сучившую на веретене козью шерсть. Уже на улице передернул затвор, впритруску засеменил к околице. С подворий выскакивали терцы с винтовками и обрезами, ружьями, а детина в поповской рясе, похоже, дьякон, летел черной тучей, сверкая, точно молнией, старинной шашкой. Пока добежали до заставы, перестрелка оборвалась. Один из караульщиков, ширококостный казачина в летах, лежал в лужице крови, затихал в смертельной судороге. Остальных четверых бог миловал. Всей толпой кинулись вслед нападавшим. Углубились в угодья Бабы-яги, набрели на болото, в коростных ивушках и ольшаннике, с пузырящимися вонькими плешинами жижи, – и опомнились. Озираясь по сторонам, крадучись побрели назад, в деревню.

Тихон Маркяныч, застыдившись своего неприглядного вида, приотстал. К нему присоседился низкорослый, головатый неунывака Лаврушка. Он озорно поглядывал на седобородого деда в кальсонах, на его исхудалое тело, со складками кожи на боках и спине, и услужливо нес отдающий смазкой карабин.

– Рази ж это жисть? – бормотал Тихон Маркяныч, озябло передергивая острыми плечами. – Кинули в самое пекло партизанское! Тута из-за каждой сосны по два дула торчат. Чистые башибузуки! Вот и напустили немцы казачьи полки. Вот для чего сослали!

Лаврушка щерил малозубый рот и слушал. Его распухший красный нос шелушился и походил на клоунский. Во всем облике этого зрелого терца было что-то детски простодушное, пастушеское.

– Гиблые края! – не унимался старик. – Май, а ишо холодно! Туман да сырь болотная. Из-за лесу солнышка не взвидешь!

Лаврушка поддернул на плечах карабин и свой допотопный кавказский дробовик, возразил, смешно поднимая верхнюю губу:

– Как же! Спекся вчера, когда с поля валуны таскали. Ох, и каменьев! Цельную крушню[29] накидали. А земля – холостая, не то что у нас, в Новопавловской. У нас землица, что ночка! Из одного зерна по три колоса родят. А все одно хозяйство поднимем. Большевики далеко. Баб много. Чего немцы не дадут, у местных отнимем. А лес – знатный! В нем даже ведьмеди водятся!

– Ведьмеди? – оторопел Тихон Маркяныч и тут же дал волю гневу. – Далдон! Потеха ему… На кой хрен тобе ведьмеди? Ты про партизан помни, про убийц своих. Вон, приголубили твово сродника, казака на загляденье, а кого за ним? Один Господь знает. В степу врага видать. А тута, в лесу, кажин пенек стреляет!

8

Поздняя любовь, затмив все другое, выхватив из коловерти войны, не смогла, однако, сполна завладеть Павлом Тихоновичем. Он ощущал себя счастливым только рядом с Марьяной. Ему нравилось покупать ей подарки, всячески баловать, болтать о чем угодно, подолгу хмелеть в объятиях. Лейтенант вермахта Шаганов, прикомандированный к штабу Добровольческих сил в Париже, спешил со службы домой, поднимался по истертым ступеням лестницы на мансарду, полнясь радостью и тревогой: все ли в порядке, ждет ли любимая?

Он был слишком опытен и немолод, чтобы наивно верить в бесконечность этого счастья. Сейчас оно светилось полным накалом, и ни к чему гадать о дальнейшей судьбе. Он – любил! И без сожаления прощался с прежней холостяцкой волей, гулевой жизнью, изобилующей встречами и мимолетными романами. Он нашел женщину, с которой ему было лучше, интересней, чем с другими.

И Марьяна, молодая и своевольная, в полноте своего женского всевластия редко оглядывалась назад, жила настоящим. Но в дневные часы одиночества, когда бродила по окрестностям Монмартра, ныряла в магазины, ожидала прихода Павла, – обжигающе проносились в памяти недавние беды. В недосягаемой дали остался Ростов, где жили ее муж-инвалид, родители, взявшие к себе сынишку. О нем она думала и скучала постоянно. Ощущение своего ребенка, доброго и рассудительного мальчугана, не меркло! И от мысли, что она, она бросила его, захватывало дух. И осуждала себя с болезненной прямотой: бесстыдница, беглая мамаша, ушибленная любовью… Но трезвела, снова подчинялась своей страсти! Ведь только чудо могло соединить их с Павлом в разворошенной Европе, помочь вновь отыскать друг друга. Впрочем, и в эшелоне, везущем казачьи семьи во Францию на оборонные работы, и во время скитаний, по дороге из Нанта в Париж, она твердо верила, что в Управлении по делам русских беженцев подскажут, где его найти. Один из чиновников, старый волокита, проникся к ней участием, неделю морочил голову, обещая узнать адрес «жениха». А затем как бы случайно завез ее к себе на квартирку. Попытка возобладать кончилась печально, – норовистая красотка выбила два качающихся резца. Больше в Управление она не показывалась. Только оставила письмо. И в полной безысходности приютилась в ночлежке при русской церкви Александра Невского. Здесь, под православными крестами, и нашел ее Павел…


В сиреневых сумерках мазками пламенели, матово серебрились цветы фигурных куртин. В уличных кафешках они благоухали у самых столиков. И ароматы гиацинтов, петуний, тюльпанов головокружительно мешались с текучими красками вечера, – небо меркло в золотисто-пепельном закате, очертания домов и крыш, размытые сумраком, сливались в нечто ирреальное, феерическое; по этому праздничному миру гуляли люди, – в маняще белых платьях женщины, излучающие запахи духов и пудры, мужчины в военной форме, шаткие старики; готические шпили прокалывали темнеющий шелк низкого – над Сеной – неба, оставляя звездные узоры. И даже отзвуки и шум большого города не нарушали дивной хаотичности вечера.

Сена радужно искрилась от фонарей. Волны зыбились, как на картине Моне. Шорох прибоя вскипал вдоль гранитных берегов, у причала изредка стучали, сталкиваясь, лодки.

С парапета, напротив Нотр-Дам и острова Ситэ, расходились последние букинисты, увозя в больших колясках собрания книг. Один из них, в надвинутой шляпе, подбоченясь, стоял возле своей двухколесной тачки и ждал, пока покупатель, листающий старый фолиант, наконец, примет решение. Докучливый книголюб был не стар; принаряжен в опрятный и отутюженный костюм кофейного оттенка. Берет, заломленный набок, придавал некую артистическую внешность этому парижанину с красивым профилем, подстриженной бородкой. Точно опомнившись, он достал из кармана пиджака бумажник, расплатился. Павел и Марьяна шли вдоль набережной навстречу ему, разговаривая. И книголюб невольно поднял голову.

– Здравствуйте! – удивленно воскликнула Марьяна, останавливаясь. – Вот так встреча! И я здесь! А это – мой муж. Он при штабе Добровольческих войск.

– Добрейший вечер! – по-старинному, с поклоном поздоровался знакомый, прищуривая светлые наблюдательные глаза. – Если не ошибаюсь, с вами, мадам, мы по-соседски в Ростове пили чай? На Малом проспекте, в доме шестьдесят один? И зовут вас Марьяной. Как толстовскую героиню.

– Да! Я вас сразу узнала. Жаль, что дочь ваша оказалась в эвакуации, – вздохнула Марьяна и шепнула Павлу: «Это – Сургучев, писатель».

– Хотел забрать Клавдию с внучкой в Париж. Не удалось. А в Ставрополь прорвался. Навестил родные могилы. Увы, город уже не тот. Казанский собор разрушен. Воронцовскую рощу на треть вырубили. Один бульвар не тронули…

– Что это вы купили, если не секрет? – указала Марьяна на зажатый под мышкой том.

– Редчайшее издание библии! Начало девятнадцатого столетия. Вот такую же наверняка читали Пушкин и Гоголь. Я по натуре – старовер. Исповедую прошлые ценности и духовные, и божеские. И нахожу в этом удовлетворение и просто радость. Мы, эмигранты, люди закаленные. И по-прежнему мысленно живем в былой России, говорим и пишем на ее языке. Вы, господин офицер, также первой эмигрантской волны?