[46] и колбасы, предстояло до глубокой ночи…
– Ну, спасибочки за работу, – двумя пальцами держа полную рюмку, благодарила старая хозяйка. – Оно, конечно, трошки не вовремя. Мясоед кончился, а мы надумали… Деваться некуда. А то кабан и нас бы с девками сожрал… Ревел с голоду. Тощий! Сало в два пальца… А вам, мушшины, – спасибо. Чистенько зарезали. Ну, господь простит.
Оборвав речь, она зажала нос пальцами левой руки, широко открыла малозубый рот и опрокинула в него рюмку. Так в хуторе пили женщины, не выносившие запаха сивухи.
Обедали с толком и расстановкой, обсуждали местные новости и сводки Совинформбюро.
– Чудок наши войска поднажмут – и до Берлина достигнут, – убеждал всех зарумяневший, пьяненький дядька Михаил. – Верно, Петр Андреич? Уже Белград и Варшаву освободили. За Будапешт дерутся.
– Бывал я там. Аккуратный город, – неожиданно поведал иногородний. – В венгерском плену три года пробыл. В Первую мировую.
– И как же у них? Чем занимаются? – оживилась Таисия, откидываясь на спинку стула, – как на показ! – сбитая, полногрудая, молодая. – На кого скидаются, венгерцы эти?
– Такие же, как мы, – подумав, определил Петр Андреевич. – И чернявых, и рыжеволосых много. Народ смешанный. А язык мадьярский – особый. Чиновники могут и по-немецки, а большинство говорит по-своему. Я не сразу стал понимать. Поневоле пришлось. Нация, скажу я, чистоплотная и работящая. По-умному жизнь устроена. Друг к другу относятся с уважением. Тому и детей учат. А как работают? Разумно! У нас натура такая: гуляем, ленимся, а как припечет – жилы тянем. А у венгров – по-иному. Поднимаются чуть свет. Хорошо покушают, по стакану вина выпьют. Надевают кустюмы и, опрятными, едут в пролетках. На месте работы, – в поле, в саду, на лугу ли, – переодеваются. В полдень – обязательно отдых. Трудятся по часам. Глядь – солнце на закате. Помылись, в кустюмы вдягнулись и – вожжи в руки. Домой!..
– Нам такая жизня не подходит, – перебила тетка Устинья. – Могет, у них наделы малюсенькие. А мы в летнюю пору денно и нощно горбим, а не управляемся. Хоть при атаманской власти, хоть и в колхозе. Потому как люду мало, а земли – краю не видать!
– Это есть. Только я о порядке работы говорю. Про устройство жизни.
– А какие же там женщины? – хохотнула Таисия. – Лучше нас?
– Лучше вас, ягодок, нигде нема! Я в Ростове повидал. И армянок, и персиянок, и… этих… курдянок… Нет! – громогласно заключил дядька Михаил. – Против казачки нет краше!
Лидия и Таисия улыбались, отстраняясь от обнимающих рук Наумцева, не утратившего мужской прыти. Тетка Устинья опять отлучилась к печи, загрохала конфорками.
– Что ж вы молчите? Согласны аль нет? – допытывалась Таисия, подмигнув Лидии.
– Как вам сказать… Красота разная бывает, – резонно ответил гость.
– Например? Признавайтесь, по молодости, у вас отбою от невест не было. И сейчас вы мужчина собой видный, а тогда и подавно! – приставала, улыбаясь, захмелевшая Таисия.
– Меня отец рано женил. На фронт я ушел, имея дочь. Когда контузило и оказался в плену, больше всего о них скучал. И гибели минул, и к хорошим людям попал, мадьярам, а дом не забывал, – стал степенно рассказывать Петр Андреевич. – Нас, невольников, держали в лагере. Приезжали на смотрины зажиточные венгры, и кто понравится, увозили с собой. Моим хозяином оказался Янош, старик шибко придирчивый. Определил меня кучером. А к лошадям я с детства привык. Родом с Южной Украины. Да… Стараюсь, холю лошадок. Они и вправду особой венгерской породы, собою неказисты, но гривасты и быстроноги. Шерстка так и лоснится! Выкормлю, уберу в денниках, запрягу в пролетку и – жду команды. Янош трех батраков держал. Занимался виноградарством и скот племенной разводил. По Буде и Пешту кружим, в суседние городки заворачиваем. Скажу так: относился он ко мне уважительно. Кустюм купил и рубашки. Кормил со своего стола. Говорят, дескать, мадьяры к вину охочи. Действительно, у них скрозь[47] виноградники. У каждого в погребах – бочки. Но как пьют? Обычно после еды. Вместо узвара. И бодрыми становятся, и настроение веселое, и разума не теряют. Водку не глушат. В меру принимают. У них она «палинкой» именуется. Так, вроде сливового самогона…
– О! Мы еще за Прощеный день не выпили! – запоздало вспомнил Кузьмич, беря бутылку. – Остатки сладки!
– Чтоб нас так простили, как мы их просили, – шутливо говорила Таисия, поочередно чокаясь с рюмками гостей. – Чтоб век не забыли, как мы их любили!
Тетка Устинья тоже выпила и уже было прокашливалась, собираясь заиграть песню. Но дочь остановила ее, настойчиво выкрикнула:
– Вы, Андреич, не хитрите! Рассказывайте про любушку. Я же чую, она была там…
– Была. Только вспоминать недосуг. Да и поздно уже, – твердо осадил молодайку гость. – Одно скажу. Богатая была. Крепко привязалась. Молодость… И все же тянуло к родным. Потому и подался домой, бежал из плена. С молитвой через границу перешел, хотя стреляли по мне не раз… Многое повидал. Жизнь у всех нелегкая. Только иные ее под себя гнут, без чести и совести. Другие держатся божьих заветов. Таким на свете тяжелей. Зато перед иконами легче!
Петр Андреевич отер усы платочком, убрал его в карман пиджака и встал, чинно простился с хозяйками и Кузьмичом. Хуторской балагур, донимаемый зудом поведать свою историю, завел без промедления:
– Вы трошки потерпите, не затягивайте песняка. Особый случай. Нонче как раз Прощеное воскресенье. И потому на спомин пришел… Вот учит нас библия за все прощать. Тебе по левой скуле, ты – правую подставляй. Не убий. Не укради. Не прелюбодействуй. Ну, и по списку. Законы хорошие. Правда, большевики их отменили. И церквушку, что открыли при немцах, превратили в амбар. Опять бог без надобностей. Так-то оно так. Опиум и сплошное заблуждение. Одначе передам то, чему лично был пострадальцем. В предвоенный год, осенью, может, помните, послали меня на выставку в Ростов. Как ударного пчеловода. Ишо из райцентра – человек десять. Поселили в Доме колхозника, кормят, как буржуев. При столе каждому – тарелка, вилка-ложка. А главное – никелированный ножик! Так и горит, что зеркало… И тут, поверите, грех обуял. Закартило такой нож забрать с собою. Рассуждаю: на кой он ляд? Тупой, сталь мягкая. А желание стырить все дюжей! Да. Вот напоследок собирают нас в обкоме, раздают подарки. Я статуйку Сталина получил. Опосля угощение затеяли. Ажник дрожью меня взяло! И так-таки незаметно цопнул подручный этот ножик и за голенище сапога – ширк! С ребятами решили ишо по малости добавить. Пошли к порту. А я Ростов дюже знаю, потому как терся в нем и повадки воров изведал. Заворачиваем в рюмочную. Заказываем мудеру. Прикушиваем винцо, а беды не чуем!
– Эка тебя понесло, Кузьмич. Закругляйся! – рассердилась тетка Устинья, торопя засидевшегося говоруна. – Уже чугуны накалились. Некогда!
– Не чуем беды, а она – за плечами. Трое нас, казаков. А их, воркаганов, пятеро. Зырятся нагло, в припор. «Эге, – думаю. – Это же чистые жиганы». Намекаю землякам, к выходу – шнырь! И как ударились бечь по спуску! Должно, версты три, как жеребцы, отскакали, покель к милицейскому посту прибились. Ну, думаю, спаслись. Слава богу. Когда гляжу, мой сапог, куда я ножик сховал, по голенищу рассечен, попротыкан. А нож и вовсе потерялся! А сапоги те, яловые, неделю назад куповал… Вот наука! Не укради, а я украл. И сапога лишился, и того ножичка дурацкого.
В этот момент хлопнула входная дверь и с ревом вбежала Танька, в заляпанных сапожках, в съехавшем набок платке. Следом – Федюнька, с искаженным от страха, заплаканным лицом. Он с разбегу кинулся к Лидии, замершей от неожиданности.
– Мама! Маманюшка! Там деда Степан… – захлебываясь, дрожа, частил Федюнька, оглядываясь на дверь. – Я видел, он по тому берегу шел и на нашу хату глядел…
Тетка Устинья, не растерявшись, достала из-под божницы бутылку со свяченой водой, слила на ладонь, трижды умыла казачонка. Он стал реже всхлипывать, умолк. А Танька рассказала, что они пошли на речку смотреть промоины, с клокочущей, быстрой водой, и вдруг Федька заорал, пожег к дому, заодно всполошив и ее. Правда, она оказалась резвей, обогнала короткой дорогой. Лидия засобиралась домой, успокаивая сынишку. И Кузьмич с улыбкой подбадривал впечатлительного мальца.
– Это видимость одна, родной. Причудилось. И ты зазря не лей слезы! Папка у тебя – геройский. Держи хвост пикой!
Но тетка Устинья, вздохнув, покачала головой:
– Не к добру это, не к добру. Ишо и на хату вашу смотрел… Ты, Лида, освященной водицей все углы окропи и лампадку не туши. Нехай все время горит…
Решением Ставки 5-й Донской казачий корпус, только что вступивший в бой за Мишкольц, был передан в подчинение командующего 3-м Украинским фронтом Толбухина. Безостановочным маршем, в распутицу, казаки пересекли Венгрию с крайнего северо-востока до южной оконечности, отмахав, полтысячи верст за десяток дней! Форсировав Дунай, Горшков сосредоточил корпус на балатонском берегу, в Шиофоке. 25 декабря донцов бросили в прорыв на участке фронта Саар – Чакваар, а уже на следующий день они дрались у Секешфехервара. В то же время два наступающих клина 2-го и 3-го Украинских фронтов, пронизывая эшелонированную оборону неприятеля, соединились северо-западнее Будапешта. Мощнейшая немецкая группировка угодила в западню!
2 января немецкий танковый корпус и дивизия мотопехоты пытались выручить окруженцев, нанеся концентрированный удар в восточном направлении. В районе Бичке, где оборонялись казаки, противник достиг-таки шоссе, ведущего к Будапешту. Пять дней и ночей скопища немецких танков, самоходок, бронемашин беспрерывно накатывались на позиции донского корпуса.
Однако 7 января, изменив вектор удара, гитлеровцы ринулись вперед уже силами шести танковых дивизий, двух полевых и кавалерийских бригад. Смертоносная баталия взъярилась у Замоля! И снова казаки не дрогнули, удерживали подступы к Будапешту вплоть до 12 января. Немцы маневрировали, их танковые части шныряли вдоль линии фронта, выискивая слабину в обороне донцов, чтобы вклиниться хотя бы на узком пространстве и развить наступление к венгерской столице. Внезапный контрудар Толбухина не только сорвал все планы по прорыву, но и крепко уменьшил численность немецких войск. Укрывшись за Балатоном, противник приступил к переброске формирований, к подготовке решающего штурма.