На доблесть и на славу — страница 7 из 80

– А папка его «фрицем» и «гадом» ругал, – упорствовал Федюнька.

– Аманат[5] твой папка, и уши у него холодные! Такое набуровил! Деда Павел об нас, казаках, печется и кровя проливает! Геройский он офицер!

– А форма у него немецкая была, – напомнил правнук.

– Он такую форму надел, чтоб к нам пробраться… Ну, отцопись, болезочка. Дюже некогда, – примирительно говорил Тихон Маркяныч и снова брался за дело, пока не подкарауливал мальчуган неожиданным вопросом.

Долго провожали последний вечер, не ложились. Первого усталость сломила старика, он отказался от еды и, помолившись, затих на кровати. Женщин встревожил сильный удар птицы в оконное стекло. Видимо, вспугнутая пичуга устремилась на обманный свет. Полина Васильевна перекрестилась.

– Чья-то душа, скиталица. Должно, Степина. Мечется без приюта… Так и мы будем… Об одном бога прошу: чтоб Яшенька вернулся, и вы были целы-невредимы… Не тягай чижелое, Лида, береги дитя! Мы с дедушкой свое пожили, а вам за жизню держаться.

Среди ночи Лидию разбудило невнятное, тревожное бормотание старика. Она окликнула его, отрывая от дурного сна. И тут же уснула сама…

А Тихону Маркянычу то ли снился сон, то ли грезилось наяву. Будто возник в спаленке неведомый гость, обросший шерстью. Старческий лик его портил поврежденный левый глаз. Но, в общем, вид этот чудодей имел вполне дружелюбный.

«Здорово ночевал, Тихон! – приветствовал он густым голосом. – Решил я напослед объявиться перед тобою! Домовой Дончур, хранитель твоего рода. Значится, надумал уезжать?» – «А куды деваться? Надо ноги уносить. Либо повесят, либо “шлепнут” товарищи». – «С чего ты взял? Отец за сына не ответчик». – «Лютуют чекисты без меры! Паша, сынок мой, прописал. А как нам с Полинкой милости ждать, когда Степана даже немцы уважали?» – «Негоже так! Оставайтесь. Я возьму вас под защиту». – «Спасешь, что ли ча?» – «Спасу». – «Нет, сударь, али как там тобе… Промеж людей, домовой, ты силов не имеешь. Супротив анчихристов в кожанках не выстоишь! А вот Лидуню и правнучка оберегай, окажи, сударь, помощь. Давно ли Шагановых охраняешь?» – «Почитай, три столетия…» – «Ого! На обличье неказист, а здоровье – железное! Погоди, а не ты ль помог мине окрепнуть?» – «Догадался, старик?» – «Значится, дал ишо пожить? А зачем?» – «Это не в моей власти! Я только помог». – «Ну, тогда, Дончур, спасибочки. А болтать – не час, скоро подниматься. Прощевай… Да! Ты, помнится, табакур. Я на чердаке самосада припрятал. Забирай!» – «Не поминай лихом, хозяин. Служил я верой-правдой…» Тут чудодей полохнул в горницу, услышав крик дагаевского кочета, и у порога скрипнула половица… Тихон Маркяныч, очнувшись, приподнял голову и с изумлением огляделся. Тишина и мрак цепенели на дворе и в хате. Гудела только печь, отзываясь на порывы ветра. Чуть погодя к шуму присоединились какие-то струнные звуки, выводящие тревожно-простую мелодию; заглушая их, точно бы ухнул барабан, – и снова пламя улеглось, протяжливо зарокотало.

– Не печка, а цельный оркестр, – спросонья промолвил Тихон Маркяныч и зевнул. – В остатний разочек слухаю…

Уезжали в бестолковом переполохе. Староста Шевякин дал команду срочно прибыть на майдан, так как немцы ушли из Пронской и не ровен час нагрянут красноармейцы. Второпях Тихон Маркяныч забросил узлы с вещами, стал укладывать съестные припасы: мешок картошки, жбанчик смальца, бочонок меда, сумку с бабышками и сухарями, не забыл и пару чугунков. Выехав на улицу, Тихон Маркяныч передал вожжи сонному Федюньке. А сам скорехонько взналыгал и вывел корову, шарахающуюся после длительного пребывания в сарае, привязал ее к задку фурманки. Всей семьей на дорогу присели. Тихон Маркяныч, надевший старинный тулуп, грузно поднялся с табурета, сокрушенно махнул рукой:

– Ну, возврата теперича нет! С Господом Богом!

Он чуть помешкал, думая, забирать икону Георгия Победоносца или оставить? И круто повернулся к выходу: пусть освящает курень да помогает всем его жильцам…

Расцеловались. Полина Васильевна, в зимнем, с лисьим воротником, пальто, справленным перед войной, в черном шерстяном платке и валенках с калошами, выглядела столь непривычно, что Федюнька нахмурился. А может, ощутил детским сердечком неизбежность разлуки.

– Не журись, кровинушка, – пыталась ободрить его бабушка, а у самой дрожал голос. – Слухай маму, не балуйся… Смотри, жалей ее и не разрешай тягать чижелое. А мы, даст бог, поскитаемся, да и – задний ход.

– Как дюже соскучишься, так и приезжай, – посоветовал внучок, у которого вдруг покосилась нижняя губа, но он быстро прикусил ее и сдержал слезы.

– Загадывать не будем, – вздохнула Полина Васильевна и, став на деревянную спицу колеса, ловко забралась в повозку, угнездилась на кучерском сиденье рядом со свекром. Несло снежком. Мутное брезжило утро. Тихон Маркяныч, прихвативший вожжи толстыми рукавицами, гикнул и подхлестнул кнутом мерина. Подвода загромыхала по мерзлой земле, за ней, как на аркане, повлеклась испуганная буренка. На земле, прикрытой снежной пеленой, четко отпечатались следы ее ног, лошадиных подков, колес. Лидия, держа сынишку за руку, с опухшими от слез глазами, пошла следом, провожала родных до майдана, стараясь покрепче, на всю жизнь запомнить их лица. Старик не оглядывался. Очевидно, опасался смалодушничать, повернуть вспять. А Полина Васильевна сидела вполоборота и махала рукой в белой козьей варежке, исподволь вытирая щеки.

Напротив церкви уже ждали три подводы. Шевякин, с женой и дочкой-невестой восседал в поместительной телеге, к которой также была приналыгана корова. Звонаревы оказались дальновидней всех: натянули на деревянных дугах брезент над своей подводой, придав ей вид цыганской кибитки. Поодаль стояла линейка, в которой отважились ехать на пару Анна Кострюкова и Ковшаров Филипп, накануне ушедший из семьи. Его провожали, не боясь людских пересудов, законная жена Анисья с дочуркой, причитая в голос.

Тихон Маркяныч подвернул лошадей, заезжая сбоку, и задохнулся от гнева! Управлял подводой Звонаревых дед Дроздик. При виде двурушника Тихон Маркяныч ястребом слетел с фурманки, занес кнут. Птичий угодник оглянулся и покаянно опустил голову.

– Бей. Виноватый…

– Не бить… Убить тобе мало! Пакость такая!

– Прости, Тиша, по старой дружбе! Язык мой, должно, черт подковал.

– Зараз мараться не стану. Но попомни: лучше сторонись… – непримиримо бросил Тихон Маркяныч, снова забираясь в фурманку, все же несколько умиротворенный принародным раскаянием брехуна. А тот, поторапливаемый старостой, уселся на облучок звонаревской кибитки и тронул лошадей, за ним погнал рослого жеребца, запряженного в линейку, Филипп. Полина Васильевна, встретив взгляд Аньки, испытующий и самодовольный, вспомнила давнее:

– Правьте за старостой. Я эту хлюстанку зрить не могу!

Свекор подождал, пропустил подводу Шевякина вперед и поехал последним, замыкая обоз. С ехидцей заметил:

– Кумпания как на подбор!

Уже за околицей Полина Васильевна всполошилась, стала хватать и развязывать узелки. И вдруг, учащенно дыша, проговорила:

– Платочек пропал. С землицей. Либо забыла, либо кто взял. Поворачивайте домой. А мы их догоним!

– Домой? Да ты в своем ли уме, Полина? За несчастьем? Не поверну! И не проси!

– Тогда на кладбище завернем.

– И туды не поеду! Аль примет не знаешь? Рази можно на погост заводить коня, собираясь в путь? Окстись! Ну, забыла землицу – и бог с ней. Покойники не обидятся. Главное, мы иконку старинную взяли, какой прадеда благословляли, а я вас со Степой. Они не воскреснут. А нам – ехать да ехать!

Полина Васильевна вздыхала до тех пор, пока их подвода не поравнялась с кладбищенской изгородью.

– Остановите! – крикнула таким властным голосом, что Тихон Маркяныч вздрогнул и, заваливаясь назад, натянул вожжи. – Заезжать не станем. А зайтить можно!

Шла по степной дороге, присыпанной снежком, немолодая казачка. Светлым-светло было окрест. И среди неоглядной белой равнины, на взгорке, крылом трепетал на ветру, одиноко чернел вдовий платок.

6

Над Ставрополем – буранная ночь, багровое полотнище множественных пожаров. Тяжелый навес туч. То сгущается тьма от снегопада, то разрывается огненными вспышками. Ветер раздувает пламя, несет его от дома к дому, языкастые огневища карабкаются на высокие крыши, деревья. Мнится, рыжепалая дьявольская длань шарит в подоблачье и падает на город…

Тремя мощными потоками по ярам и оврагам вливались батальоны 1179-го полка в лесистую низину, на холмы, к исходным рубежам атаки. Захватом в несколько километров, в метельной мгле, двигалась русская рать, из-за маскировки лишенная возможности использовать лошадей, и потому по-бурлацки тащившая пушки – сливались шаги в тяжелый гул. И эта скрытность, размах наступательного маневра полнили души солдат тревожным ожиданием, заставляя искать успокоение в привычных и простых действиях, в ходьбе, в коротких шутках. А впереди, за урезом высот, высокими волнами плескалось море огня, точно на картинах средневековых мастеров, изображавших Апокалипсис.

Автоматчики Заурова обогнали головную группу батальонной колонны и канули в снежную темень. Яков вел бойцов, ориентируясь по неровной черте крыш, проступающих на фоне зарева. Их стала постепенно закрывать громада Мамайской горы, в темной щетине леса. До нее было километра полтора. И при благоприятной ситуации отделение проникло бы в город задолго до начала штурма.

Холод подгонял. Шли разреженным строем, стараясь не шуршать прихваченной морозцем палой листвой. Изредка расступались полянки, и справа, на восточной окраине, на скатах холмов становилась видна панорама боя: вспыхивали зарницы орудийных залпов, чертили даль трассирующие пули, звездочками загорались одиночные выстрелы винтовок; басовитый гул, треск, поквакивание минометов, – вся эта страшная музыка войны разносилась, несмотря на вьюгу, на многие километры. Полки Короткова и Львова усилили натиск, прикрывая выдвижение соседних подразделений.