Видимо, мое волнение как-то передалось и ему. Он опускает кисть в воду, приглядывается ко мне. Спрашивает с несомненным итальянским акцентом:
— Совьет?.. Моску?..
Я удивленно киваю головой. Он улыбается и крепко жмет мою руку…
Потом он вынимает откуда-то из жилета визитную карточку.
— Антонио Бин. Художник. Париж. Монмартр.
Он помешал нашему свиданию с Джиокондой. Но то, что он рассказал мне, было настолько важным, неправдоподобным и убедительным для меня, что я простил Антонио Бина.
Он действительно итальянец из Болоньи. Но в Париже живет уже сорок один год. Он был старым другом Пикассо. В газетах его называли последним леонардистом. Да, он писал только копии полотен Леонардо да Винчи. Выставки этих копий, автолитографий, репродукций устраивались во всем мире. Он вынул из другого жилетного кармана старую, истлевшую на сгибах итальянскую газету и показал мне статью, обведенную красным карандашом. В статье очень хорошо отзывались о его работах. Был помещен портрет и большая репродукция «Тайной вечери». Он написал за свою жизнь сто семьдесят одну Джиоконду.
Сердце мое ожесточенно забилось. Я вспомнил две буквы «А. В.» и цифру «112».
Художник сосредоточенно вспоминал, нахмурив свой высокий лоб:
— Да… Это было вскоре после войны. Сюда в Лувр пришел русский генерал. Это было очень странно. Генералы почти никогда не посещали Лувр. Марс интересовал их больше, чем Аполлон. И этот генерал специально искал Джиоконду… И он долго стоял вот здесь, на этом месте, рядом с моим мольбертом. Я вспоминаю. У него было странное обожженное лицо. Мы разговорились с ним. Он немного говорил по-французски. Он купил у меня Джиоконду. Это была первая Джиоконда, которую я написал после войны; мне кажется, что это была моя лучшая… Я даже хотел оставить ее у себя и не хотел брать у него денег… Но мне чем-то очень понравился этот обожженный суровый солдат, так любящий искусство. Он мне назвал свою фамилию, но я забыл ее. Позвольте, — встрепенулся Антонио Бин, — позвольте. У меня ведь есть тетрадь, где я отмечаю, к кому попали мои полотна. Во время войны, в Сопротивлении, я потерял все старые тетради. Но я завел новую… Он мне оставил автограф.
Художник вытащил из ящика под мольбертом тетрадь в черном коленкоровом переплете. Открыл ее. И на первой странице под номером 112 я узнал широкую размашистую подпись моего старого друга Пантелеймона Тимофеевича Кузнецова…
Это было 2 апреля 1960 года в 11 часов 13 минут по московскому времени в Лувре.
И это все не сказка, не выдумка, а реальная жизнь.
Джунгли
Тридцать первого августа 1939 года Пьер Трувиль выступал в своей коронной роли Отелло. Дездемоной, как всегда, была Аннета Мишле. Несмотря на необычную для предосенних дней жару, театр был переполнен. Пьер получил много цветов: пылающей красной гвоздики, белых и желтых роз и предвестников наступающей осени — пышных фиолетовых хризантем.
Возвращались из театра вместе с отцом Аннеты, доктором Мишле. Сидели в машине, точно в благоухающем цветнике.
Ночь была очень хороша. Доставив старика домой, решили пройтись пешком и поужинать у Мильпо. Аннета рядом с высоким и широкоплечим мужем казалась совсем миниатюрной. На улицах многие узнавали их и, улыбаясь, раскланивались.
Кафе Жана Мильпо «Старая Франция» находилось неподалеку, на набережной Сены. Даже в этот поздний час оно было переполнено. Увидев актеров, Мильпо радушно поднялся им навстречу и освободил для них постоянный столик Трувиля, в углу за колонной.
— Вы сегодня особенно хорошо пели, мадам Аннета, — сказал Мильпо, откупоривая бутылку бургонского из своего особого фонда. — Мне удалось послушать первые два акта. А господин Пьер… ах, господин Пьер… Сколько уж раз слушаю вас в этой роли и с каждым разом все более восхищаюсь. Прекрасный спектакль… Как жаль, что не мог послушать Поль. Он ведь так ценил вас. Наш герой сейчас далеко, — он нагнулся к самому уху Трувиля, — на самой немецкой границе…
Подошел знакомый сухощавый офицер в форме полковника генерального штаба. Целуя руку Аннеты, он, смеясь, пробасил:
— С вашего разрешения, господин генерал. Да не падет на мою голову гнев и ревность неукротимого Отелло.
Завязался легкий разговор о театре, музыке, осеннем салоне. Потом полковник танцевал с Аннетой. Пьер устал и, прикрыв глаза, почти не слушал пустяки, которые рассказывал Жан Мильпо.
В третьем часу ночи в кафе вбежал молодой офицер. Отыскав глазами полковника Бриссо, он направился к нему и передал небольшой пакет. Полковник вскрыл пакет. «Войска Гитлера перешли польскую границу», — тихо сказал он Трувилю и, попрощавшись, быстро вышел из кафе вместе со своим адъютантом.
Когда линия Мажино была обойден… немцами и войска Гитлера двинулись к Парижу, Пьер Трувиль ушел в армию.
Это решение было принято им уже давно, в первые месяцы войны, и не раз он пытался осуществить его. Но друзья отговаривали Трувиля.
— Куда вы торопитесь, Пьер, — пожимал плечами доктор Мишле, дымя своей неизменной трубкой. — Неужели вам захотелось сменить главные роли классического репертуара на роль статиста в фарсе господ Гамелена и Лаваля? Сменить Шекспира на Петэна? Неужели вы не видите, что эта дурацкая война похожа на плохую пьесу в исполнении провинциальных актеров? Они пугают этого немецкого ефрейтора линией Мажино. А тот даже не делает вида, что ему страшно. Подальше от политики, Пьер! Занимайтесь искусством. Понятно?
Аннета молча поддерживала своего отца. До войны они собирались совершить турне по Европе, побывать на родине Шекспира. Их давно приглашали туда. Неужели это теперь не осуществимо?
Но Пьер с каждым днем становился все мрачнее. Раньше он почти не заглядывал в газеты, а теперь лихорадочно просматривал целые кипы. «Тан», и «Фигаро», и «Попюлер», и даже «Юманите». Он читал до головной боли и все же не мог разобраться в происходящих событиях.
Он видел одно, что Франция, его любимая Франция, переживает трагические дни, что сейчас нельзя быть в стороне от политики.
Пьер Трувиль был мулат. Отец его, писатель Мадагаскара, человек высокой и тонкой культуры, дал ему блестящее воспитание; Пьер учился в Париже, кончил Римскую консерваторию. Мать-француженка прекрасно играла на скрипке; с юных лет Пьер полюбил Гуно и Массне, Мейербера и Берлиоза. Он всегда считал себя французом, и все французское было дорого ему. Он любил парижские каштаны и мостовые Сены, соленый воздух Марселя и голубые волны, набегающие на песок Ривьеры, скалы в Этрета и ажурный каркас Эйфелевой башни. Он дружил с угрюмым парижанином Антуаном Мишле и толстяком бургундцем Жаном Мильпо, женился на маленькой белокурой Дездемоне, своей Аннете. Все это была Франция. Его страна. Да и он был одним из любимейших певцов Франции. Его темно-бронзовое лицо с правильными красивыми чертами (негра в нем можно было узнать только по цвету кожи) часто улыбалось французам с экранов. Его голос разносило радио. В тысячах патефонов кружились пластинки с напетыми им песнями. И не было французского города, где бы не знали и не любили Пьера Трувиля.
Ранней весной сорокового года он пришел в штаб полковника Бриссо.
Полковник принял его очень любезно, усадил в глубокое кресло, угостил сигарой, внимательно выслушал.
— Нет, — сказал он, покачав головой. — Я против брака Мельпомены и Марса. Французская армия может пока обойтись без вас, Трувиль! Лучше продолжайте командовать войсками венецианцев.
Пьер помрачнел. Никто не хотел понять его. Ни ворчливый профессор Мишле, ни Аннета, ни этот вежливый полковник. Он настаивал.
Полковник стал суше, холоднее.
— Давайте говорить откровенно, Трувиль. Куда я вас направлю? Сенегальских полков под Парижем нет. Хотите ехать в Африку, в Алжир или на Мадагаскар? Не будьте смешным, Трувиль! Возвращайтесь в театр.
И все же Пьер Трувиль ушел в армию. Старик Мишле, прощаясь, крепко пожал ему руку, а маленькая Дездемона долго плакала.
В пятидесяти километрах от Парижа, на перекрестке дорог, лейтенант Поль Мильпо остановил на отдых свою роту, или, вернее, то, что осталось от роты. Нашли какой-то полуразрушенный сеновал и уткнулись в сено, даже не сняв сапог и снаряжения. Многие свалились прямо на траву.
Лейтенант не мог заснуть. Он сидел на пне у сарая, пустыми глазами уставившись на широкое, изрытое воронками шоссе. По шоссе сплошным потоком двигались люди. Солдаты всевозможных родов войск вперемешку с беженцами. Старики, женщины, дети. Колясочки, заваленные всевозможным скарбом, нагруженные велосипеды. И неожиданно за детской коляской возникало зенитное орудие.
Связь с командованием давно была потеряна. Лейтенанту казалось, что его рота — единственное регулярное подразделение, уцелевшее от славной французской армии.
— Не спите, господин лейтенант? — сумрачно спросил, подходя, высокий, очень худой сержант в выцветших голубых штанах, — Да, трудно заснуть…
Он сел рядом. Видно, ему необходимо было поделиться раздумьями, дать выход своей тоске и своему гневу.
— Я парижанин, господин лейтенант. Когда я был зимой в отпуске, я слышал на митинге речь господина Марселя Деа — социалиста. Он так красиво пел о нашей могучей армии! Он болтал о том, что Париж в безопасности, что линия Мажино неприступна и что мы должны помочь несчастным финнам, которых хочет скушать русский медведь. Русские с финнами давно помирились. И, оказывается, русский медведь вовсе Не обладал таким страшным аппетитом. А мы вот здесь, под Парижем, в пасти фашистского волка. И кажется, пасть эта скоро захлопнется…
Мильпо знал, что бывший учитель истории сержант Форжерон держался довольно свободных взглядов. Однако так откровенно он еще никогда не говорил со своим офицером. Но что мог ответить ему лейтенант? Форжерон был прекрасным солдатом и в эти трагические дни больше других — старался поддержать воинский дух роты.
— Я не знаю, что говорил Марсель Деа, — сухо сказал Мильпо, — не знаю и не хочу знать. Мы — солдаты, и мы выполним свой долг до конца.