На Двине-Даугаве — страница 13 из 50

— Откуда тогда у тебя все это: стек, кавалерийская фуражка, перчатки лайковые… Одеваешься ты — дай бог барону Тизенгаузену.

— Я уроки даю. Сейчас, если считать Жмиля, у меня уже четыре урока. Хватает.

— Выходит, отец тебе вовсе и не посылает денег?

— Нет. Наоборот — я посылаю домой. Матери. Недавно послал восемь рублей. У нас в семье пятеро. Приходится помогать.

Гриша даже заворочался на кровати; дело было непонятное.

— Не возьму в толк: зачем тебе врать-то было? «Лех-Леховичи… Со Львом Сапегой…» Зачем?

— Ну, нравилось. Казалось интересным.

— Что ж интересного, если ничего этого на самом-то деле не было?

— Ну, какой ты! Вот Тараса Бульбы тоже, скорей всего, не было, а тебе ж интересно про него…

— Как это так — не было Тараса?! — забыв про все, закричал Гриша.

Проснулся Зыбин, заворчал:

— Кто орет?

Потом — видно, вгляделся в предрассветный сумрак — сказал со злостью:

— Словно институтки — по ночам секретами делятся!

Наступило долгое молчание. Потом Зыбин снова захрапел самозабвенно, с подвыванием.

— Экая дубина! — прошептал Сергей. — Гриш, так, значит, ты мне не веришь?

— Я ж сказал: соврал один раз… Потом привыкнешь, так и будешь врать.

— Я волю буду в себе закалять! Не веришь?

Гришу легко было рассердить и легко разжалобить.

Бабушка говорила, что Шумовы все такие: сердитые, да жалостливые, потому и доли им нету.

Ему стало жалко Сергея:

— Ну ладно, верю…

Потом опять задумался: чудак все-таки Лехович. Сергей тоже молчал. Потом оба уснули незаметно.

Грише снился ксендз Делюль. Накрытый конской попоной, он с грохотом и лязгом мчался по сверкающему полу актового зала.

13

Сон был неспроста. На следующий день Делюль вышел на урок из учительской третьим. Небывалый случай в истории реального училища! Оказалось, его задержал по какому-то случаю директор.

И нужно же было этому случаю произойти, когда Дерябин ставил на ксендза две последние ставки: свою и Гришину, больше денег не было ни копейки! Весь месяц перед этим тянулась полоса неудач. Опаздывал известный до тех пор своей точностью Мухин. Первым ни с того ни с сего выходил законоучитель, отец Гавриил. Все перевернулось!

Дерябин ходил злой, угрюмый. Не вытерпев, он напал на Гришу:

— Ловок ты, погляжу! Ходит себе ручки в брючки, а я за него играй! Тебе и горя мало, не свои проигрываешь.

— Я тебе отдам!

— А откуда возьмешь?

«Да. Откуда взять денег?»

Гриша замолчал, покраснев от стыда.

— Ты, говорят, зубрила-мученик, — продолжал придираться Дерябин: — на пятерках гонишь.

— Нет, не на пятерках. По чистописанию у меня тройки. А деньги я тебе отдам, не бойся!

Дерябин вдруг утих — то ли потому, что по чистописанию у Гриши тройки, то ли от упоминания о деньгах.

— Ну ладно, Гринька. Я это с досады на того черта в юбке, на Делюля. Ведь экая подлость! Кто бы от него ждал? Ты на меня не сердись.

— Я не сержусь.

Гриша и в самом деле не сердился. На кого ж сердиться? На себя?

Дерябин постоял и ушел понурясь.

Откуда взять денег? Написать домой отцу — нет, не повернется рука.

В это время к Грише подскочил Никаноркин и нарочито писклявым голосом крикнул:

— Держи! — и сунул что-то Грише в карман.

Гриша вытащил из кармана два двугривенных.

А Никаноркин уже ускакал. И издали крикнул:

— Я все знаю!

Востроносое его лицо показалось Грише прекрасным. Гриша забыл в эту минуту и о двугривенных и о тотализаторе… Не в этом было дело.

Сколько у него теперь друзей! Довгелло. Никаноркин. С некоторой натяжкой к друзьям можно теперь отнести и Сергея Леховича — все-таки он оказался своим человеком, не барином. Жалко только, что он такой врун.

Потом вспомнился почему-то Арямов. Ну, этот если и не друг (как может быть другом Гриши такой большой человек?), то добрый знакомый. В самом деле, Федор Иванович держался с Гришей дружелюбно: при встрече, посмеиваясь, называл его кумом пожарным, а иногда спрашивал, взяв Гришу за плечо: «Как дела, мужичок?»

А Дерябин? Разве это не друг?

Вспомнив о Петре, Гриша скорей, чтобы успеть до звонка, побежал к нему в первый класс и отдал деньги.

Дерябин обрадовался, подкинул, любуясь, двугривенные на ладони, но не забыл сказать:

— Здесь только сорок копеек. За тобой еще двадцать.

— Ладно.

— Теперь играю только на Делюля, слышишь? Верное дело!

— Слышу. Ладно.

Нет, вышло совсем не ладно. Дерябин поставил ставку на Делюля — и ксендз вышел опять вторым. Что за притча! Дождавшись четверга — это был Делюлев день, — Дерябин упрямо поставил опять на него, и ксендз снова вышел вторым. Скоро и сорок копеек были проиграны.

Все пропало, все спуталось: теперь Дерябин и не помнил уже толком, сколько он поставил за Гришу, а сколько за себя самого.

А Гриша помнил только одно: из долгов ему теперь не вылезти. Он был должен Стрелецкому — там, наверное, уже наросло до рубля, — потом Дерябину и, наконец, Никаноркину.

На уроке чистописания он сидел смутный, задумчивый.

— Ты куда пером тычешь? — сердито прошептал Никаноркин.

Гриша встрепенулся и посадил в тетрадь кляксу.

— Ну вот! Держишь перо, как полено! — проворчал Никаноркин.

— А тебе какое дело?

— Да ты что ж, малец, не понимаешь: тебе теперь нужно на круглых пятерках учиться…

Тут к их парте подошел учитель чистописания, и разговор оборвался.

После урока Гриша спросил Никаноркина с обидой:

— Это почему ж я должен на круглых пятерках учиться? И так уж ребята дразнят: зубрила-мученик!

— Ты-то зубрила? Знаю, какой ты зубрила. Ты дома и учебников в руки не берешь…

— Да тебе какое дело, спрашивается?

— Отвечается: соседское. По-соседски помочь хотел.

— А ты б себе помог. Сам только по чистописанию и получает пятерки, а по русскому — три с минусом.

— Чумовой! Ты всегда был чумовой. Не понимаешь: раз у тебя нет денег расплатиться со Стрелецким, одно тебе спасенье — учиться отлично. Тогда и надзиратель ничего тебе не сделает. Стань первым учеником…

— Это ты чумовой, а не я.

— Стань первым учеником — и никто тебе тогда не страшен.

— Сам знаешь: первым будет Персиц.

— У него круглых пятерок нет.

— Зато нет и троек, как у меня.

— Чтоб не было троек — это от тебя зависит.

— Отстань! Умник нашелся! Не умею я писать красиво.

— Чистописание труды любит. Ты привык все на лету схватывать, а тут потрудиться надо.

— Отстань!

Но Никаноркин не отстал:

— Приходи ко мне сегодня вечером.

— Это с какой же радости?

— Будем вместе заниматься.

— Спасибо!

— Ну, орехи будем щелкать. Согласен?

— Откуда у тебя орехи?

— Да уж найдем. Приходи, у меня отец в Ригу уехал.

Слова о том, что отец Никаноркина уехал, заинтересовали Гришу больше, чем орехи. Тоже не сладко сидеть все вечера в квартире Белковой. Ему почему-то представился совсем пустой дом — отец-то Никаноркина уехал. В таком доме хоть на голове ходи! А может, и в самом деле орехи есть…

К вечеру он пошел прогуляться, взяв, впрочем, с собой тетрадку для чистописания, и ноги как-то сами собой принесли его на улицу, где жил Никаноркин. Вечер был совсем синий, выпавший снег к тому времени лег уже прочно, дома стояли принарядившиеся, с пышными шапками на крышах.

Гриша разыскивал Никаноркина по адресу, который тот записал красивыми буквами на бумажке.

И неожиданно пришел к домику со знакомой вывеской — на вывеске были нарисованы голубые баранки и коричневая колбаса с синим шпигом; здесь проезжал он вместе с отцом и Шпаковским в августе месяце. Только лавочника с оловянным лицом не было у входа. Ну, это понятно: в холод оловяннолицый сидит в лавке.

Гриша еще раз сверился с бумажкой: нет, дом был тот самый, ошибки нет!

Он постоял в нерешительности: что ж, значит Никаноркин был сын купца? Он и не знал…

Никаноркин о себе не рассказывал, а сам про Гришу все знал: и кто его отец и сколько Гриша должен Стрелецкому и Дерябину. Ну все на свете знал востроносый!

Слегка даже осердясь после этих дум на приятеля, Гриша открыл дверь лавки и шагнул за порог.

Большая лампа под жестяным абажуром горела среди обширного, как лабаз, помещения; на полу стояли какие-то тугие кули, ящики, открытая бочка, на полках — железные и стеклянные банки. Густо пахло мочалой, керосином, сельдями.

Среди этого богатства и в самом деле сидел оловяннолицый, пил чай — грелся.

Гриша несколько секунд разглядывал лавочника. Нет, это не отец Никаноркина, тот ведь уехал в Ригу. Купец с таким же вниманием глядел на него, не отрывая, впрочем, от бороды окутанного паром блюдца.

Тогда Гриша решил поклониться — с той учтивостью, с которой раскланивался обычно при встрече с педагогами.

Лавочник благосклонно кивнул головой, хотел что-то сказать, но тут из-за мучного чувала вынырнул Никаноркин и, схватив Гришу за руку, повел его за собой. Идти надо было осторожно: под ноги попадались какие-то рогожи, неясно белела куча мела… Но вот Никаноркин благополучно привел своего гостя в комнату, единственным украшением которой были могучие фикусы, наглухо загородившие низенькое окно.

Посреди комнаты стоял голый сосновый стол, а в сторонке висела ситцевая занавеска.

Гриша, снимая пальто, спросил потихоньку:

— Это кто там сидел, чай пил?

— Нефедов. А что ты шепчешь, испугался, что ли?

— Чего мне пугаться-то?

— Это Нефедов, хозяин. Мой батя у него в приказчиках.

— А сам Нефедов тоже тут живет?

— Нет, он во флигеле. Флигель во дворе громадный, пять комнат. И сад большой. А нам Нефедов велел жить при лавке. Отец-то мой, выходит, днем приказчик, а ночью сторож. Позавчера Нефедов послал его в Ригу — за товаром. А ты чему радуешься?

Гриша и в самом деле повеселел: отец Никаноркина уехал, а оловяннолицый сюда тоже не сунется, уйдет к себе во флигель скоро, никто им не будет мешать.