— А зачем говорить? Ему от меня больше досталось.
— Если б ты сказал, что он первый, тогда б тебя не наказали.
— Меня и так не наказали.
— Ах, вот что?
Мальчик как будто был разочарован, глядел с недоумением.
— Чудак! — разглядев его повнимательней, усмехнулся Гриша. — Я тебя видал где-то.
— Д-да мы ж в одном классе! Меня зовут Довгелло Вячеслав, я сижу у самого окна, на второй скамейке.
Он помолчал, страшно вдруг покраснел и сказал несмело:
— Знаешь что? Давай дружить!
Гриша посмотрел на него: Довгелло Вячеслав походил на девчонку, от такого большой удали не жди…
— Ну что ж, — сказал он нехотя, больше из вежливости, — давай.
— Ты где живешь?
Гриша махнул рукой:
— Там… за переездом.
— Значит, нам по дороге. Пошли?
— Пошли.
Они зашагали вдвоем по уже знакомым Грише улицам, мимо магазина «Братья Ямпольские», сияющих аптечных бутылей, добрались к переезду, где дощатый настил был прорезан грозным блеском куда-то бегущих рельсов…
От самого училища до переезда город был почти сплошь каменный, а за железной дорогой тесно толпились деревянные домишки; среди них попадались такие, что им бы и мужицкой избе позавидовать, — хибарки, подпертые бревнышком, похожие на старух с костылем.
И вдруг среди этой нищеты вымахивал ввысь на целых три этажа какой-нибудь домина под железной крышей, с резными наличниками окон, с расписной вывеской, с распахнутой наотмашь дверью торгового заведения.
Это был совсем не тот город, который знал Гриша по книжкам. Там, на картинках, все казалось празднично-нарядным. Среди садов заманчиво выглядывали крыши — красные, зеленые, серые. Дома книжного города особенно хороши были вечером, когда в окнах так приветливо горел янтарный свет; тогда город походил на рождественскую елку, щедро украшенную восковыми свечами, — она тоже была нарисована, наяву Гриша такой не видал ни разу… А по улицам счастливого города, словно под звуки музыки, беспечно ходили красиво одетые люди.
Ничего похожего на это кругом не было. Вот разве только вдали — Гриша вгляделся, — там, среди рыжей осенней листвы, высилось невиданное еще им здание; чем-то напоминая забытую картинку, оно походило на два ржавых копья, поднятых из города к небу.
— Костел, — равнодушно ответил Довгелло на Гришин вопрос. — Я туда каждое воскресенье хожу.
— Зачем?
— Мама велит.
— А отец твой где?
— Отца нет… Умер.
Гриша посмотрел искоса на своего нового знакомого. Теперь он вспомнил: Довгелло был сегодня в толпе мальчишек, кричавших «столбовер», но он не шумел вместе с другими, стоял молча и пристально глядел на Гришу, взмахивая по временам — вот как сейчас — своими мохнатыми ресницами.
«Ну совсем девчонка!» — с огорчением подумал Гриша и спросил:
— Хотел бы ты убежать отсюда? Из города? Только говори правду.
— Хотел бы, — не задумываясь, ответил Довгелло.
— Куда ж бы ты подался?
— На Дон.
— Почему на Дон?
— Там хорошо! — Ресницы Довгелло мечтательно слиплись. — Там казаки живут, смелые люди, особенные. Я хотел на Запорожскую Сечь убежать, да узнал, что Сечи больше нет. Уже давно нет. — И он вздохнул.
Гриша подозрительно глянул на своего спутника и решил:
— Ты врешь все!
— Нет, не вру.
— А не врешь — бежим вместе, хоть сейчас.
— Сейчас нельзя. Надо подождать до весны. Тогда и ночевать можно всюду, хоть в поле. Или в лесу.
— А зачем ты врал про эту… про Сечь?
Вячеслав Довгелло оглянулся по сторонам, схватил Гришу за руку и заговорил вполголоса:
— Я тебе одну книгу дам. Прочтешь — узнаешь, вру я или нет. Только не показывай никому: мама сказала, что мне эту книгу еще рано читать. Я прочитал ее без позволения.
— Когда дашь?
— Хоть сегодня. Видишь дом? Мы с мамой живем там. Пойдем, я тебе вынесу книгу.
— У тебя мать богатая? — Гриша внимательно оглядел сшитое по росту, из хорошего сукна пальто Вячеслава.
— Не знаю. Она говорит, что бьется из последнего.
— Где бьется?
— В земской управе. Она там письмоводителем служит.
Дом, в котором жил Вячеслав Довгелло, был ветхий с косым, завалившимся набок крыльцом. Вячеслав и не пошел на это крыльцо, а завернул куда-то в сторону, во двор, и, крикнув Грише: «Подожди тут!» — исчез.
Скоро он вернулся запыхавшийся:
— Вот, держи! Как удачно вышло: мама еще в управе. А то она, может, и не дала бы.
Он сунул Грише толстую книгу в картонном переплете; на обложке был нарисован густобровый длинноусый человек в косматой шапке, с кривой саблей на боку.
— Прощай! Заходи ко мне в воскресенье! Зайдешь?
— Зайду.
Оставшись один, Гриша пошел вперед, не разбирая дороги.
Скоро за крышами низеньких домишек блеснула река. Это уже был пригород. Тут недалеко и кузница, где жил черный коваль с сыном Савкой.
Савка! Вот кто мог бы стать настоящим другом. Вячеслав все-таки глядит барином. С таким бежать — хлопот не оберешься. Небось, ни костра толком развести не умеет, ни картошки испечь. А через день к маме запросится…
— Яичница с луком! Яичница с луком!
Гриша оглянулся. Ну, конечно, это кричали ему. Кричали вольные приреченские ребята, рассевшиеся стайкой на огородном тыну.
Пока Гриша не носил формы реалиста, они мало обращали на него внимания. А теперь сколько обидных прозвищ, улюлюканья и свиста обрушилось на Гришу! Он понимал почему: на нем были ясные пуговицы и желтые канты на зеленоватой фуражке — отсюда и прозвище «яичница с луком». Гимназистов звали хуже — «синей говядиной».
Он шел стойко, не оборачиваясь на враждебные выкрики, хотя, конечно, и не мог оставаться к ним равнодушным, и скоро добрался до ворот кузницы.
У ворот стоял в длинном кожаном фартуке молодой парень с клещами в руках. Щеки у него были измазаны сажей.
— А где коваль? — спросил его Гриша.
— Перед вами, молодой человек, — с насмешливой вежливостью отвечал парень.
— Нет… старый коваль. Сын еще у него… Савкой зовут.
— Отбыли на родину. Мы за них!
— На родину… куда?
— Нам неизвестно.
Гриша вдруг почувствовал, что он словно осиротел. Как-то бесприютно стало вокруг. На краю неба уже горел по-осеннему желтый закат. И, сбившиеся в стаи, с гомоном летели на ночлег галки. Подул ветер с реки, порывистый, влажный. Руки озябли. Гриша сунул их в карманы и нащупал ленточку с печаткой. Эти вещицы будто мешали ему чем-то, и он без сожаления кинул их в росший неподалеку куст бурьяна.
…Когда он — уже затемно — вернулся к мадам Белковой, та заявила скрипучим голосом:
— Я для всех в отдельности обед разогревать не намерена.
Потом пошла на кухню и громко сказала кухарке:
— Только что из деревни, а уже начал прогулки по закоулкам! Дай ему каши, хватит с него!
Вот так и началась новая жизнь Григория Шумова: со своими невзгодами, печалями, и немногими радостями.
7
Среди радостей видное место на первых порах заняло то обстоятельство, что Грише не надо было оставаться на уроки закона божия.
В училище имелись: священник — для православных, ксендз — для католиков, пастор — для лютеран. А для староверов никого не было: религия эта считалась как бы незаконной, а потому Гриша мог гулять по городу среди бела дня.
Гулять, когда другие сидят согнувшись за партами! Хочешь — иди на реку, хочешь — гуляй в городском саду, хочешь — броди себе по городу, любуйся на все, что выставлено в окнах магазинов… Удовольствие заметно усиливалось от того, что все Грише страшно завидовали: выпадет же человеку такое счастье в жизни без всяких с его стороны заслуг!
И еще одно утешало Гришу: за ним укрепилась слава силача, а для мальчишек это вещь немаловажная! Она заслонила даже пятерки, которые с удивившим весь класс постоянством посыпались в Гришин дневник. Учение давалось ему легко, кроме чистописания, — тут у него дело не ладилось. Буквы писал он четко, ясно, а красоты настоящей в них не было. По чистописанию он неизменно получал тройки.
Скоро он совсем освоился в классе. Особых обид ни от кого больше не было. Пробовали дразнить «шумовкой» — не прижилось: шумовка маленькая, круглая, а он — вон какой. Только один раз вышла неприятность, когда Гриша невзначай сказал «засень» вместо «солнце заходит».
Ух, как тогда все обрадовались, закричали хором:
— Засень! Засень!
Он привык к этому слову с детства, а в городе оно почему-то не годилось.
Покраснев, он выбежал в коридор, за ним летели мальчишки — с добрый десяток — с криками:
— Засень!
И вдруг весь этот табун наткнулся на Арямова. Федор Иванович расставил навстречу толпе большие свои руки — на всех хватило — и спросил весело:
— Что происходит?
— Шумов говорит «засень». Он говорит «постен»!
Арямов поглядел на расстроенное лицо Гриши, на ликующих вокруг него мальчишек и, улыбнувшись, сказал:
— Только-то и всего? Милый, глупый народ! Разойдись в разные стороны.
А Гришу удержал за руку, пошел не спеша с ним вместе по коридору.
— Ты из каких краев, Шумов?
— Из «Затишья»… Это под Режицей.
— А отец, дед твой где раньше жили?
— Отец — со мной. А дед… про деда говорили, что он у Белого моря жил, в скиту где-то.
— Понятно: староверы, из поморов. Вот оттуда и «засень»: старина-матушка! Ну что ж: «сень». «Лесов таинственная сень…» А на товарищей не сердись — они ж это не со зла.
Он привел Гришу к самым дверям приготовительного класса, поглядел еще немножко на него, поглядел на других мальчишек, молча сгрудившихся у порога, и ушел.
Тогда все накинулись на Гришу:
— Что он говорил? Откуда он тебя знает?
— Да уж знает! — многозначительно ответил Гриша. — Мы с ним знакомы малость.
Недавние преследователи глядели теперь на Гришу Шумова с уважением: знаком с Арямовым!
К Федору Ивановичу у учеников младших классов было отношение особое — как к человеку, занятому делами загадочными. Он преподавал только в старших классах, и предмет его назывался «космография». Даже название было непонятным.