На Ельнинской земле — страница 4 из 113

Но вот однажды какой-то подрядчик завербовал Арсея на работу в Сибирь. Арсей, как всегда, уехал осенью. Но в следующем году к сенокосу он уже не вернулся. Правда, от него еще приходили письма и даже небольшие денежные переводы. Сам он, однако, решил почему-то в деревню не возвращаться. А потом и писать перестал — как будто его и вовсе нет на свете…

Года два или три мать Пашки, оказавшаяся без мужниной поддержки в крайне затруднительном положении, не теряла надежды на возвращение Арсея. Думала, что образумится, что вернется или хотя бы в крайнем случае напишет и, может быть, пришлет немного денег.

Но Арсей и не вернулся, и даже не написал ничего. Люди, приезжавшие из Сибири, говорили, что Арсей закотовал и в деревню его теперь не загонишь и насильно…

Таких случаев, когда кто-либо из уехавших в город на заработки начинал котовать, в нашей местности было не столь уж много. Тем не менее этого очень боялись. Боялись потому, что знали: уж раз закотовал человек, то, значит, окончательно пропал, погиб, и нет ему возврата…

Именно так и случилось с Пашкиным отцом Арсением Глебовым. Но Пашка остался не только без отца, но и без матери. Она умерла, когда ему исполнилось всего лишь лет девять или десять, — умерла не столько от болезни, сколько от самой отчаянной нужды, от горя, от непосильной работы. Следом за матерью похоронили и Пашкину бабушку. Пашка и его младший брат остались совершенно одни. Никто ничего не сделал для них, никто им ничем не помог. Они ушли куда-то «в люди», да так и пропали. И как память об их горькой судьбе в деревне долго еще стояла пустая полуразвалившаяся Пашкина хата. А потом и ее кто-то разобрал на дрова.

Я, зная всю эту историю с самого начала, очень тяжело переживал ее. Мне было больно и за Пашку, и за всю его семью.

В школьные годы я написал нечто вроде поэмы о том, как Арсей бросил свою семью на произвол судьбы и как она потом погибла. Поэма очень нравилась моим однодеревенцам — нравилась, разумеется, не за какие-нибудь художественные качества (о них вообще не могло быть и речи), а потому, что в ней «все правда».

7

Отец мой был человеком молчаливым, неразговорчивым. И мать часто с упреком говорила, что, мол, из него за целый день и словечка-то не вытянешь, молчит и молчит.

И верно: бывало, в долгий зимний вечер занимается он какими-нибудь делами — плетет лапти, чинит сбрую, вьет веревки или делает еще что-нибудь. И все это молча, лишь изредка перекидываясь двумя-тремя словами с кем-нибудь из домашних.

Но иногда, как говорят, на него «находило», и он становился разговорчивым. В такие минуты я приставал к нему со своими просьбами рассказать что-нибудь. И он мне рассказывал сказки, а также всевозможные случаи из своей жизни.

Сказки у него были преимущественно такие, в которых всеми гонимый мужик (или батрак) в конце концов всегда брал верх над барином либо попом и, уж во всяком случае, всегда оказывался умнее их. Это от отца я впервые услышал сказку «Царь, поп и мельник», которую впоследствии изложил стихами. От него же я слышал и многие другие сказки. Но особенно мне нравились «случаи из жизни». Кажется, раньше других он рассказал мне о случае, когда уж совсем считал себя погибшим, но все-таки спасся.

— Дело было весной, в самое половодье. Угра разлилась так, что берега едва видны. А мы гнали по ней плоты в Калугу. Плоты громадные, тяжелые… И надо было следить, чтобы они по самой середке шли, чтобы не попали на мелкое место, а где крутые берега, так чтоб за берег не зацепились, не уткнулись бы в него. А тут как раз на повороте и попался крутой берег. И вижу я, что плот наш вот-вот зацепится за него. А я стою на самом краю плота с длинным шестом в руках, чтоб можно было оттолкнуть плот, когда он подойдет близко к берегу… Оттолкнуть-то плот я оттолкнул, но сам поскользнулся и упал в воду… Водой меня сразу же затянуло под плот, и я едва-едва успел ухватиться рукой за конец бревна. Но чую, что долго не продержусь, задохнусь, пойду на дно. Рука ослабела, она вот-вот сорвется, соскользнет с бревна, потому что оно толстое и скользкое и держаться за него неудобно. И подтянуться никак нельзя… Ну, думаю, конец приходит. А сам про себя как бы говорю: «Господи, за что же ты меня так?..» И тут сразу же вспомнил. Прошлой зимой среди ночи пошел я в хлев: скоро должна была телиться корова, так надо было посмотреть, как она там… А фонаря-то у нас не было. Вот я и взял от иконы огарок церковной свечки и с ним пошел в хлев. Посмотрел, что было надо, задул огонек и повернулся уже, чтобы идти в хату. И тут каким-то манером уронил я этот огарок. «Вот те на, — думаю, — нехорошо получилось. Уронить церковную свечку, да еще в навоз, да еще там, где ее скотина может затоптать, — это великий грех. И бог за этот грех обязательно должен наказать человека…» Ахал я, ахал, а огарка в потемках не нашел. Не нашел его и на следующий день: не то корова затоптала, не то я сам же и затоптал, когда искал… Вот теперь за этот огарок бог меня и карает. Но уж очень мне стало обидно, что из-за этого огарочка должен я пропасть. И снова я тут подумал: «Господи, да ведь это же я нечаянно. Господи, не дай погибнуть… Никогда больше такого не случится. А грех свой я замолю перед тобой, не губи только…» Подумал я так, и вроде бы меня что-то толкнуло из-под плота, изо всех сил рванулся я наружу и вынырнул… А тут меня товарищи схватили за руки и втащили на плот. Так вот я и спасся… Все-таки не дал бог погибнуть…

Я слушал затаив дыхание и конечно же безоговорочно верил каждому слову. Но мне все же казалось неправильным, несправедливым, что за малюсенький огарок свечки бог так жестоко может покарать человека. И я невольно спрашивал у отца: как же это так?

— Да ведь огарок-то, — отвечал мне отец, — церковный, святой, божий. С ним нельзя обращаться как попало. Ведь если ты бросишь его в навоз, то, стало быть, и бога можешь бросить таким же манером. Вот бог и карает…

Однако отец рассказывал мне и другие истории, не столь мрачные, но все же такие, которые чем-либо особенно поразили его. Из этих небольших историй мне, да, наверное, и ему очень нравилась история о четверти фунта чаю, нравилась, несомненно, потому, что это был редкий случай в его жизни.

— В понедельник перед вечером пошел я в волость, чтобы забрать там почту, а назавтра отвезти ее в Павлиново. А когда возвращался обратно, то уже совсем-совсем стемнело. На этот раз писарь сильно задержал меня: не приготовил вовремя почту, и пришлось мне сидеть в волости, пока он там все закончит. Взял я почту у писаря и иду домой. Уже почти прошел поле, что между Осельем и Глотовкой. И вдруг слышу, что навстречу мне бежит собака. И так она злобно рычит и лает, что, кажется, готова растерзать тебя. Я сразу же узнал по голосу, что это Пальма, собака нашего кабатчика. Она многих уже покусала, на многих набрасывалась… А у меня, как на грех, в руках ничего — ни палки, ни прутика даже.

Стал я оглядываться по сторонам — не видать ли где камня какого: ведь у нас на полях камней-то много валяется. Вижу, действительно чуть-чуть вправо от дороги белеет камень. Я быстро схватил его и хотел сразу же запустить в Пальму, но вдруг почувствовал, что камень мой что-то уж очень легкий и мягкий. «Э-э, да это же не камень, — подумал я, — а вроде как пачка чаю». Так оно и было. Обрадовался я, сунул ее в карман, а про собаку как бы уже и забыл. Но тут собаку позвал кабатчик, который, прогуливаясь, шел мне навстречу. А я подумал, что чай есть, так хорошо бы и сахару купить… Зашел к Пруднику, купил полфунта. Вот и попили мы тогда чаю… Вволю напились.

И еще очень запомнился мне отцовский рассказ о копейке. Рассказ этот был, конечно, назидательным, хотя рассказчик никак не подчеркивал этой назидательности: я должен был понять ее сам. А рассказ вот какой.

— Было это, — начинал отец, — в то время, когда наш теперешний поп отец Евгений строил себе новый дом. Каждую неделю, перед тем как ехать на станцию за почтой, я заходил к нему и спрашивал: мол, не нужно ли, батюшка, чего привезти? И он поручал мне купить то гвоздей, то краски, то стекла, то еще чего-нибудь, что надобно для стройки. И вот однажды привез я ему не помню уж что именно, отнес покупку и говорю: истратил я, батюшка, столько-то и столько-то ваших денег, и осталась у меня всего лишь одна ваша копейка. А поп мне отвечает: «Копейка, Василий, это пустяк. Сочтемся…» Так я и ушел, не вернувши попу его копейки. Долго после этого случая поп не давал мне никаких поручений: все у него было, и покупать ничего не требовалось. Но вот однажды, когда я зашел к нему накануне поездки на станцию, он попросил привезти ему дрожжей. «Вот тебе, Василий, тридцать копеек на дрожжи», — сказал поп и вручил мне столбик медных копеечных монет, завернутый в белую бумагу. Я положил этот столбик в карман и деньги (все это были копейки, собранные, очевидно, в церкви) пересчитал лишь тогда, когда стал расплачиваться за дрожжи. И что ж бы ты думал? Оказалось, что поп дал мне не тридцать копеек, а только двадцать девять.

8

Кажется, я не могу вспомнить ни одного года, который бы прошел для нашей семьи благополучно: всегда случалось что-либо плохое, всегда приходила какая-либо невзгода, напасть — иной раз большая, иной раз меньшая, но обязательно приходила. То посевы дочиста выбьет градом, то урожай погибнет от засухи, то вдруг ни с того ни с сего начнется падеж скота, то кто-то тяжело заболеет, то с кем-то произойдет несчастный случай…

Особенно запомнился случай с овцами. В тот год их у нас было шесть штук: две старых овцы и четыре — молодняк. На овец возлагались большие надежды: это ведь и шерсть, и овчины, и еда, и деньги, чтобы заплатить подати…

И вдруг — дело было уже осенью — наши овцы пропали. Пастух уверял, что когда он под вечер гнал стадо домой, то сам видел, как они вошли в деревню и направились к своему двору.

— Наверное, — говорил он, — овцы где-либо задержались и скоро найдутся.

Но наступила уже ночь, а овец не было. Мы обошли всю деревню, все дворы, все закоулки; искали, спрашивали, звали — все напрасно. Ночью отец не раз выходил на улицу, вглядывался во тьму, прислушивался и возвращался в избу встревоженный.