Именно так и случилось с Пашкиным отцом Арсением Глебовым. Но Пашка остался не только без отца, но и без матери. Она умерла, когда ему исполнилось всего лишь лет девять или десять,— умерла не столько от болезни, сколько от самой отчаянной нужды, от горя, от непосильной работы. Следом за матерью похоронили и Пашкину бабушку. Пашка и его младший брат остались совершенно одни. Никто ничего не сделал для них, никто им ничем не помог. Они ушли куда-то «в люди», да так и пропали. И, как память об их горькой судьбе, в деревне долго еще стояла пустая полуразвалившаяся Пашкина хата. А потом и ее кто-то разобрал на дрова.
Я, зная всю эту историю с самого начала, очень тяжело переживал ее. Мне было больно и за Пашку, и за всю его семью.
В школьные годы я написал нечто вроде поэмы о том, как Арсей бросил свою семью на произвол судьбы и как она потом погибла. Поэма очень нравилась моим однодеревенцам — нравилась, разумеется, не за какие-нибудь художественные качества (о них вообще не могло быть и речи), а потому, что в ней «все правда»...
Отец мой был человеком молчаливым, неразговорчивым. И мать часто с упреком говорила, что, мол, из него за целый день и словечка-то не вытянешь, молчит и молчит.
И верно: бывало, в долгий зимний вечер занимается он какими-нибудь делами — плетет лапти, чинит сбрую, вьет веревки или делает еще что-нибудь. И все это молча, лишь изредка перекидываясь двумя-тремя словами с кем-нибудь из домашних.
Но иногда, как говорят, на него «находило», и он становился разговорчивым. В такие минуты я приставал к нему со своими просьбами рассказать что-нибудь. И он мне рассказывал сказки, а также всевозможные случаи из своей жизни.
Сказки у него были преимущественно такие, в которых всеми гонимый мужик (или батрак) в конце концов всегда брал верх над барином либо попом и уж во всяком случае всегда оказывался умнее их. Это от отца я впервые услышал сказку «Царь, поп и мельник», которую впоследствии изложил стихами. От него же я слышал и многие другие сказки. Но особенно мне нравились «случаи из жизни». Кажется, раньше других он рассказал мне о случае, когда уже совсем считал себя погибшим, но все-таки спасся.
— Дело было весной, в самое половодье. Угра разлилась так, что берега едва видны. А мы гнали по ней плоты в Калугу. Плоты громадные, тяжелые... И надо было следить, чтобы они по самой середке шли, чтобы не попали на мелкое место, а где крутые берега, так чтоб за берег не зацепились, не уткнулись бы в него. А тут как раз на повороте и попался крутой берег. И вижу я, что плот наш вот-вот зацепится за него. А я стою на самом краю плота с длинным шестом в руках, чтоб можно было оттолкнуть плот, когда он подойдет близко к берегу... Оттолкнуть-то плот я оттолкнул, но сам поскользнулся и упал в воду. Водой меня сразу же затянуло под плот, и я едва-едва успел ухватиться рукой за конец бревна. Но чую, что долго не продержусь, задохнусь, пойду на дно. Рука ослабела, она вот-вот сорвется, соскользнет с бревна, потому что оно толстое и скользкое и держаться за него неудобно. И подтянуться никак нельзя... Ну, думаю, конец приходит. А сам про себя как бы говорю: господи, за что же ты меня так?.. И тут сразу же вспомнил. Прошлой зимой среди ночи пошел я в хлев: скоро должна была телиться корова, так надо было посмотреть, как она там... А фонаря-то у нас не было. Вот я и взял от иконы огарок церковной свечки и с ним пошел в хлев. Посмотрел, что было надо, задул огонек и повернулся уже, чтобы идти в хату. И тут каким-то манером уронил я этот огарок. Вот те на, думаю, нехорошо получилось. Уронить церковную свечку, да еще в навоз, да еще там, где ее скотина может затоптать,— это великий грех. И бог за этот грех обязательно должен наказать человека... Ахал я, ахал, а огарка в потемках не нашел. Не нашел его и на следующий день: не то корова затоптала, не то я сам же и затоптал, когда искал... Вот теперь за этот огарок бог меня и карает. Но уж очень мне стало обидно, что из-за этого огарочка должен я пропасть. И снова я тут подумал: господи, да ведь это же я нечаянно. Господи, не дай погибнуть... Никогда больше такого не случится. А грех свой я замолю перед тобой, не губи только... Подумал я так, и вроде бы меня что-то толкнуло из-под плота, изо всех сил рванулся я наружу и вынырнул... А тут меня товарищи схватили за руки и втащили на плот. Так вот я и спасся. Все-таки не дал бог погибнуть...
Я слушал затаив дыхание и, конечно же, безоговорочно верил каждому слову. Но мне все же казалось неправильным, несправедливым, что за малюсенький огарок свечки бог так жестоко может покарать человека. И я невольно спрашивал у отца: как же это так?..
— Да ведь огарок-то,— отвечал мне отец,— церковный, святой, божий. С ним нельзя обращаться как попало. Ведь если ты бросишь его в навоз, то, стало быть, и бога можешь бросить таким же манером. Вот бог и карает,..
Однако отец рассказывал мне и другие истории, не столь мрачные, но все же такие, которые чем-либо особенно поразили его. Из этих небольших историй мне, да, наверно, и ему очень нравилась история о четверти фунта чаю, нравилась, несомненно, потому, что это был редкий счастливый случай в его жизни.
— В понедельник перед вечером пошел я в волость, чтобы забрать там почту, а назавтра отвезти ее в Павлиново. А когда возвращался обратно, то уже совсем-совсем стемнело. На этот раз писарь сильно задержал меня: не приготовил вовремя почту, и пришлось мне сидеть в волости, пока он там все закончит. Взял я почту у писаря и иду домой. Уже почти прошел поле, что между Осельем и Глотовкой. И вдруг слышу, что навстречу мне бежит собака. И так она злобно рычит и лает, что, кажется, готова растерзать тебя. Я сразу же узнал по голосу, что это Пальма, собака нашего кабатчика. Она многих уже покусала, на многих набрасывалась... А у меня, как на грех, в руках ничего — ни палки, ни прутика даже.
Стал я оглядываться по сторонам — не видать ли где камня какого: ведь у нас на полях камней-то много валяется. Вижу, действительно чуть-чуть вправо от дороги белеет камень. Я быстро схватил его и хотел сразу же запустить в Пальму, но вдруг почувствовал, что камень мой что-то уж очень легкий и мягкий. Э-э, да это же не камень, подумал я, а вроде как пачка чаю. Так оно и было. Обрадовался я, сунул ее в карман, а про собаку как бы уже и забыл. Но тут собаку позвал кабатчик, который, прогуливаясь, шел мне навстречу. А я подумал, что чай есть, так хорошо бы и сахару купить... Зашел к Пруднику[2], купил полфунта. Вот и попили мы тогда чаю... Вволю напились.
И еще очень запомнился мне отцовский рассказ о копейке. Рассказ этот был, конечно, назидательным, хотя рассказчик никак не подчеркивал этой назидательности: я должен был понять ее сам. А рассказ вот какой.
— Было это,— начинал отец,— в то время, когда наш теперешний поп отец Евгений строил себе новый дом. Каждую неделю, перед тем как ехать на станцию за почтой, я заходил к нему и спрашивал: мол, не нужно ли, батюшка, чего привезти? И он поручал мне купить то гвоздей, то краски, то стекла, то еще чего-нибудь, что надобно для стройки. И вот однажды привез я ему не помню уж, что именно, отнес покупку и говорю: истратил я, батюшка, столько-то и столько-то ваших денег и осталась у меня всего лишь одна ваша копейка. А поп мне отвечает: «Копейка, Василий, это пустяк. Сочтемся...» Так я и ушел, не вернувши попу его копейки. Долго после этого случая поп не давал мне никаких поручений: все у него было и покупать ничего не требовалось. Но вот однажды, когда я зашел к нему накануне поездки на станцию, он попросил привезти ему дрожжей. «Вот тебе, Василий, тридцать копеек на дрожжи»,— сказал поп и вручил мне столбик медных копеечных монет, завернутый в белую бумагу. Я положил этот столбик в карман и деньги (все это были копейки, собранные, очевидно, в церкви) пересчитал лишь тогда, когда стал расплачиваться за дрожжи. И что ж бы ты думал? Оказалось, что поп дал мне не тридцать копеек, а только двадцать девять.
Кажется, я не могу вспомнить ни одного года, который бы прошел для нашей семьи благополучно: всегда случалось что-либо плохое, всегда приходила какая-либо невзгода, напасть — иной раз большая, иной раз меньшая, но обязательно приходила. То посевы дочиста выбьет градом, то урожай погибнет от засухи, то вдруг ни с того ни в сего начнется падеж скота, то кто-то тяжело заболеет, то с кем-то произойдет несчастный случай...
Особенно запомнился мне случай с овцами. В тот год их у нас было шесть штук: две старые овцы и четыре — молодняк. На овец возлагались большие надежды: это ведь и шерсть, и овчины, и еда, и деньги, чтобы заплатить подати...
И вдруг — дело было уже осенью — наши овцы пропали. Пастух уверял, что когда он под вечер гнал стадо домой, то сам видел, как они вошли в деревню и направились к своему двору.
— Наверно,— говорил он,— овцы где - либо задержались и скоро найдутся.
Но наступила уже ночь, а овец не было. Мы обошли всю деревню, все дворы, все закоулки; искали, спрашивали звали—все напрасно.
Ночью отец не раз выходил на улицу, вглядывался во тьму, прислушивался и возвращался в избу встревоженный.
— Воют, проклятые,— говорил он.
Это о волках. Они завелись недалеко от деревни на заболоченной бросовой земле, поросшей кустарником, называлась она у нас Мохом; именно там жители окрестных деревень добывали мох, чтобы мшить новые хаты. Вот там-то и властвовали волки. В ясные осенние вечера хорошо было слышно их завывание—жуткое, тревожное.
На следующий день все мы с раннего утра пошли на поиски овец. Обошли леса, луга, рощицы, кустарники, овраги — вообще все места, куда только могли забежать овцы. Но ничего не нашли.
А ночью на болоте опять завыли волки, и это, как и в прошлую ночь, казалось страшным предзнаменованием.
Поиски пропавших овец продолжались и на второй и на третий день.
Наконец овцы были «найдены»: их обглоданные кости отец обнаружил все на том же болоте. Все до одной они были растерзаны волками и съедены.