— Они-то живые…
— А бабы моей, Клашки, тут не видать, на пожаре?
— Не видать…
— Она же у меня жалючая очень… И за меня пужливая. Нет чтобы по-бабьи, в рев. Замрет заживо и не дышит.
Облако над Степаном рассеивалось, и при свете пожарища пятна сажи как будто вдавливались в глубину его скуластого лица; светлые, почти белые волосы, прилипшие к потному лбу, к ушам, к шее, местами подгорели и порыжели, над правым глазам тоже были совсем черными от копоти, а голубой и зоркий левый глаз глядел на Фофанова и куда-то дальше через него упрямо, насмешливо-весело, так что Фофанов спросил:
— Ты чему это лыбишься-то, Степа?
— А живой остался! — ответил Чаузов.— Живой, непокалеченный — кого ж еще мне надобноть? Ты, Фофан, мужик шибко степенный, ты не поймешь. А я сколь вот разов уже живой оставался — и кажный раз выходит тебе вроде престольный праздник!
Ничто больше не мешало огню, и он, метнувшись и сторону, вскочил на стропила, поплясал на них, как бы своей тяжестью уронил стропила вниз, а через минуту взвился еще выше в черное небо.
— Ишь ты, видать, зло взяло! — сказал кто-то весело и задорно.— Давай по пустым-то засекам…
— Благодать — ветру-то нету… Уж он бы по деревне па-алыхнул!
— Уж он бы посмеялся…
— В колхозную жизнь благословил бы нас — без портков!
— Светло-то! Карасину в избах жечь не надо!
Амбар полыхал теперь со всех сторон, бревна трещали где-то в середине, в самой глубине огромного костра, ребятишки бросали в этот костер снежки, люди подбадривали огонь:
— Давай-давай!
— Кончай дело, коли начал!
— Г-лядьте, однако, сельсоветская пожарка порет! С самой с Шадриной!
— Как есть — она!
— Ого-го! Со смеху на карачки сшибешься!
— Пожарная частя, покорми сперва кобылу-то. Посля тушить займешься!
Пожарник без шапки — потерял шапку дорогой — сидел на бочке растерянный, обалделый… Кричал и на людей и на лошадь в один прием:
— Вот люди — черти! Сдурели вовсе?! Тпру, проклятая! Анбар полыхаить, а они ржуть, ровно скаженные! Стой, язвило бы тебя! Мужики, да вы умом поперхнулись или как?! Горить, а они ржуть!
Потом заметил, должно быть, кучи зерна, успокоился, огляделся и тоже удивился огню:
— Ну змей! Ну буровит!
Наконец пламя рухнуло на землю, поползло в глубь головешек.
Кто-то позвал:
— Фофанов, ты где будешь?
Фофанов как раз свернул две цигарки и одну протянул Чаузову, подле которого он все еще сидел на корточках, а другой затянулся сам, вынул цигарку изо рта и отозвался:
— Здеся…
— Фофан, а Фофан, сколь же мы зерна все ж таки лишились?
Зерно лежало в четырех больших кучах, темных с одной стороны и красно-золотистых там, где на них падал свет пожарища… Люди щупали эти кучи, погружали в зерно руки, жевали, пробовали на зуб — не подгорело ли?
Поднялся и Фофанов, долго, задумчиво глядел на зерно, несколько раз снимал и снова надевал шапку, шевеля губами, считал, прикидывал…
— Я, мужики, думаю, потеря, может, в одну четверть обойдется… Однако не более того. А насчет всхожести надобно проверить…
— У тебя, Фофан, завсегда не худо получается. Ну, а если б и по-твоему — четверть, так игде ее обратно взять?
— Опять же по избам шарить, по закромам?
— У кого по закромам, а у кого из последней квашенки тесто выгребать на семена?!
— А ведь это, ребята, чье-то дело! Не то какого странника, не-ет — это свой, крутолучинский, удумал!
Поднялся со снега Чаузов и крикнул:
— Лександра Ударцев, здесь ли? Подай голос, когда здесь!
Стало тихо как-то вдруг… Потрескивал огонь в красных угольях,
— Лександра Ударцев, спрашиваем: нет тебя среди народу?
Пожарник, привстав на бочке, оглядел народ сверху и подтвердил:
— Нет… И встречу мне никто не бежал. На пожар бегли, а с пожару — ни одна собака.
— Не шумите Александру… Нету его…— сказал, волнуясь, женский голос.— Убег он…
Голос прервался треском огня в головнях.
Говорила Ольга Ударцева, жена Александра. За подол ее держались двое ребятишек, один глядел кругам с веселым недоумением, другой, когда люди стали приближаться к Ольге, сунул голову в складки ее юбки и захныкал:
— Мамка, кого это они? А? Мамка, кого они?
Ольгу окружили, она стояла в кольце людей, высокая и неподвижная, в полушалке, на плечах и голове у нее прыгали огневые зайчики, у ног, в темноте, копошились ребятишки.
— Он же вот — Лександра твой — час, который был в конторе. Когда убег-то?
— Хотите — верьте, хотите — нет…
— Не может же быть?!
— Зерно у его выгребли, так нечто с этого решиться?
— Убег?! А баба? А ребятишки? Вот сладил именины…
— Не шумите вы, народ!.. Как произошло-то? Ольга?
— Пришел с конторы… Сказал: срочно нарядили в город… хлеба взял, масло было в туеске… Деньжонки какие… На ребятишек-то не поглядел.— Ольга быстро взмахнула рукой и закрыла лицо рукавом мужской шубейки.— Да ведь он же не пеший, он конный подался… Спросите вон у конюхов…
Несколько человек бросились на конюшню. Возвращались по одному с разными подробностями:
— Игреньку взял, бывшего своего меринишку…
— А кошевка Андрея Зотова…
— Овса меру засыпал…
— Две!
— Обещался вместе с Печурой с Павлом вернуться.
— Торопился шибко… Сказывал конюху-то: Фофан его нарядил…
— Фофан, может, ты и наряжал куда?
— Вы что, ребята, вместе же в конторе сидели!
— Верно, значит — кругом хитрость!..
Помолчали, разглядывая Ольгу, о чем-то думая.
Снова заговорили:
— А еще просил миром его на Митрохино место перенесть…
— Скажи, не уважили мужичка!
— Он и осерчал…
— Он-то осерчал, а мы-то на угольках стоим…
Ребятишки теперь уже оба дергали Ольгу за юбку, за рукав шубейки, повизгивали тоненькими голосками:
— Мамка, а мамка, кого они? Мамка, загасили огонь-то — пойдем в избу!
— А все ж таки, может, он дома, Лександра! — сказал Чаузов.— В таком деле всякое может быть! — Повернулся и пошел…
За ним с чем были — с ломиками, с лопатами — пошли мужики, человек двадцать-тридцать…
Еще недавно крутолучинские мужики вот так же толпой хаживали к Лисьим Ямкам. Ямками на тракте называли ничем не приметное место с небольшой избушкой, поставленной когда-то пастухами, а потом заброшенной ими, хотя до сих пор вокруг были пастбища.
Место это ровное и открытое, и по нему издавна проходила граница с землями деревни Калман, соседней Панферовской волости. Случалось, что крутолучинцы угоняли к себе скот калманцев, бывало и наоборот, и все потому, что соседи не могли установить между собой «грани».
Споры эти решались драками, но не в летнюю пору, когда драться некогда, а зимой…
Летом через «грань» только ругались: «Постойте, калмыки православные, мы вам на масленке, а то бог даст, и в рождество башки-то поотрываем!»
Кто зимой брал верх, за тем и оставалась правда — никаких судов и других разбирательств между собой ни крутолучинцы, ни калманцы не признавали.
Бывало, что ходили друг на друга не с пустыми руками — у кого стежок, у кого и еще что-нибудь, и в разное время на месте столкновений было закопано уже немало мужиков, но зимой копать нелегко, землицей прикрывали больше для порядка в неглубокой ямке, а все остальное делали уже волки и особенно лисицы… Так и пошло название — Лисьи Ямки.
Крутолучинских обычно водил на Ямки Степан Чаузов. Вот так же, как и сейчас, шагал он впереди всех будто бы и не быстрым, но податливым шагом, невысокий, неприметный, но, как ни старались калманские мужики, ни разу не свалили его наземь, зато уж он валил с копытков подряд.
Но только прежде, когда гуртом с Чаузовым впереди мужики спешили к Лисьим Ямкам, на всю неблизкую дорогу хватало прибауток и побасенок, озорных песен, всяческой ругани,— теперь же шли они трезвые и молчаливые… Толкались в узких, занесенных снежными сугробами переулках. Спешили.
Позади всех бежала Ольга Ударцева, подхватив на руку одного мальца и волоча за собой другого.
Тот, что сидел на руках, крепко обхватил ее за шею, мешал дышать, а другой терял то шапку, то валенок и, дрыгая босой ножонкой, по-щенячьи поскуливал:
— И-и-и… И-и-и…
Ольга останавливалась, приседала и, придерживая на коленях одного ребенка, натягивала шапку или валенок на другого…
— Господи… Господи, да что же это будет? Да что же это случилось-то нонче? Господи!!!
Впереди под ногами мужиков отчетливо и громко хрустел снег, никто не оглядывался на Ольгу…
Около ударцевских ворот Степан Чаузов поднял руку:
— Погодьте! Не топчите, мужики, следов!
Вспыхнули огоньки спичек, но и без огня, при свете месяца, на слегка запорошенной дороге ясно проступали следы узких кованых полозьев кошевки…
— Так оно и есть — был, да весь вышел…
— Свернул-то не в улицу, а проулком, да круг бани, да задами, задами…
— Считаешь, в город? Держи карман — на станцию подался… А то — к кыргизам…
— У его полстепя кунаки…
— Ну, ребята, пошли в избу? Или как?
— Так ведь нету его… С кого спросишь-то?
— Не-ет… Сказке не конец!
— Проведаем!
Распахнули ворота, вошли в дом.
— Кто здесь живой? Засвечивай огонь!
Из теплой, покойной тьмы отозвался стариковский голос:
— Ты, что ль, Ольга? Кого там на улице-то деется?
Слышно было, как на печи пошарила рука, нашла спички, а навстречу этому шороху мужики тоже чиркнули о коробки… Кто-то шагнул вперед, зажег лампу в простенке над кухонным столом.
С печки под настил полатей высунулась кудлатая стариковская голова, вслед за нею — рука с горящей спичкой… Покуда огонь спички не достал пальцев, старик глядел неподвижно, серьезно, ничуть не удивляясь и ничего не спрашивая, и только из бороды его вдруг вывалился большой тяжелый крест и закачался на длинной цепке, словно маятник…
Бросив спичку, старик помусолил на губах пальцы и спросил:
— Шапки-то сымают в дому или как ноне? В колхозе это ни к чему? — Зевнул. Перекрестил рот с редкими длинными зубами, потом спустил с печи костлявые ноги в исподних штанах до колен и сам неторопливо спустился вниз. Сел на прилавок, зевнул, поправил крест на голой, тощей груди и ответил себе: — Совсем даже ни к чему…