-- Народ покупает хлеб, -- кричал Рыбковский, -- низкие цены убыточны только для крупных производителей.
-- Чем он покупает? Трудом, -- возражал Ратинович, -- значит, он принадлежит к пролетариату.
-- Пролетариату дешёвый хлеб ещё нужнее, -- говорил Рыбковский.
-- Это статистическое воззрение, -- возражал Ратинович, -- низкие цены тормозят естественный ход движения...
-- Пусть тормозят, -- кричал Рыбковский. -- Легче будет перенести эпоху кризиса. Народное хозяйство не подготовлено... Пусть ему дадут время...
-- Низкие цены -- отсталость, -- выходил из себя Ратинович минуту спустя. -- Для страны не может быть выгодно, если её продукты плохо оцениваются рынком.
-- Что такое страна? -- спросил Рыбковский.
-- С экономической точки зрения страна -- это совокупность хозяйств.
-- Нет, страна -- это совокупность производителей и потребителей...
-- При дешёвом хлебе смертность меньше, -- возражал Рыбковский ещё минуту спустя, -- жизнь более обеспечена.
-- Но в менее культурных странах смертность вообще выше, -- возражал противник.
-- Зато и рождаемость выше!
-- Рождаемость нищих, -- возражал Ратинович.
Когда чаепитие окончилось, настала пора расходиться по домам. Вместе с последним глотком желтоватой воды, как будто иссякла струя общественности, соединявшая этих людей. Охота спорить пропала у самых задорных, и каждый внезапно почувствовал, что окружающие лица ему смертельно надоели, и что нужно вернуться к своим домашним пенатам. В этом фантастическом углу было слишком тесно для того, чтобы центробежная сила по временам не давала себя чувствовать, явственно перевешивая центростремительную.
Беккер тоже ушёл вслед за другими. Собственно говоря, его дежурство должно было окончиться только утром, но Броцкий, не участвовавший в стирке белья, чувствовал некоторое угрызение совести и предложил заменить его в эту ночь. Вдвоём они составляли настоящую женскую "прислугу" и весьма действительно помогали Саре Борисовне нести бремя ухода за её хозяйством и детьми. Беккер специализировался в стирке белья и мытье полов. Броцкий, напротив, с особенным старанием укладывал детей в постель, просыпался ночью на их крик, удовлетворял их просьбы и вообще заменял няньку, а в случае надобности и сиделку, хотя, замечательный факт, днём он избегал возиться с детьми, и дети даже не любили ластиться к нему.
Рыбковский куда-то исчез. В периоды человеконенавистнического настроения он избегал четырёх стен жилища, которое ему приходилось делить с другим человеческим существом, и предпочитал проводить их под открытым небом в лесу или на берегу реки.
Марья Николаевна ушла вместе с Кранцем. Она была в Пропадинске ещё недавно и не успела себе расстроить нервов настолько, чтобы чувствовать хроническую потребность уединения, но из всего человеческого общества на долю ей остался один Григорий Никитич.
Они прошли вдоль болотной набережной, направляясь на другой конец города, где находился приют Марьи Николаевны.
Кранц никогда особенно не страдал от уныния, но внезапное распадение чайного общества произвело впечатление и на него, и он находился в довольно минорном настроении.
-- Нет, теперь какая скука, -- заговорил он вдруг, -- вот зимою, правда!.. А теперь ничего!..
-- Я не говорю, что теперь скучно, -- с раздражением сказала девушка, чувствуя, что мир начинает перед нею окрашиваться однообразной серой краской.
-- Как же, -- подтвердил Кранц. -- Теперь ничего. А вот зимою!.. Темнота, холод, на улицу выйти нельзя... Собаки воют, свечей нет. Ах, Марья Николаевна, вы ещё не испытали этого!..
Девушка молчала. Прежнее усталое выражение проступило на её лице как будто в сгущённом виде.
Наступило непродолжительное молчание.
-- Я всё думаю, -- заговорил Кранц нерешительным тоном, -- как это вы будете жить одна зимой? В избе мало ли работы? Дрова натаскать, печь вытопить, оконные льдины вычистить, прибрать... Случится угореть, -- так и вытащить некому будет.
-- Как-нибудь справлюсь, -- сказала Марья Николаевна, -- живут же другие.
-- То мужчины, -- сказал Кранц, -- да и им трудно.
-- Марья Николаевна, -- продолжал он ещё нерешительнее, -- если бы вы захотели... У меня квартира такая удобная... Вы могли бы прожить без всякой заботы!..
-- То есть как это прожить, -- с удивлением спросила девушка, -- а вы как?
Она думала, что Кранц предлагает ей меняться квартирами.
-- Я готов быть вашим рабом, вашей тенью, -- заговорил пылко Кранц. -- Позвольте мне служить вам, Марья Николаевна! Сердце у меня изболело! Я буду ходить по вашим следам, Марья Николаевна! Буду беречь вас как зеницу ока, ветру не дам на вас повеять, пушинке не дам упасть!..
Марья Николаевна повернула к нему смущённое и всё-таки несколько удивлённое лицо. Она была так молода и провела столько времени под спудом, что это было первое объяснение в любви, которое ей довелось услышать.
-- Это невозможно, -- тихо сказала она, -- благодарю вас, Григорий Никитич, но это невозможно!..
-- О, вы меня не поняли, -- поспешно заговорил Кранц, -- мне ничего не нужно. Я хочу только служить вам! Позвольте мне хоть немного облегчить вам бремя этой суровой обстановки, и я буду считать себя счастливым...
Но девушка уже успела оправиться.
-- Полноте, Григорий Никитич, -- сказала она, -- вы преувеличиваете! Мы здесь добрые товарищи и живём так близко друг к другу... Если понадобится помощь, стоит только перейти через улицу. А на одной квартире вышли бы взаимные стеснения.
Кранц сконфуженно молчал. Он и сам видел теперь полную неосуществимость совместной жизни на предложенных им основаниях, а сделать более смелый шаг у него не хватало духу. Впрочем, теперь он был более, чем уверен, что всякая попытка с его стороны в этом направлении была бы бесполезна. Они стояли уже у самой избы, где жила его спутница, и он вдруг вспомнил, что обещал навестить одного пациента именно в этот вечер.
-- Прощайте, Марья Николаевна, -- сказал он всё-таки не без сожаления. -- Мне нужно идти!
Девушка, оставшись одна, повернулась было, чтобы войти в избу, но передумала и снова сошла вниз с крыльца. На дворе всё ещё стояла такая чудная погода, что она не могла решиться войти под кровлю. Она посмотрела по сторонам и пошла по дороге мимо "курьи", направляясь к озеру, лежавшему позади города. Не считая речного прибрежья, это была единственная полоса земли в Нижнепропадинске, по которой можно было пройти, не замочив ног.
Солнце свернуло к северу и медленно катилось над ближним лесом, как будто высматривая, с какого места ему будет удобнее начать новое восхождение. Наступавший вечер сказывался только некоторой свежестью да, пожалуй, удлинением теней. Правда, немногие жители, остававшиеся в городе, попрятались по домам, но говорушки по-прежнему щебетали в кустах и не думали умолкнуть ни на минуту. Птицы, вообще, не признавали этого вечера и занимались своими обычными делами. Хохлачки-бекасы дрались на полянке перед новой церковью с не меньшим ожесточением, чем два часа тому назад. Куропатки перелетали с одного берега "курьи" на другой. Небольшая утка-шилохвостка с целым выводком утят дерзко плавала у самых мостков, не обращая внимания на косматую чёрную собаку, которая медленно пробиралась по краю воды, быть может, с затаённым намерением совершить нападение на счастливую утиную семью. Стадо гусей протянулось так низко над городом, что можно было подумать, будто они хотят сесть на крыши.
-- Гуляете, Марья Николаевна?
Рыбковский вырос так внезапно около молодой девушки, что она даже вздрогнула.
-- Теперь такая погода, -- сказала она, -- что сидеть дома просто грешно.
Она бросила беглый взгляд на своего нового спутника. Рыбковский, очевидно, бродил по болоту, так как сапоги его были испачканы глиной.
-- Вы одна? -- сказал Рыбковский полуутвердительно.
-- Кранц был, -- сказала девушка.
Рыбковский посмотрел на неё пристальнее.
-- Он предлагал мне жить вместе, -- сказала вдруг девушка, -- но я отказалась.
В Пропадинске не было и не могло быть тайн, даже самых крошечных. Туземцы по цвету и густоте дыма, выходящего из соседней трубы, узнавали характер еды, варившейся у чужого огня; пришельцы по выражению глаз товарища с точностью определяли предмет его размышлений. Впрочем, никто и не думал скрываться. Вся жизнь проходила нараспашку, на глазах у всех, как будто в общей тюремной камере.
Дорога перешла в тропинку, извивавшуюся среди целого строя огромных кочек, и такую узкую, что им нельзя было идти рядом. Рыбковский пропустил девушку вперёд, а сам следовал сзади. Лицо его было мрачно. Он думал про себя, что решительная минута настала, и что ему нужно пустить в ход всё своё красноречие, если он не хочет, чтобы другие предупредили его. Но он решительно не знал, как приступить к делу.
Наконец, они подошли к озеру и остановились на зелёной лужайке, прорезавшейся по берегу между двумя густыми щётками тальничной поросли.
-- Марья Николаевна, -- начал он, наконец, -- вот я тоже собираюсь вам сказать... Я думаю об этом каждый день и каждую ночь с тех пор, как вы приехали... Хотите услышать?
Он так и не мог придумать никакого предисловия и решился сразу схватить быка за рога.
-- Не надо, не говорите, -- сказала молодая девушка почти со страхом.
-- Поймите же, поймите, наконец, -- воскликнул он с мучительным выражением в глазах, -- я, ведь, был ещё моложе вас, когда жизнь вдруг втолкнула меня в западню. Что может понимать шестнадцатилетний мальчик? Ум его опутан прописями. Жизнь представляется ему вроде ложноклассической трагедии, где парадируют герои, и раздаются возвышенные речи, и он мечтает только о том, чтобы не отстать от своих образцов... Потом я стал старше, но было уже поздно. Мне приходилось не жить, а отбиваться от стаи напастей, которые набрасывались на меня как настоящие фурии. Как бросить вокруг себя широкий взгляд, когда приходится думать о том, чтобы не умереть с голоду? В этой безжизненной пустыне единственная возможная мечта вызывается желанием получить хоть смутную весть из полузабытого далека, которое зовётся светом.