— Не огорчайся, — сказал Ванган, — это только сначала. Едем. Волк стоит недалеко, километрах в четырех, около холма.
Когда они подъехали к холму, Степанов все равно не увидел волка, он увидел только, как в травах, метрах в пятистах перед машиной, зазмеился коридор, и он успел лишь поразиться тому, с какой скоростью этот коридор удлинялся.
— Ну, Мунко, давай! — сказал Ванган. — Мы нашли хорошего волка. Видишь, как он несется? — обернулся Ванган к Степанову. — Видимо, он из их разведки. Стая всегда посылает в разведку самых быстрых. Они почуяли дзейрин и послали разведчика. А теперь он наведет нас на стаю.
— Он хорошо бежит, — сказал Степанов.
— Тебе его жаль? — спросил Ванган, и Степанов заметил, как замерли его скулы. — Тебя можно понять, ты никогда не видел зарезанных овец. Думаешь, я вставил железо в рот для того, чтобы казаться сильным?! Волки зарезали наших овец, и мы остались без мяса. Сестры от цинги умерли, а я, видишь, с тех пор живу за «железным занавесом»… Можно было, конечно, зарезать тогда коня, но отец берег коней на весну, чтобы продать весной и собрать денег на мою учебу… И потом, за коней не так страшно… Знаешь, как кони отбиваются от волков? Вообще-то волки боятся коней. Они норовят зарезать маленьких жеребят, эти разбойники. У коней в табуне есть вожак, он должен первым услышать волков… У коней ведь нет разведчиков, они слишком сильны и доверчивы, чтобы иметь разведчиков. Вожак табуна, почуяв волков, должен «устроить круг»: собрать жеребят в центр и окружить их взрослыми конями — бок к боку, морда к морде. Кони лягаются задними ногами и бьют волков насмерть, и тут важно, кто дольше продержится…
— Это верно, — сказал Мунко. — Я все знаю про коней. Умей я сочинять, как Ванган, обязательно бы написал книгу про коней — и про то, как они любят жеребят, и про то, как понимают людей, и про то, как умеют ночью слышать утро.
Степанов и Ванган переглянулись.
— Каждый человек — это мир? — спросил Ванган. — Ты об этом сейчас подумал?
— Да, — ответил Степанов, — я подумал об этом.
— Мы живем в мире не реализовавших себя миров… Даже порой страшно, как много вокруг нас лежит втуне, нетронутое и неоткрытое… Я, например, только сейчас почувствовал в себе тягу к математике. Я не думаю, чтобы жизнь убила во мне дар, если он был заложен… Но у нас же так много времени впереди, мы все такие неторопливые, а, Степанов?
Волк резко сменил направление, и Мунко так же резко вывернул руль «козла».
— Кони, — пояснил он, — тоже умеют менять направление, не меняя скорости…
Ванган достал из-под ног карабин и дослал патрон в ствол.
— Сейчас он появится, — сказал Ванган шоферу. — Ты выгнал его на холм, а волки уже ушли, они его не стали дожидаться. Он испугался, он их ищет, он сейчас начнет делать глупости. И мы его убьем.
Ванган сделал пять выстрелов — один за другим — и промахнулся.
— Я слишком его ненавижу, — сказал он. — На-ка попробуй теперь ты.
— Прицел плохой, — сказал Степанов. — Ты все время «высил».
Целиться было трудно, мешала открытая дверь, бившая по пальцам, и ледяной ветер застил глаза слезами, и мешало постоянное ожидание удара — машина то и дело налетала на невидимые кочки, трясло, как в маленьком самолете, попавшем в грозовой фронт…
Степанов убил волка вторым патроном. После первого выстрела волк обернулся, пасть его ощерилась, шерсть встала дыбом, а в мутно-красных, словно с перепоя, глазах застыла тоскливая ненависть. То, что волк обернулся, словно бы грозя преследователям, помогло Степанову сделать хороший выстрел. Волк перекувыркнулся через голову и вытянулся, задрожав мощными задними лапами…
Это случилось уже под вечер, когда Ванган взял еще двух волков. Машину особенно резко бросило на бугорке, и мотор, захлебнувшись, остановился, и стало так тихо, что было слышно, как, потрескивая, тлела сигаретка, зажатая в углу резко очерченного вангановского рта.
Словно почувствовав то, что сейчас чувствует Степанов, Ванган сказал:
— Я сушу сигареты на радиаторах отопления. Открываю пачку, снимаю «серебро» и кладу на батарею в кухне — там самая горячая.
— Мы тоже называли «серебром» сигаретную бумажку.
— Так ее, наверное, все называют в детстве.
— Ты когда начал курить?
— Во время голода. Когда была война. А ты?
— Тогда же.
— Мунко, — спросил Ванган, откашлявшись, — у тебя в радиаторе антифриз?
— Вода.
— Почему?
— Старые шоферы говорят, что антифриз разъедает патрубки.
— Мало ли что говорят старые люди… Сколько времени будет замерзать вода в радиаторе?
Мунко открыл дверь «козла», послюнил палец, поднял его над крышей.
— Минут за тридцать вода станет льдом, — сказал он улыбчиво.
— А что у нас случилось с мотором?
— Не знаю… Думаю — полетел карбюратор. У меня плохая прокладка…
— Думать ты будешь после, сначала посмотри, что у нас с мотором. Сколько времени тебе нужно на ремонт карбюратора?
— Полчаса.
— Значит, вода не успеет замерзнуть?
— Не должна, — бодро ответил Мунко.
Ванган раскрыл карту (карта была старая, как у военных, и Степанов снова подивился несоответствию гражданского обдрипанного портфеля и аккуратно сложенной военной карты).
— До ближайшей юрты, — задумчиво сказал Ванган, — километров сорок…
— Почему ты об этом?
— Наш парень слишком веселый человек…
— Ну и что?
— Я не верю слишком веселым людям… Машина может замерзнуть…
— Дойдем до юрты?
— Через час наступит ночь…
— Костер?
— Смысл? Да и не из чего. Трава прогорает, как порох.
Мунко заглянул в кабину, по-прежнему улыбаясь.
— Точно, — сказал он, — полетела прокладка. Как я и думал.
— Ставь запасную. Мы тебе поможем.
— А у меня нет запасной.
Тепло от печки исчезло за минуту. Степанов поразился тому, как быстро побеждает стужа. Стекла покрылись плюшевым инеем от их дыхания, единственным символом тепла сейчас осталось дыхание.
— Нож у тебя есть? — спросил Степанов, чувствуя, как холод начал медленно заползать под меховую куртку, леденяще прикасаясь к коже.
— Нож есть у каждого монгола, — ответил Мунко и полез за пазуху. Улыбка сошла с его лица, когда он кончил шарить по всем карманам, — ножа у него не было.
— На, — сказал Ванган, достав из портфеля острый, как бритва, кинжал (он очень красиво резал им вареное мясо). — Зачем он тебе? Кажется, не в обычае русских делать харакири?
— Нам придется сделать харакири, если ты откажешься пожертвовать своим портфелем.
— Ты думаешь, кожа портфеля заменит прокладку?
— Хоть доберемся до какой-нибудь дороги.
— Какой-нибудь! — усмехнулся Ванган. — Здесь только одна дорога — та, с которой мы свернули утром… Она в пятидесяти километрах отсюда. А от дороги до города — еще пятьдесят. А машины по ней кончают ходить в пять часов из-за этих морозов.
Ванган снял варежки и начал дуть на пальцы. Они стали желто-синими, как у покойника.
Степанов вырезал прокладку — по той разорванной, которую снял с карбюратора Мунко. Ванган, наблюдая за работой, продолжал дуть на коченеющие пальцы. Раза два он посмотрел на часы.
«Нам отпущено полчаса, от силы минут сорок… А уже прошло, наверное, минут пять, — подумал Степанов. — Или семь».
— Восемь, — заметив его взгляд, сказал Ванган.
Степанов вспомнил, как однажды в Арктике их маленький «Антон», поднявшись со льдины, попал в туман. Летчик Коля Николашкин (его имя и фамилию всегда пели в отряде: «Ах ты Коля Николашкин!») развернулся, чтобы посадить самолет, но льдину, с которой они только что взлетели, порвало трещиной. Запаса горючего было на триста километров, все соседние льдины в тумане, до большого аэродрома, на земле, — пять тысяч верст.
Они были обречены, но ревел мотор, в кабине было тепло, работали датчики, по радио можно было поймать музыку из Аляски, и то, что неминуемо должно наступить через час с небольшим, когда мотор сожрет бензин и самолет врежется в торосы, скрытые туманом, казалось чем-то невозможным и диким. Ведь люди семидесятых годов так привыкли к могуществу подвластной им техники.
Степанов только потом понял — уже когда Коля Николашкин за пять минут перед тем, как должен был кончиться бензин, чудом посадив самолет, сделался белым, словно полотно, — как близок он был к тому, чтобы исчезнуть, унеся с собой все то, что он обязан был отдать…
И сейчас, когда холод с каждой минутой становился все более близким, когда пальцы задеревенели и дышать было трудно, а до дороги было всего пятьдесят километров, которые никак не одолеть по такой стуже, ощущение безысходности возникло в Степанове внезапно — как гнев. Но сейчас не было Коли Николашкина, на которого можно надеяться, — «он умеет, он посадит самолет вслепую», — не было комиссара охраны Сисука, который знает все тропы Патет-Лао, — «он успеет увести от диверсантов, которых забросили с вертолетов из Сайгона», — был только ты сам, Ванган, Мунко и мороз пятьдесят градусов.
Чем дольше жил Степанов, тем осознаннее он боялся смерти, но не потому только, что факт распада материи, организованной в субстанцию Дмитрия Степанова, страшил его своей алогичностью и произволом, — нет. Он боялся не успеть сделать то, что считал своим долгом сделать.
Когда он болел, Надя говорила:
— Ты, как все мужчины, не умеешь переносить боль.
А он умел, как все мужчины, переносить боль. Просто он злился, что может не успеть. Не успеть — это и есть ощущение собственного бессилия, а его-то и боятся больше всего мужчины.
Мунко влез в мотор с головой. Он копошился там, тихонько чертыхаясь. Голос его сейчас показался Степанову совсем еще детским.
«Интересно, сколько ему? — подумал Степанов. — Видимо, не больше двадцати пяти. Наверное, он пока еще не понял, что случилось… В молодости мы не реагируем на опасность… Проклятие жизненного опыта… Хорошая, конечно, штука, но она, как компас, указывает только один путь самый верный и короткий. А может быть, счастье-то ждало каждого из нас на длинной дороге, на той, которую мы не избрали: жизненный опыт подсказал, что это неверно, ненадежно, неудобно…»