На другой день я рассказал Барскому странную сцену минувшего вечера. Он не сказал ничего, но в глазах его пробежала искра, и мне показалось почему-то, что он понимает всё дело совсем иначе, чем я. Манкы не ушла и возилась в избе, приготовляя еду, а Хрептовский молчал, но глядел на неё строгими глазами. Видно было, что он продолжает относиться неодобрительно к её присутствию. Барский занял моё место перед столом, хотя в сущности до сих пор мы были мало полезны больному, не умея придумать ничего для увеличения его комфорта. Я постоял немного перед Барским, потом отправился в Павловский дом заснуть уже по настоящему. Переезд с заимки в город и бессонная ночь порядком утомили меня, и я проспал до позднего вечера. Проснувшись, я закусил холодной рыбой, которую очередной дежурный из общей столовой любезно принёс ко мне в комнату, и решился наведаться к Хрептовскому. На этот раз ночь была тихая и погожая, одна из тех тёмных ночей, которые как будто по ошибке иногда случаются на Пропаде в конце сентября, быть может, для того, чтобы живее напомнить людям о красоте уходящего лета. Небо было покрыто тонкими облаками, но жёлтый месяц просвечивал сквозь этот прозрачный покров, и местами мерцали звёзды сквозь прорехи туч. Было так тепло, как будто впереди ещё оставался целый летний месяц, хотя несколько часов назад по реке уже прошли широкие осенние льдины.
Дорога, по которой я должен был пройти, вела к задней стенке дома Хрептовского, где густые кусты ольхи, талины и березники образовали нечто вроде палисадника. Обогнув угол, я вдруг услышал голоса и остановился послушать, нисколько не думая, что подслушивать не годится.
Это были Барский и девушка. Они стояли у входа в избу, по-видимому, вызванные наружу теплотою последней погожей ночи и предоставив Хрептовского, если он не спал, самому себе. Барский говорил с большим красноречием, а Манкы стояла и молча слушала его.
-- Видишь!? -- убедительно говорил Барский. -- Хрептовскому ты не нужна. У него другая жена есть! Зачем же тебе лезть насильно!?.
Наступила короткая пауза.
-- Что же, что ты его любишь? -- продолжал он, как будто получив объяснение, хотя девушка не раскрывала рта. -- Если он тебя не любит?..
Опять наступила пауза.
-- Знаешь что? -- продолжал Барский самым простым тоном. -- Ты полюби лучше меня!
Манкы сделала внезапное движение, как будто она не ожидала такого категорического заявления.
-- Право!.. -- настаивал Барский. -- Я ничем не хуже Хрептовского. -- Он больной, я здоровый... Еда у нас найдётся. Будет чем прокормить лишний рот!
Манкы молчала.
-- Дался тебе этот Хрептовский!.. -- продолжал Барский с оттенком досады. -- Он ведь через год уезжает, если здоров будет... Тебя ему некуда с собою взять.
-- Все вы уедете!.. -- вдруг сказала девушка с оттенком грусти.
-- Нет! -- настаивал Барский. -- Я не уеду... Мне ещё, Бог знает, сколько лет жить здесь... Пойдёшь ко мне, да захочешь, -- я совсем здесь останусь!..
К моему ещё более сильному изумлению в ответ раздался тихий смех.
-- А робить чего станешь?.. -- спросила девушка.
-- Рыбу ловить стану, кладь возить, дрова рубить!.. Всё, что люди делают, то и я... Я ведь по хорошему, замуж... в церкви обвенчаемся...
Я невольно вспомнил якута, который сватался к Манкы летом. Речи Барского причинили мне боль. Я никак не мог предполагать, что его страсть к девушке зашла так далеко.
Несмотря на нашу обычную взаимную бесцеремонность, мне стало неловко слушать дальше, и я вышел из-за угла и вошёл в полосу тусклого света, падавшую от промасленной бумаги окна. Но мне пришлось только довершить свою нескромность. Барский и Манкы стояли обнявшись у другого угла избы. Я не предполагал, что дело у них сладится так быстро.
Впрочем, заметив меня, девушка быстро и бесшумно как змея выскользнула из объятий Барского и скользнула в избу. Барский простоял немного и посмотрел ей вслед.
-- Пройдёмся до реки! -- обернулся он ко мне.
Мы медленно шли рядом по узкой дороге, уходившей к церкви. Земля, подмёрзшая за предыдущие дни, но оттаявшая немного снаружи в эту тёплую ночь, была мягка для тонких подошв наших туземных сапог. Местами поблёскивали белые пятна снега, который не растаял и ожидал утреннего заморозка, чтобы снова отвердеть.
-- Что ж! -- начал Барский не совсем уверенным голосом, в самом звуке которого слышалось, однако, малоопределённое, но воинственное настроение. -- По моему, я никого не обидел... Хрептовскому она не нужна... Видишь, он её из избы вон гонит!.. А мне... А мы с нею поладим!..
-- Совет да любовь! -- отпарировал я с недоброжелательством, в котором не отдавал даже себе ясного отчёта.
Наше общественное мнение вообще не совсем одобряло союзы с местными женщинами, хотя смотрело на них как на необходимое зло. Кроме того, наша колония составляла нечто вроде светского мужского монастыря, и женщина per se [сама по себе -- лат.] являлась враждебным элементом.
-- Но неужели ты думаешь оставаться здесь совсем? -- прибавил я, помолчав.
-- Я думаю? -- с горечью возразил Барский. -- За меня уж придумали давно...
-- Пустое! -- сказал я. -- Каждое определённое число лет имеет свой конец. И не из таких кавдинских ущелий выходили люди на простор.
-- Плевать! -- ответил Барский. -- Они выходили или нет... А мне всё равно!..
Я молчал.
-- Эта пустыня стала моей родиной! -- заговорил Барский. -- Недаром я изъездил её из одного глухого угла в другой... Что я знал, когда пришёл сюда? Несколько одесских улиц да наш гимназический сад, как он открывается из классного окна... Я родился и вырос в городе... Природы я не нюхал. Я не видел, как течёт река, или растёт трава в поле. Из вольных зверей я знал только мышь, а из птиц -- воробья... И делать я ничего не умел... Я не имел понятия, берут ли топор за лезвие или за топорище; я не умел развести огня, вырезать что-нибудь ножом, вытесать теслом или выкопать лопатой...
-- Ну так что же? -- сказал я.
-- Здесь я стал человеком! -- продолжал Барский с возрастающим воодушевлением. -- Что такое горожанин? Какой-то бесполезный выродок, умеющий только царапать пером да мерить аршином, для которого другие люди должны запасти и пищу, и топливо, и одежду, чтобы он не умер с голоду. Здешняя жизнь даёт нам практические уроки и учит в постоянной борьбе вырывать у природы всё необходимое. Борьба создаёт силу и закаляет её... Кто умеет бороться с морозом и пургой, сумеет потом пригодиться и на что-нибудь другое...
-- Когда же сумеет, -- спросил я, -- если ты хочешь остаться здесь совсем?
-- Так ведь я тебе говорю, что сроднился со здешней природой! -- крикнул Барский. -- Русской природы я не знал, а что знал, то забыл. Вон я все лиственные деревья забыл... Сада не могу себе представить. Даже во сне ничего не вижу, кроме тальников. А здесь, по крайней мере, простор... ни конца, ни краю. И никто не стоит над твоей душой. Ты сам работник, сам и хозяин. Делай, что хочешь, живи, как знаешь!.. Да за это одно не променяю низких берегов этой реки на самые цветущие сады Сицилии.
-- Что же ты думаешь делать? -- спросил я его, не пытаясь бороться с этим потоком беспорядочных чувств и слов.
-- А вот возьму Маньку, да и уедем в улус! -- ответил Барский. Он неожиданно перекрестил свою возлюбленную из якуток в русские. -- Нам теперь здесь не место!.. Да и еды там больше. Вот стану по озёрам сети ставить, ещё вам мёрзлую рыбу посылать буду. Купим двух коров. Летом сено косить стану, огород разведу!..
-- А если соскучишься? -- спросил я.
-- Соскучусь, в город поеду!.. К вам же... Я разве зарекаюсь?.. Когда угодно, можно назад приехать... Да если даже уж очень надоест, можем мы и вовсе отсюда уехать. Не первый пример... Я ведь не зарекаюсь ни от чего.
-- Как знаешь! -- сказал я, подумав. -- Ты не маленький... А с Хрептовским как?
-- Что ж!.. -- сказал Барский спокойно. -- Я ничем не могу помочь. Нам лучше уехать. Теперь... Завтра!.. А вместо меня будет Кронштейн.
Равнодушный тон Барского меня нисколько не удивил. Наше масонство было скреплено такими прочными узами, что можно было свободно обходиться без бесполезной роскоши жалких слов и болезненных сочувствий. И каждый мог, если хотел, отойти в сторону, зная, что другой заступит его место. Жизнь закалила наши сердца и научила отбрасывать долой всякий лишний оттенок сострадания. Это был закон нравственного самосохранения. Если бы, при наших бесконечных бедствиях, мы не научились довольствоваться необходимым минимумом сострадания, мы бы давно уже не имели возможности существовать.
Мы подошли к обрывистому берегу узкой реки, которая впадала в Пропаду и делила Пропадинск на две неравные половины. С одного берега на другой был переброшен утлый мост, опиравшийся на три пары козел с досками, дрожавшими под ногой как старые клавиши, а глубоко внизу скорее угадывалась, чем мерцала, гладкая чёрная вода речки, разлившаяся круглым заливом и незаметно соединявшаяся с великой рекой. На другом берегу неясно темнела полоса угорья, подмытая осенним разливом и рухнувшая вниз вместе с деревьями и кустами. Даже днём это было такое пустынное место, что дикие утки подплывали стаями под самый мост, а выдра охотилась за рыбой вокруг непрочно забитых свай, несмотря на то, что на другом берегу в десяти шагах от берега стояло полицейское управление, уже покачнувшееся набок от оседания подмытой почвы.
-- Пойдём назад! -- предложил я. -- Может, что-нибудь нужно Хрептовскому!..
Барский немедленно повернул и пошёл впереди меня. Он считал, очевидно, разговор оконченным и не хотел продолжать его, но в самом звуке его шагов звучала непоколебимая готовность защищать свою любовь и свой новый план жизни от всех дружеских и враждебных нападений.
Хрептовский лежал на спине с открытыми глазами и смотрел на пламя свечи.
Он улыбнулся нам навстречу, и я понял, что он всё знает.
-- Это хорошо, -- сказал он, поворачивая голову к Барскому. -- Надо жить, кому можно жить!..