Он привалился к стеклу. Оно было холодным, влажным и на время отогнало сон.
Позади него, приговаривая нежным плюшевым голосом, кто-то чистил апельсин, потом высмаркивал нос очень нетерпеливому ребенку.
Запах апельсина ярким красным пятном залетел в дремоту, смешался с едким серным (точь-в-точь таким же, как на станции метро «С. Шаумян»), уже вовсю шедшим со стороны Сумгаита.
Автобус въехал в город-спутник.
Когда уже почти подъезжали к автовокзалу, водитель вдруг резко затормозил.
Агамалиев разглядел тень человека, проскочившую перед самым носом автобуса. Тень держалась руками за голову и что-то кричала, пока не скрылась во мгле. Автобус едва успел тронуться, как перед ними опять кто-то замелькал, и опять пришлось притормаживать. А потом Афик увидел человека на асфальте. Человек лежал, раскинув руки, в темной густой луже…
Справа неслась целая свора орущих людей. Кто-то бросал камни, кто-то размахивал монтировками и цепями над головой.
Толпа стихийно разделилась: одни побежали догонять тех двоих, а другие, обогнув автобус, требовали у водителя, чтобы он немедленно открыл двери.
Водитель не соглашался.
Тогда они принялись раскачивать автобус.
Справа, сзади, весовой гирей на ремне разбили стекло…
Нежный плюшевый голос теперь визжал на ультразвуке.
Пожилая женщина, та, что так торопилась первой влезть в автобус и сначала отпихнула Афика, а потом будто ни в чем не бывало попросила помочь поднять ей клетчатую сумку на колесиках, — засучила ногами, закатила глаза…
Толпа прибавлялась, свирепела…
Афик инстинктивно отпрянул от стекла, которое тут же покрылось паутиной. Ничего не было видно. Стеклянная пыль осела на губах…
Проснулось старое армейское чувство, так быстро забытое на гражданке: запрещаешь себе думать о том, что может случиться с тобой, если…
…А кто-то уже ломился, силился открыть передние двери.
Он увидел между дверной резиной напряженные волосатые пальцы. Складывались, попискивая, углы дверей и входило черное плечо. Еще чуть-чуть…
— Армяне есть? — бросил скороговоркой водитель.
Пучеглазое молчание красноречиво раскачивалось в такт автобусу.
Водитель взглянул на грустную Роми Шнайдер, мотор взревел, показалось, тронулись на двух колесах, машина разбросала облепивших ее людей, и только чьи-то руки еще какое-то время бежали рядом, пока не послышался глухой удар.
При выезде на трассу водитель сказал, что возвращается назад, в Баку, и если кто-то хочет, может выйти здесь.
Сошли только женщина с ребенком и пожилой мужчина с большим зонтом в руке. Он сначала постоял, а потом решительно, в три такта выпал в темноту, как парашютист.
Афик тоже хотел было выйти, но, когда встал, все с таким удивлением посмотрели на него, что он снова сел, а когда опять встал, было уже поздно, автобус тронулся, просить же водителя еще раз остановиться ему показалось неудобным, показалось, будто все сразу узнают, что у него в пакете совершенно неуместные в данную минуту бутылка шампанского, коробка конфет, а в кармане — презервативы.
Весь обратный путь пассажиры дружно бранили Горбачева и его зарвавшуюся, узкоглазую жену, которая забыла, где место женщины должно быть. Говорили, что это он, генеральный, во всем виноват, что лицо его как подошва, что он — ограш[9], петрушка, продавшийся американцам…
Афик же все успокаивал себя, все решал — струсил он или нет, а может, вполне разумно поступил: «…что с Джамилей станет, она ведь не армянка, дома сидит, с бабушкой, а если завтра приедет, вернется в Баку — поговорим, разберемся…» Тут, как назло, вспомнился вечер у Зули, как они танцевали с Джамилей, как хотелось оградить ее от всего мира и псом бешеным бросаться на любого, кто только посмеет к ней подойти, совершить какой-нибудь героический поступок, все равно какой… Неужели действительно все, на что он способен, это только… И как-то сразу нехорошо у него на душе стало. Чтобы уйти от самокопания, он вдруг кинулся защищать Горбачева. И чем больше Афик сознавал, как далеко, как высоко этот человек от их автобуса, от их СЕЙЧАС, тем проще, человечнее было его заступничество.
— Бог тебя пусть хранит, — сказала водителю женщина с клетчатой сумкой на колесиках, когда они вернулись в Баку. Она сказала на азербайджанском, но с легко узнаваемым завокзальным армянским акцентом.
Шофер выпрямил спину, сощурил усталые глаза, а потом, очистив горло, процедил:
— Иди, старая, с Богом. Живи себе. — И опять посмотрел на Роми Шнайдер, будто все, что делал, он делал исключительно ради нее.
Через разбитое окно просматривался второй этаж дома на противоположной стороне улицы, каменный балкон и женщина, в бигуди и прямо в халатике выскочившая поглазеть на них. Этот дом как-то очень выпирал темным острым углом, тихими огнями квартир, лез на Агамалиева, нарушая законы перспективы, и женщина с ее нескрываемым восточным любопытством тоже казалась ему словно нарочно поставленной сюда Режиссером, но, может быть, это из-за ветра-Хазри, так свободно гулявшего по автобусу, из-за мокрого снега, таявшего на сиденьях.
А вообще, подумал он, через запыленные стекла мир лучше, мир взрослее и умнее как-то…
Автобус был помят. Из радиатора торчал электрод. У передней двери — брызги крови.
Чернел и лоснился асфальт, вспучивая мускулы ближе к тротуару.
Из-за спины, неся за собой красные хвосты стоп-сигналов, проносились автомобили.
Промозглый ветер вольничал между одеждой и телом, добираясь до самых костей. (Разбушевался старик Хазр. Разбушевался…)
Новые энергоемкие фонари, как бы сговорившись, неохотно делились с улицей охранительной желтизной, такой необходимой в это время и в этот час.
Он несколько раз безуспешно попробовал поймать такси. И хоть от стадиона «Спартак» до его дома — пятнадцать, ну, от силы двадцать минут неспешной ходьбы, Афику хотелось как можно скорее пресечь одиночество.
Он постоял еще немножко на дороге, а потом накинул на голову капюшон аляски, повесил пакет на кисть, чтобы можно было обе руки углубить подальше в карманы, и пошел.
Шаг, и перед глазами медленно проплывают искаженные от страха лица попутчиков. Еще один шаг, и он на секунду представил себе, что могло случиться, если бы им удалось ворваться в автобус или перевернуть его. Еще шаг к дому, и уже воображение, пугая своей правдоподобностью, продлевает неуклюжую невесомость пассажиров в момент сальто автобуса. «Но ведь меня же нет среди них, — успокаивал себя Агамалиев, — вот я тут весь, иду целый и невредимый. Все в порядке. Когда приду домой, быстро переоденусь, спущусь к Зульке, она, кажется, сегодня не дежурит, разопьем с ней шампанское…»
Чем ближе оставалось до дома, тем больше он остывал, потихонечку приходя в себя.
На углу дома между Третьей и Второй Параллельными маячила чья-то фигура.
«Странно, — удивился Афик, — почему этот „кто-то“ стоит один?»
Обычно здесь или ниже, на следующем углу, вне зависимости от времени года и погодных условий, собиралась вся местная компашка. Стояли, курили, болтали ни о чем, коллективно проходивших мимо барышень глазами ощупывали, и нахальство множилось на количество повернувшихся в одну сторону голов.
Пройдя вниз еще несколько шагов и узнав его по длинному, до пят почти, кожаному плащу и какой-то особой приблатненной сутуловатости, Афик решил: «Наверное, Джамильку вышел встречать. Ждет. Беспокоится. А она там, она — в Сумгаите! Нет, надо было мне тогда сойти с автобуса, не оставлять ее…»
— Салам, Афик, — остановил его Таир, — давно не видел тебя…
— …кручусь. Дела. — Из-за Джамили, из-за неожиданно возникшего чувства вины он старался не смотреть Таиру в глаза.
— Хорошему мужчине — большие дела. Тут вот как раз одно наклевывается, так что давай, беги скорее за ребятами, собирай наших, на Похлу-Дарьинку[10] идем, с армянами разбираться будем.
— Я не пойду. Я не могу.
— В отказ? Ссышь, да? Очко играет, жим-жим делает? Гондон, забыл, сколько раз улица тебя поднимала?
— Я хорошее не забываю. Просто не хочу. Отвали. Мне домой надо.
И тут взгляды их неожиданно встретились. И Афик по глазам Таира понял, что тот уже все знает о них с Джамилей.
У Таира в глазах… но потом он взял себя в руки, ладонью глаза протер и рот свирепо скривил…
— Ты!.. Ты!.. ты в Сумгаит к ней ездил, да? Сука!.. Бля… Лох… Что, приехал, а ее там нет, да? Думал, я молчать буду, думаешь, проглочу, да? Да?! Думаешь, мне фиолетово все…
— …ничего я не думаю… — Афик попробовал остановить этот поток, и один раз у него даже получилось миролюбиво улыбнуться.
— Она моя! — у Таира скрежетали зубы. — Башку тебе за нее отвинчу… порву на части… кишки свои жрать будешь… — И он мать пошел топтать, чтобы Агамалиеву назад уже ходу не было, и живых его вспомнил и мертвых.
Конечно, Афику надо было тут же его и ударить. Но после Сумгаита не поднимались руки. Что-то случилось… А еще это чувство вины перед ним… Нет. Не дралось ему сейчас. Он только за грудки схватил, отшвырнул Таира.
— Афик, бля буду, я тебя, гниду, прямо здесь казню.
Агамалиеву мешал пакет.
— Убери руки… хочешь, идем во двор, там поговорим?
— С кем? С тобой, козлом, говорить? — и Таир пустил в ход уголовную мимикрию.
— Со мной… со мной… — (а сам подумал: «Может, по-мирному разойдемся, может — повезет… вот и у него самого нет-нет, а губы вздрагивают, когда на меня смотрит…»).
— Ну идем. Идем. Ты все равно труп. Тебя и так замочат…
— …о-о-ой, Таир, только без этих дешевых понтов.
А он рассмеялся, нехорошо так спросил:
— Что, не веришь???
Они зашли во двор на Третьей Параллельной.
Это был двор, в котором жила Майя Бабаджанян. Он хорошо знал этот двор. В их дворе этот двор почему-то всегда пренебрежительно называли — ДРУГИМ ДВОРОМ, хотя в этом самом ДРУГОМ ДВОРЕ были точно такие же деревянные лестницы, подвалы, полные крыс, также нестерпимо воняло из двух туалетов… и рядом с ними тутовое дерево… точно такое же, точно такое же… Он даже знал, как зовут злую собаку в этом ДРУГОМ ДВОРЕ — Пэлэнк