Спокойное солнце, прозрачная тень. Где-то по соседству кудахчет курица, снесшая яйцо. Мы курим и болтаем в тихом углу казармы — кто в майке, кто по пояс обнаженный. Большая божья коровка садится мне на щеку. Я снимаю ее и кладу на ладонь:
— Божья коровка, улети на небо…
Где-то рядом петух подзывает курицу, слетевшую с гнезда.
У нас хозяйственный час. Мы несли кровати и матрацы на солнце. Матрацы — как буйволы, разлегшиеся на траве, не очень новые, не очень старые. Сколько солдат спало на них?
Ночной сон и обязательный час дневного сна. Многие и многие солдаты отдыхали после занятий на этих матрацах. И снились им женщины, которых они ласкали, и поезда, которые мчали их домой, и трамваи, поля, стройки, сады, заводы, леса, пляжи, стада овец, балы, свадьбы, помолвки. Те солдаты, что спали на наших матрацах, сейчас, наверное, в пути, по дороге домой или к месту работы, а может, на вечеринках или в объятиях любимых — где-то в разных уголках нашей страны. Если бы мой матрац был более старым, то, вполне возможно, он помнил бы, что некоторых из тех солдат, кому снились женщины и поезда, которые увозят их домой, уже нет в живых. Были времена, когда солдатская дорога могла стать дорогой, с которой не возвращаются…
Где-то по соседству кудахчет курица, не спеша перебирает лапками на моей ладони божья коровка. Солнце в небе спокойное, и тени от предметов словно прозрачные.
Сегодня у нас занятия по ориентированию на местности. Со стороны мы напоминаем группу туристов. У лейтенанта карта и буссоль. Ничего похожего на солдатский строй, все идут как могут, как хотят. Свободное передвижение. В воинских уставах есть и такое понятие — свободное передвижение. Поднимаемся на холм, опускаемся в долину, впереди еще один холм, понемногу обходим его и возвращаемся туда, откуда пришли.
Заливаются жаворонки. И небо голубое, голубое…
Когда лейтенант поворачивается, на его лице появляется улыбка, даже недоумение. Еще больше удивляемся и мы сами, когда обнаруживаем, что идем строем. Так, без команды, даже не замечаем, когда и как каждый оказывается на привычном месте. Идем в ногу. И уже как само собой разумеющееся, когда Лайо запел, мы все дружно подхватываем песню.
Рассветы бьют в окна, вставай-ка, солдат,
По росному полю нам первым шагать…
Вот и кукушка в роще отозвалась.
А сколько жаворонков рассыпано между землей и небом!
Будь смелым, грудь вперед,
Так и только так.
За страну родную, взгляд вперед,
Так и только так.
Что-то не видно дроздов.
Слышно их пение, а самих птиц в кустарнике не видно…
Мы не замечаем, как уже подходим к городу.
Дуб ветвистый и тенистый,
Спит под ним артиллерист,
Голова на куртке мягкой… [21]
Ах, какие то были времена!.. Солдат устраивался рядом со своей пушкой, подстелив куртку. К нему приходила девушка с цветком в волосах и садилась рядом. А он начинал рассказывать ей не спеша, как обстоят дела на занятиях и какие отношения с младшими командирами, в общем, разбалтывать «военные секреты», а затем целовал «ротик и глаза, потому что в них блестит слеза». «Топ-топ-топ…» Звучит новая песня:
Возьми меня, Георгий милый, на службу в армию с собой.
Тебя бы взял, но ведь с любимой не будет службы никакой.
Мы пели старательно, пели с удовольствием. Все песни, которые только знали. Даже очень старые и совсем наивные, которые сержанты и капралы наши выучили от других сержантов и капралов, а те в свою очередь от других и так далее в глубь времен, может, даже тех времен, когда юнкер Василе Кырлова написал первый марш румынских солдат.
А девушки уже у окон! Какие окна на этой улице! Я бы хотел, чтобы ночью мне приснилась девушка.
— Рэзванчик, сыночек, ну-ка посмотри, что с твоим отцом. Он хочет идти не знаю куда, ты же видишь, что творится на улице…
— Оставь его в покое, пусть прогуляется, раз уж он привык в это время гулять.
— Что ты такое говоришь? Как у тебя язык поворачивается?
— А что ему еще делать?
— Скажи ему, чтобы никуда не ходил. В такую погоду сидят дома.
— Он взрослый, знает, что делает.
На город налетела песчаная буря, хлеща по окнам крупинками песка.
Я не только не задернул шторы на окнах, но и раздвинул их как можно больше. Я был зачарован этой странной мятущейся картиной, ошеломляющей круговертью летящих бумаг и веток, пляской деревьев, проводов электропередачи, которые бились между столбами, как змеи, брошенные в огонь, тысячеголосым воем ветра.
Что касается старика отца, то казалось, что он ничего не замечал. Я видел его опустошенный взгляд, сосредоточенный на одной мысли, не связанной ни с конкретными обстоятельствами, ни с людьми, ни с делами. С тех пор как он перестал работать, у него выработались совершенно новые привычки. Равнодушный ко всему вокруг, он словно следовал какой-то раз и навсегда заданной программе, составленной неизвестно в каком отделе его головного мозга, программе, которая тормозила повседневные рефлексы, вплоть до потери чувства самосохранения.
Я знал, что попытки остановить отца будут тщетными. Он останется глух ко всему, точно так же, как он был не в состоянии понять, чего хочет от него мать, которая все размахивала перед ним руками, как в детской игре «слепая баба». (Мама была убеждена, что он намеренно подвергает себя опасности, так как очень переживает потерю власти, пусть маленькой и становившейся все более иллюзорной, но все-таки раньше он был в своем учреждении во главе простых смертных, одним из тех пяти, кто не расписывался в журнале присутствия.) В действительности же отца не интересовало, что происходит там, вне его собственного мирка, путаного и хаотичного, в котором он пытался навести порядок и разобраться, что же является истинным, а что нет. Буря была чем-то посторонним, что его не интересовало, точнее, не могло восприниматься им. На сегодняшний день он должен был узнать, проложен или не проложен под шоссе и железной дорогой тот злополучный трубопровод. Остальное не имело для него значения. И он отправился в дорогу, подставляя грудь ветру.
Мать издала испуганный и отчаянный крик. Лицо ее напоминало трагедийную маску с опущенными уголками губ. Затем она набросилась на меня:
— Беги за ним, кто его знает, что может произойти!
— Не беспокойся, не заблудится. Дойдет до калитки и вернется. Держу пари, что вернется. Даже не верю, что он сможет дойти до калитки.
Об оконное стекло ударился большой кусок бумаги, похожий на испуганную птицу, брошенную ветром, а может, это и была птица с поломанными крыльями, в такую погоду могло случиться что угодно. Мать перекрестилась и решительно вышла, позволив ветру вырвать ручку двери из ее рук и колотить дверью о стену.
Я видел в окно, как буря набросилась на нее, толкнула, завинтила юбку штопором, сковывая движения, пытаясь опрокинуть на землю. А отец шел впереди, сгорбленный, шатаясь как пьяный. Это напоминало какой-то жуткий и одновременно забавный танец, так что я не мог не улыбнуться. Но улыбка слетела с моего лица, когда мама упала на бок, а ветер взметнул ее юбку. Она вскочила, снова побежала за ним, но, видя, что не может догнать его, закричала: «Антон, Антон! Куда же ты?» Но вот новый мощный порыв ветра снова ударил ее в грудь, лишая последних сил, забивая легкие песком и пылью. Было видно, как она корчится от удушья там, посреди улицы, беспомощная. В мгновение я догнал ее, поднял на руки, как ребенка, принес домой и уложил в кресло. В перерывах между приступами душившего ее кашля больше жестами, чем словами, она умоляла:
— Оставь меня и беги за отцом. Приведи его домой! Беги быстрей и приведи!
Я едва видел отца в тучах пыли. Он шел с трудом, но целеустремленно. Шел через один из самых старых городских пригородов Сули-Баба, где маленькие домики громоздились друг на друга.
Ветер опрокидывал на крышах телевизионные антенны, мяукала в отчаянии какая-то кошка, разламывались деревья, снопы искр летели от электропроводов, падали заборы, кусок толя взлетел в воздух, как вздыбившийся буйвол. Все было окутано желто-оранжевой полутьмой, словно на землю откуда-то сверху опрокинули огромный котел сухой серы. Ветер тоже не был похож на обычный, дующий в определенном направлении. Он резко менял направление, налетал то справа, то слева, выворачивая деревья и телеграфные столбы, снося на своем пути людей и животных, которые оказывались на улице.
Толкаемый порывами ветра то в одно плечо, то в другое, то в грудь, то в спину, я знал, что ничего другого не остается делать, кроме как покориться стихии, двигаться вперед, когда порыв настигал сзади, и пытаться удерживаться, когда ветер бил в лицо. Если бы я торопился, стремясь рассечь те невидимые воздушные волны, они бы давно уже опрокинули меня. Правда, таким образом я не мог сократить расстояние между мной и отцом, приходилось довольствоваться тем, что не терял его из виду. К тому же было любопытно узнать, куда он идет.
Вот и поле. Сила ветра была здесь еще более непредсказуемой, но не неслись над головой клочья бумаги, листы фанеры и толя, ветки, поднятый вверх пух и тряпки. И двигаться стало даже легче, так как временами попадались почти безветренные участки, как оазисы спокойствия в этой мятущейся пустыне. Но ускорил шаг и отец, к моему удивлению. Я не мог понять, откуда у отца брались силы. Он торопился увидеть своими глазами, установлены ли те злополучные соединительные муфты трубопровода оросительной системы.
Тогда, два года назад, он спрашивал инженера, который руководил строительством:
— Вы произвели пробу системы?
— А вы как думали?! — отвечал тот, оскорбленный, что ставят под сомнение его профессиональную порядочность.
— И работает? Работает? — допытывался отец не для того, чтобы получить утвердительный ответ — ясно было и так, что работает, — а скорее ради приличия.