На льдине — страница 2 из 3

Священник покрутил головой:

— До чего мне кобылы жалко! То есть так жаль, смотреть не могу… Ишь мается.

Лёд оторвался от берега в нескольких местах, обломки разошлись и белели среди волн, словно море скалило зубы.

Припав на колени на одном из обломков, по-кошачьи выгнувши спину, лошадь то исчезала за гребнем, то — вся на виду напряжённо тянулась к людям взъерошенной шеей и, раздувая ноздри, испуганно пятилась от набегавшей волны, обрываясь копытами в воду.

— Э-эх!.. — вздохнул отец Пётр. — Не денег жаль… Тоже ведь тварь… И пристрелить нечем… Четыреста целковых!..

Разделявшее льдины пространство жило тревожной жизнью. На откосе каждой волны сотнями бликов дрожали морщины шквалистой ряби. Пузыри вставали из глубины, лопались и тихонько шипели. Снизу тянулись щепки и обломки сухого тростника, смытого с берега приливом.

Под зыбкой, меняющейся грудью холодной воды пряталась холодная жуть.

Восток уже плотно задёрнула синяя бархатная мгла, и месяц казался теперь тусклым окошком.

До льдины добежал шквал. Поднял на неё снежную пыль, подхватил соломинку, упавшую из саней, закрутил вместе с пылью и потащил в море.

Было похоже на то, как в степи крутит метель позёмку, и жутко стало, когда снег, сорвавшись, таял в воде и солома легла на волну, закачалась на ней, набухла, ушла концом в воду и стала торчком, словно кто-то тянул её книзу.

И сразу стала чувствоваться под ногами глубина.

У фельдшера голова закружилась. Шарил невольно руками, ища точки опоры. И в первый раз, с тех пор как унесло льдину, ощутил холод. Ощутил ветер на лице, и чувствовалось, как жёсткие холодные руки схватили колени.

— Батюшка! — сказал фельдшер растерянно. — Вы того… как это?.. Вы на меня не обижайтесь!.. Как же мы теперича будем?

— Что — теперича?

— Как же, помилуйте! У меня завтра приём… Доктор опять придерётся, скажет — самовольно ушёл.

— А ты бы больше кляузничал. Нашёл время!.. Теперь сиди… Слюни распускать нечего. Бог даст, из Устья пароход вышлют.

— Приём у меня…

— Дубина! Что ж мне, заместо винта для тебя вертеться? Приём… Дай Бог из беды целыми выйти!.. У меня самого обедня… — отец Пётр опасливо покосился на ветер. — Сохрани Бог, моряна подымется.

Глаза фельдшера стали большие и круглые.

Невзрачный и хилый, он с берега не раз с жутким наслаждением любовался, как вставали и ползли на отмель, под северо-западным ветром, огромные седые волны.

Отступив на минуту перед сбегающим в море отливом, они горбили огромное тело, сразу одевшись пушистой белой каймой, тяжко бросались ничком на песок и с разгона взбегали далеко по откосу, толкая вперёд забытый прежнею бурей мусор.

Тогда в голову как-то не приходило, что там, далеко от берега, среди седой, кипящей, бешено ревущей пены могут находиться живые люди.

Фельдшер целыми часами, бывало, стоял на берегу, вцепившись в перила мостков, мокрый, заплёванный пеной, и когда возвращался в больницу, спрятанную от моря в лесу, за песчаной дюной, лицо его странно улыбалось, и он пристально, словно что-то новое, маленькое, рассматривал доктора, акушерку и сиделок.

— Степанов! Опять успел нажраться? — возмущался доктор.

Фельдшер молчал, загадочно улыбался.

— Это чёрт знает что! Марья Петровна! Опять придётся заместить этого…

Отец Пётр напомнил о буре.

И когда встала и открыла лицо своё эта мысль, сразу ушли куда-то далеко и стали маленькими мысли о приёме, больнице, докторе.

И снова сильнее ощутился холод — жало колени и сгибы костей стало щипать.

Тупо топтался, глядел на морщинистое море, где странно ныряла взъерошенная спина лошади.

Волны стали короче. Тёрлись у края льдины, захлёбывались, торопливо что-то глотали.

С запада растопыренной пятернёй тянулась к зениту туча, и красный отблеск мазал ей концы пальцев кровью.

Финн всё время сидел на рогоже, на корточках, обхватив руками колени. Он поднялся, подошёл, разминая затёкшие ноги, к священнику, толкнул пальцем передок саней и сказал:

— Вот… дрова!..

— И то!.. — обрадовался отец Пётр. — Я и не догадался… А чем рубить будешь?.. Топора нет.

Финн впился бурыми узловатыми пальцами в сани, напружил жилы на лбу, и передок с треском расползся.

Финн отодрал отводы, отвязал уцелевшую оглоблю и распялил на всём этом рогожу.

— Садись! — показал он священнику на шалашик. Отец Пётр пошарил в подряснике.

— Спички есть ли? Как это мы раньше не догадались… Владычица! Это что?!

Словно со дна вырвался и повис над морем полный смертельного ужаса, ни на что не похожий, режущий крик.

Обломок, должно быть, треснул, кобыла сорвалась задом в воду. Она судорожно цеплялась за скользкий край передними копытами — край уходил под её тяжестью в воду, взбивая пену; оборвалась наконец совсем, пробовала плыть и кричала долгим и диким криком, высунув из воды оскаленную морду.

Отец Пётр заткнул пальцами уши, зажмурил глаза и закричал в своём шалашике, как от зубной боли:

— О-ох! Поскорее бы она!.. Господи! Видеть не могу!..

Фельдшер следил, как билось животное, и странное сухое любопытство толкало в голове мысль: «Сколько продержится?.. Часов с собой нет… Ишь, ощерилась!.. Плакали у попа денежки…»

Лошадь закашляла, уткнула нос в набегавшую волну, и было видно, как на минуту, в последней судороге, вылезла из воды спина с мокрой лоснящейся шерстью.

Волну сдвинула другая волна. Отец Пётр закрестился:

— Царство небесное!.. Тьфу! Про кобылу-то?.. Ум за разум зашёл… На том берегу зимой рыбаков унесло. Двести пятьдесят человек. Ледокол подобрал из Кронштадта… Всех лошадей поели.

Фельдшер поморщился:

— Кобылятину? Я бы не стал.

— Их три недели носило, — сказал священник.

С тоненьким свистом протиснулся между людьми ветер, пригнул книзу пламя костра, спихнул в море сухую снежную пыль.

— Однако, щипется!.. — Фельдшер потёр нос.

Чёрная пятерня тучи перекинулась через небо, и месяц чуть мерцал у неё между пальцами.

За горизонтом давно уже словно ворочался медленно кто-то огромный и мягкий. Тихонько шипел.

В мутном сумраке чаще вылезали из моря горбатые чёрные спины и, с плеском кувырнувшись, показывали белое брюхо.

— Волну разводит? — тревожно спросил священник.

Фельдшер пригляделся. В той стороне, где был берег, огоньки потухли. Но сам берег близился. Вместо узенькой резкой черты на горизонте теперь тянулась и заметно росла широкая тусклая полоса. Вставала из моря всё выше, края неровные, будто зазубренные. Должно быть, опять к лесу прибьёт…

— Батюшка! — у фельдшера сорвался голос от радости. — Батюшка! Отец Пётр! Берег!..

Отец Пётр высунулся из своего шалашика, поглядел, и лицо его в свете костра сделалось серым.

Он пригляделся ещё раз, кашлянул и, спрятав под веками глаза, сказал дрогнувшим голосом:

— Туман…


* * *

Давно окунулись в ночь.

Ветер развело сразу… Что-то шипело и ворочалось за горизонтом. Рос рокот, делался выпуклым, словно натягивался туже, приучал к себе ухо, и, когда по краю льдины разметалась седая борода первого вала, трудно уже было представить себе ночь без напряжённого, густо напитавшего тьму, стонущего моря.

Выла тьма…

И там, куда от костра неверными взмахами тянулись дрожащие бледно-красные руки, в освещённом пространстве, не было моря, — там тяжело и медленно ползли длинные седые твёрдые спины, отступали и кланялись и снова тяжело, лениво, беззвучно вылезали, а над ними дико стонала темнота.

Она жадно обсасывала края, оставив на середине клочок, странно белевший нетронутым снегом. Качало редкими отлогими взмахами — льдина покрывала десятки валов. Только когда над самым краем опрокидывался гребень, под ногами дрожало, скрипело, чувствовалось, как напрягается лёд — хочет треснуть.

Темнота ощупывала льдину со всех сторон, скользкими мокрыми лапами тянулась к белому снежному клочку, шарила, шуршала рогожей шалашика.

Финн снова скорчился на своём месте в комок, уткнув лицо в колени, и временами хрипло, отрывисто тявкал — может, плакал…

Фельдшера укачало. Из всего тела его с болью тянулись наружу тонкие нити, резали, туго вязали желудок, опутывали захолодевшее сердце, петлей давили горло.

Вырвало…

Стало легче, но слабость подломила ноги. Припал возле костра на колени и на руки и так, на четвереньках, не чувствуя страха и холода, тупо смотрел в темноту.

Ужас страшен со стороны. Здесь, внутри, в желудке у страха, — его не было видно: было темно.

И не было мысли о смерти.

Темнота, большая и сильная, была живая. Голосила сотнями звуков, плескалась пеной и с чудовищной силой ворочала страшную тяжесть.

Рядом с этой огромной жизнью перестал чувствовать свою тусклую маленькую жизнь.

Выползла маленькая мысль — вспомнил о докторе: «Вот бы его сюда!»

Весело хмыкнул и сам испугался смеха. Задом отполз от костра к шалашу.

У отца Петра шуба обледенела от брызг, стала коробом, на усах выросли толстые, грушами, сосульки, под носом трепетал перистый иней.

— Батюшка?! — тормошил шубу священника фельдшер. — Отец Пётр!.. Батюшка!..

Отец Пётр медленно расклеил ресницы, и под ними не сразу зажглись огоньки глаз.

— Ну… Чего ты?

— Батюшка!

— Ну тебя… — отец Пётр слабо пошевелил рукавом. — Пристаёт…

— Батюшка! — тормошил фельдшер. — Нельзя так! Замёрзнешь…

Отец Пётр очнулся, протёр глаза рукавом.

— Ну, чего?.. А?..

Фельдшер тупо глядел снизу ему в бороду. Не знал, что сказать.

— Буря-то!.. Ишь…

Отец Пётр молча повернул голову.

— Как же теперь?.. Помирать?.. — в голосе фельдшера не было тревоги.

Лень было думать о смерти и жизни. Вяло, словно обязанность выполнил, сказал:

— Батюшка! Ты бы хоть помолился.

Отец Пётр поглядел на рыжее пальто, нашарил у себя на шубе крючки, распахнул и выпростал руку из рукава.

— Лезь рядом… Застыл?

Пахло палёным, гниловатым запахом старого меха. Сквозь подрясник мягко проваливалось тело священника, тёплое, рыхлое, как у женщины. Потное тепло обняло фельдшера, и тотчас в коленках заворочалась дрожь, заскребла по спине, свела плечи и челюсти. Ляскнул и застучал зубами.