На лесных тропинках
НА ЗИМОВЬЕ СПОРНОГО ЛОГА
Скорым поездом Ленинград — Архангельск я приехал на станцию Вожега. Был уже вечер. Меня встретила пристанционная березовая рощица и проводила в павильон вокзала. Автобусы в Тигину, куда мне нужно было попасть, не ходили из-за бездорожья, а взять на себя весь волок, да еще ночью, я не решился: мало ли что в пути может случиться. В лесной глуши не в уютной избе, зверя встретишь. Ночь решил провести в вокзале, благо там круглосуточно работал буфет и за чашкой чая можно коротать время. Войдя в павильон, я не успел положить чемодан, как услышал знакомый голос:
— Григорич! Мила-а-ай ты мой! Григорич! Да как же так? Встреча-то какая!
По голосу я узнал Дениса Петровича Луконина, моего однокашника, друга детства.
Приветственно растопырив огрубевшие от работы руки, будто еловые сучья, он шел ко мне навстречу, и мы с ним, по старому русскому обычаю, троекратно поцеловались.
— Вот-таки дождался, а как ждал, как ждал! Думал, что ты ранней осенью припехаешься в родные края, и мы с тобой… — Денис не договорил, повернулся в сторону стола, где, по всей вероятности, он занял место. — Да что мы стоим-то? Право слово, стоим и людей смешим, сядем-ка, Григорий, за стол-то и почнем…
А что «почнем», он опять не договорил, усадил меня на стул, девушку из буфета пальцем поманил, ей тихонечко сказал:
— Две по малой да закусочки поплотней, ну что ль, котлет аль там пельменей. Есть? Ну, тогда давай пельменей два по два, значит, четыре порции.
Пил Денис по глоточку и все морщился. Выпив стопку, положил ее на стол вверх донышком, улыбнулся в черные усы, разгладил бородку.
— Это, Григорич, мы выпили за встречу, а сейчас полагается пропустить по малой за волок, будет теплей по нему версты считать. Выпьем и айда на волок, а то моя карюха заждалась, думает, куда ее хозяин делся. А он, вишь, шельма, винцо попивает, горло прополаскивает. Ну, ну, Григорич! Не отставляй! Я, брат, свою норму понимаю и ее не перешагиваю.
Пришлось пойти на уступки Денису. Потом я хотел расплатиться с буфетчицей. Денис нахмурился, отобрал у нее мои деньги и, положив их на стол передо мною, с укором сказал:
— Нет и нет, Григорич! Уволься! Платить буду я, а не ты! Вот весь мой сказ и никаких гвоздиков. Мы нынче не из кулька в рогожку переворачиваемся, живем, слава богу, не тлеем.
Рассчитавшись, довольный Денис, не торопясь, надел ватник, натянул шапку:
— Поехали, Григорич, поехали, милай!
Шесть часов мы ехали волоком до Тигины. Дорога была грязная, вся в колдобинах. Первая пороша, выпавшая ночью, таяла на глазах, образуя в колеях лужицы. Колеса двуколки нудно скрипели, а карюха не торопилась, выбирала, где ей полегче да посуше везти двуколку и седоков. Денис весь волок молчал, и я слышал одни отрывистые слова: «Ну, шландай чуток правей, вот так, поторапливайся». И только тогда, когда, миновав Царев Бор, карюха подняла нас на пологую Пьяную горушку, Денис с чувством гордости, весело крикнул:
— Гляди-кось, Григорич! Вот откуда начинается моя и твоя Родина! С Тигины она начинается! Ишь, какая красивая, глаз не отведешь, загляденье!
Начиналось утро.
Я приподнял с сена голову, открыл глаза и увидел родные деревни. Большое солнце с багрянцем поднялось из-за лесного кряжа по ту сторону Песчаных холмов и куриным шагом, не торопясь, пошло по синим лужицам неба, засматриваясь на деревенские крыши, которые поутру вспыхнули перламутровыми блесками.
Над деревнями плыл серый дымок из труб, вился кольцами и постепенно оседал к земле. Река Вожега спокойно плавила свои воды в большое озеро Воже.
Солнце протянуло косые лучи к земле, стараясь обласкать и обогреть ее.
Деревенские постройки пробудили во мне радость возвращения.
— Григорич! Слезай, приехали! — остановив карюху подле дома, где жил мой племянник, Денис помог мне снять поклажу, а когда я пошел к крылечку, напомнил:
— Сегодня, Григорич, день роздыха, а завтра в Опорный лог на зимовье.
За чаем в жарко натопленной избе хотелось самому говорить и других слушать. Мой племянник Игнат сызмальства был малоразговорчив. Он хорошо владел топором, неплохо водил трактор, вырезал стамеской затейливые узоры на оконных наличниках, мастерил дровни, розвальни, выездные сани да и мыслил человек по-умному, а как дело доходило до разговоров, — молчал. Шум самовара разгонял сон, а молчание Игната тяготило.
— Как живет Денис? — спросил я у Игната, стараясь убить молчанку.
Игнат поднял левое плечо, опустил его, ответил:
— Дениска-то? А что? Дениска-то живет добро. Добро старик с должностью обряжается.
— А какая у старика должность, если он на пенсии?
— Так, пустяшная, — ответил Игнат. — Он охотничает. В магазин пушнину сдает, много сдает. Сам об этом никому не рассказывает. Мы узнаем только по заметкам в газете.
— А Матрена, его жена?
— Матрена-то? Она-то сдала. Кой-как с курами обряжается. Она выбор яиц делает для инкубатора. Стара Матрена-то, ведь ей за семьдесят перевалило.
— Знаю, — перебил я Игната. — Нам с Денисом тоже за семьдесят, мы ведь одного поля ягода.
— А вот Дениска-то еще крепок, его, брат, мороз не тронет и буран с ног не свалит. Не может старик без работы. Сам сознается, что грех на печи тлеть, надо с огоньком поворачиваться. И право, Дениска-то бойко колхозу помогает.
Разговор был коротким. Напившись чаю, Игнат оделся, ушел на колхозную работу. Его жена Вера еще не вернулась со скотного двора, а сыновья были в школе. Помаявшись в одиночестве, я не выдержал и, нарушив «роздых», взял свое новое ружье, пошел бродить по лесам.
Хорошо, что нет снегопада, и разорванные в пушинки белые облака плывут по синим бочагам неба не спеша, вперевалочку, и ветер не бьет в лицо, не шевелит волосы. Ольшаник у дороги стоит по-осеннему скучный, не машет ветками, и лишь одна рябина рисуется с косогора спелыми гроздьями ягод.
Я иду полями и полянками ближнего Сиенца и дальнего Бревенника, перешагиваю Черный ручей, поднимаюсь в крутую горушку и с нее вижу, как по лесным дорогам бегут трактиры, автомашины, мотоциклы, и не видно в пути скрипучих телег с запасными осями и мастеровыми деревянными колесами. Спускаюсь к реке Пербово, она гонит свои воды в большую Вожегу, в заливные луга, на которых когда-то я косил сено и ставил зароды.
Речка Пербово — в зарослях кустарника, а по-прежнему бойко шумит и звенит, будто радуется, что вырвалась из болотины и летит вдаль, даже остановиться не может. Когда-то в омутах с иссиня изумрудной водой из-под камней и коряг подмывного берега я выкидывал руками на луг крупных серебристых хариусов с парусными плавниками и с черной полоской по спине. Есть ли они сейчас? Со мной нет удочек, но есть фоторужье. Снимаю с плеча, подхожу к берегу и начинаю объективом водить по тихому омуту.
Видно все дно вплоть до самого мелкого камешка, а хариусов нет. Значит, покинули исконные места, ушли в большую воду.
Снег на солнцепеке таял так быстро, что я не успевал за ним гнаться. Иду дальше вдоль берега против течения. Хрустят под ногами волнушки, свалив красную шляпу набок, выглядывает из-под березки боровик, а красный рыжик все еще бодрится, стоит, никому не кланяется.
У пербовских перелазов, в махоньком сосновом бору, на высокой сосенке косач-черныш обедает. Рядом к сосне приткнулась корявая береза с обилием почек. С соснового сука черныш достает с березы почки, ест их с азартом, будто и на самом деле он никогда не пробовал такого деликатеса. Пробиваюсь к нему через кустарник. Может, удастся ближе подойти? Стараюсь не шуметь ветвями, и это мне удается. Маленькая сосенка с широкой кроной скрывает меня от черныша. Я его вижу, а он меня нет. Нажимаю спуск. Косач не слышит щелчка, по-прежнему шелушит почки, ничего не знает, да, видимо, и не хочет знать, голод-то тетке не с родни будет.
И только я заснял на пленку косача, он ударил воздух крыльями, слетел с сосны. Может быть, заметил меня? Может, испугался? Нет. Прямо с увала высокой горушки, из мелкого перелеска, будто рыжий челнок, вынырнул лисовин. Он бежал на покосную полянку, вытянув хвост, торопился в еловую поросль, за которой начиналась каменная гряда, плешивые горушки, захламленные овраги. Второпях я вскинул ружье, прицелился, нажал спуск и не увидел лисовина. Он скрылся в чапыге. Успел ли я его заснять?
Все ближе и ближе к земле спускались сумерки, опоясывали маленький лесной мирок сереньким кушаком. Боясь разорвать тот кушак, я вышел на езжую дорогу, пошел к деревне. Под вечер стало теплей, и, может быть, от этого мне было весело и приятно.
Ветер ли забросил, а может быть, кто сказал Денису о том, что я добыл лисовина, он не выдержал и в одних подштанниках глухой ночью прибежал в дом Игната, разбудил всех, а меня спросил:
— Лисовина добыл?
— Да.
— Ошкурал? Поди, на правила шкуру натянул?
— Уже высохла, — ответил я, чтобы успокоить старика.
— Показал бы, Григорич. Может, у них перешерстка прошла, может, пора на охоту?
— Не знаю, — ответил я. — Толком сам еще не рассмотрел.
— А где убил-то его?
— У пербовских перелазов.
— Поди, у березки, где я кажинную осень чучелки ставлю да чернышей хрястаю?
— Нет, не там.
— А где же?
— Чуть правее березки. В том самом месте, где тебя муравей в пущее место укусил, а ты с воем без штанов по всей покосной поляночке бегал. Помнишь?
— Нет, что-то не припомню. Это, кажись, не я бегал, а кто-то другой…
Я принес Денису свой первый трофей, добытый на покосной полянке. Он посмотрел на меня, будто подарил пощечину, загорячился:
— Чего ж ты, Григорич, меня за дурня принимаешь? Язви твою в перепечинку, насмехаешься над стариком! Мне нужна шкурка лисовина, а не твое хвото.
— Так это ж и есть то, что есть, — стараясь успокоить старика, ответил я Денису. — То самое, что тебе и нужно. Ведь на охоту-то я бегал не с безкурковкой, от которой сперва вонь, потом огонь, а уж после гром на весь лесной кряж. Этого лисовина я заснял фоторужьем.