На лесных тропинках — страница 4 из 15

Этой удачей Денис был очень доволен, хотя в тот день мы не положили на стол ни одной беличьей шкурки, не принесли ни ласки, ни горностая.

— Добро, ребята, добро, — говорил Денис. — Это то, что мне надо. Шкурка-то — первый сорт, пожалуй, не хуже лисовина. Лучше. А как ты ее, Григорич? Ведь в Пербове-то я видывал только рыжих, а эта вся черненькая, ишь, как серебром-то наигрывает.

Пришлось рассказать Денису и не один раз, а три, словно на экзамене. Он слушал, языком прищелкивал, часто улыбался.

Очевидно, по этому случаю Денис угощал меня свежей ухой из хариуса. Мне налил полную деревянную миску. Валдая тоже не забыл. Мы проголодались и ели с аппетитом. Денис наблюдал за нами, часто прищуривал глаза и, не скрывая улыбки, говорил тепло и мягко:

— Не торопитесь, бежать некуда, а в избе тепло, на дворе ночь. Хариусов мне попало, дай бог, много попало. Свои ходули (так он назвал ноги) примерял, могут ли они снег-то месить? Ничего, идут. Я из ивовых прутков связал морду, у переката на выходе в омут яз забил, ну и труд, конечно, оправдался, наверное, штук полста попало, не считал. Да ты ешь, Григорич! Еще не все. Целую сковороду нажарил, а главное, ногу проверил. Подходяче. Бегать можно, боли не означается. Все хорошо, Григорич, что добром кончается. — Сверкнул Денис главами, бородку пригладил. — Может, Григорич, по махонькой для ласковости? А?

Мы выпили по чарке спирта, очистили котелок и сковороду от хариусов, оба легли на топчаны. Спирт разогрел сердце, пошевелил мозги. Денис бойко заговорил:

— Лежу я, Григорич, а сам думаю. О чем думаю? О лесе думаю. Матушка-то моя меня в жнивье в запербовской полянке под березкой родила, потом в деревянной зыбке качала, а как на ноги встал, сам сердцем к лесу прикипел, не оторвешь, столь он мне люб стал. А представь себе, Григорич, что было бы, если б в наших краях лесу-то не росло? Не было б рек и ручейков, не было б и хариусов, которых мы сейчас ели, не было бы дичи и зверьков, за которыми мы охотимся, а нам без охоты жилось бы постыло и нудно. Говорят, что когда лес рубят, то щепки летят. Нет, не то, не по-моему. Не щепки то летят, а кровь, от кажинного удара топора лесина стонет и плачет, ей ведь жить-то тоже хочется. — Денис приподнялся, на меня посмотрел, спросил: — Ты, паря, давно в Задовжье не бывал?

— Лет пятнадцать, а что?

— Да то, что ты их теперя не узнаешь. Все подчистую погублено и захламлено. Зеленую подошву земли тракторы в клочья порвали, там ныне трава и та не растет. А ведь, Григорич, можно было бы по-иному сделать. Ну, скажем, так: понадобился лес — руби его с богом, руби по порядочку, добром руби, а потом эту вырубку, пожалуйста, засей семенами ели аль там сосны, глядишь, лес-то снова поднимется и спасибо скажет. Да где там! Нынче о посеве леса мало кто думает, все куда-то торопятся.

После этих слов Денис вышел из-за стола, пригласил меня на ночную прогулку. Одевшись потеплей, мы вышли из избушки, а Валдай остался под топчаном, он спал.

Большая луна, окольцованная синими брызгами, освещала нашу тропинку, пожни, лес и журчащие речные пороги. В большом лесном дворце было тихо. Наряженные в изумрудные кружева, березки важничали на косогоре и все время жались к овинам, может быть, в это время они вели веселый разговор? Мы этого не слышали, и только чудилась нам их стройная песня о счастье стоять на земной груди, слышать ее дыхание, принимать от нее живительные соки. Эта тишина таила в себе много странных, неулавливаемых звуков, которые остаются неразгаданными и тогда, когда, прижавшись ухом к холодной земле, с замиранием сердца слушаешь. Ветра нет, а лес поет, жужжат ветки берез, легко позванивают лапчатые сосенки, пошумливают, а тайна их разговоров остается для меня тайной. Денис эту тайну знал. Он больше меня по лесу хаживал.

— Григорич! Может, песню споем? — заговорил он протяжно и тихо, боясь вспугнуть тишину. — Гляди-кось, друг, даже луна и та наладилась нас слушать, ишь, как ушки-то навострила и нос плошкой сделала. Она-то, Григорич, все видит, а вот не чует, о чем сейчас земля поет, а земля о своем поет, о том, чтобы люди берегли земную красоту, она сгодится. — Денис свернул с тропинки, посмотрел на меня: — Постоим тут, паря?

— Давай постоим.

Мы остановились под разлапистой и довольно уродливой в комле березкой. Денис посмотрел на ее комель, улыбнулся:

— Хорошая б из нее россоха вышла, погляди, паря, какой у нее изгиб славный, чудно, — улыбаясь в усы, продолжал: — Раньше бы ее за милую душу срубили, соха в хозяйстве была первая подруга. А теперь вот ее никто не тронет, она никому не нужна. В отставку подала россоха, в музее отдыхает. На нее молодежь глядит и не знает, для чего она. А она хмурится, думает: «Раньше без меня со двора дороги по веснам не было, я кормила мужиков, а теперь на заслуженном отдыхе».

Неподалеку от нас, в ложке у шиловских гладей, завыли волки.

— Не один воет, — прошептал Денис, — жрать, видно, хотят, а в деревню боятся сунуться, в лесу падаль ищут.

С другой стороны реки раздался ответный вой. Тишины не стало. Она ушла с волчьей песней. На пожню выскочила рысь, остановилась, принюхалась и сразу стеганула в березовую райку, а вскоре оттуда раздался предсмертный крик зайца.

— Вот, гадюка, зайца все ж убила.

Из березовой райки до нашего олуха долетели хлопки и крики куропаток.

— Это куропеть ночь славит, луне благодарение шлет за то, что осветила потемки, дала позавтракать. — Прошептал Денис и улыбнулся: — Чудно в лесу, как у Лукоморья.

— А ты не пробовал охотиться ночью? — спросил я Дениса.

В ответ прогремел выстрел, сразу второй. Мимо нас галопом пробежало стадо лосей, с пушистым хвостом в райку юркнула лисица, и опять все стихло, ни шороха, ни звука.

— Это Тигарев стреляет. Тот мастак на волков. Бьет. Ничего не скажу, здорово бьет, и все по ночам. А я, Григорич, денный, денный охотник. Ночью-то белку аль куницу в елке не увидишь. Будет холера рядом с тобой сидеть, на тебя смотреть и над тобой же насмехаться. Нет, увольте! Смеху я не переношу.

У реки кто-то засмеялся, да так задорно и громко, что заставил меня остановиться, прислушаться. Денис посмотрел на меня, прищурив глаза, передернул плечами, проговорил:

— Пойдем в избу, а то филин мертвого на ноги поставит.

Я шел за Денисом, а в моих глазах кадр за кадром проплывали перелески березняка, огненные борки и боры, мелкие и крупные ельники, осинники, неширокие покосные поляночки, запорошенные снегом. Денис шел неторопливой походкой, мягко ступая сапогами, боясь повредить мелкую поросль. Он часто наклонялся, поднимал упавший с ели или сосны сучок, клал его на корневище, и мне стало ясно: Денис шел большим полем. Это было его любимое, исконное поле.

НЕЗАБЫТАЯ ВСТРЕЧА

Апрельское солнце растопило лед на лесных речках. В спадах бойко зашумела вода. Высоко в голубом небе запел жаворонок. Его звенящий, дробный напев, слившись с шумом водопадов, заполнил собою молодые ельники, сосновые борки, березовые рощи. Весна звала в пойменные места на вальдшнепиную тягу, манила на рябчиков, косачей, куропаток. В крутых речках начался жор лосося и форели. Разве в такое время усидишь дома?

День был теплый. Из лесного кряжа струилось тепло, густое и ароматное. С крутояров стремительными потоками бежала вода и, кидаясь в речные омуты, бойко шумела. По всему лесу была слышна многоголосая, широкая, сильная песня разбежавшейся весны.

С удочкой в руках я прошел по берегу реки Ноздрега, что змеится в лесах Заонежья, но поклева нигде не встретил. В быстрятках неудержно ворочалась вода, а в больших омутах стояла кофейная гуща. В порогах вода сносила лесу к берегам, а в омутах рыба худо видела наживку. С такой неудачей я подошел к Гремячему омуту, и на берегу, под елью, сел, закурил. В это время услышал довольно четкий говорок:

— Эй ты, прорва! Наживку не порти, хватай вежливей, и не за пятки, а в лоб…

Раздвинув кусты черемушника, я увидел рыболова. Он сидел на крутом берегу, свесив ноги. На круглой голове поблескивала довольно опрятная лысина. Подле него лежал черный картуз, а на груди — мешочек с наживкой для форели. Чуть сгорбившись и подавшись вперед, он смотрел, как на воде покачивался поплавок. Улыбка играла на его продолговатом лице, рыжие усы часто вздрагивали, и коковка носа дрожала. У большого серого камня лежал походный рюкзак, около него валялась поношенная фуфайка, и из-под ее полы торчали заячьи ноги. Сперва я принял рыболова за браконьера, который убил зайца я спрятал его от людского глаза.

Оставив на корневищах свой рюкзак и удочки, я подошел к рыболову. Он не повернулся и внимательно следил за клевом форели. Я проворно взял фуфайку и хотел уличить его в браконьерстве, но, как видно, ошибся. Из-под фуфайки выскочил заяц-серяк, прыгнул рыболову под колени и там, в береговой вымоине, затаился.

— Ученый? — спросил я, укладывая на место фуфайку.

— Что? — отозвался он, глядя по-прежнему на поплавок.

— Ученый зайчишка-то?

Рыбак повертел головой, вытащил леску из омутка и только тогда обернулся на мой голос:

— Какое ученый. Лесная неучь, а, паршивец, толковый.

Рыбак рассмотрел меня с ног до головы, в лицо заглянул, наверное, подумал: «Откуда такой явился, что с горы свалился? Зачем его под вечер принесло в такую таежную даль?» Потом, погладив рукой усы, пояснил:

— Третий раз от своего врага под мое крылышко прячется. Не боится, что я из него жаркое сготовлю и за милую душу съем.

Он показал рукой на другой берег реки, добавил:

— А враг-то в дупле прячется. Несколько раз за добычей подлетал, а удачи у него не было. Зайчонок-то хитрее, даром что косоглазый.

Я посмотрел за реку на старый пень и ничего в нем примечательного не увидел. Пень как пень, осиновый, ослизлый, облупленный клювом дятла.

Рыболов посоветовал:

— Не поленись, соловушка. Перейди речонку по плотине, к пню-то заходи справа, с подветренной стороны, а коль близко подойдешь, тут, брат, не зевай, мою фуфайку поверх пня накинь, дупло-то закрой, поймаешь.